Джозеф
Редьярд Киплинг
Избранное
«Казарменные
баллады. Часть 1»
Посвящение к «Казарменным балладам»
Жалоба пограничного скотокрада
Перевод — Фиш Г. и Соловьев Б.
Перевод — Оношкович-Яцына А. и Фиш Г.
Последняя песня Честного Томаса
Последняя песнь честного Томаса
Перевод — Оношкович-Яцына А. и Фиш Г.
«Казарменные
баллады. Часть 2»
Вступление к «Казарменным балладам» в книге «Семь морей»
Гомер все на свете легенды знал...
Сторожевой дозор на мосту в Карру
Из
сборника «Штабные песенки и другие стихотворенья» («Департаментские песни»)
Песнь Дарзи, птички-портняжки, в честь храброй мангусты
Рикки-Тикки-Тави
Стихотворения
к рассказам о Маугли из «Книги Джунглей».
Охотничья песнь Сионийской Волчьей Стаи
Дорожная песнь Бандар-Логов — Обезьяньего народа
Песня маленького охотника-гонда
Эпиграфы
к разным главам «Рассказов о Маугли» (Вторая книга Джунглей)
Стихотворения
из прозаических произведений
Колыбельная для острова св.Елены
Колыбельная на острове Святой Елены
Надпись на могиле солдата бывшего конторщика
Эпитафии, написанные во время первой мировой войны
Добровольно «пропавший без вести»
Легенда о министерстве иностранных дел
Поучение Генриха III своему сыну
Оригинальные версии стихотворений
The Gods Of The Copybook Headings
«When ‘Omer smote ‘is bloomin’ lyre»
My Father's Chair. Parliaments of
Henry III, 1265.
I have eaten your bread and salt…
A Legend of the Foreign Office
The Ballad of the King's Mercy
The Conundrum of the Workshops
Then the silence closed upon me till…
Obsairve! Per annum we'll have here
two thousand souls aboard…
When Earth s last picture is
painted...
Я делил с вами хлеб и соль…
Вашу воду и водку пил,
Я с каждым из вас умирал в его час
Я вашей жизнью жил.
Что осталось из вашей судьбы
В стороне от жизни моей?
Ни в тяжком труде, ни в горькой беде,
За волнàми семи морей?
Я так нашу жизнь описал,
Что людей забавлял мой рассказ…
Только мы с вами знаем, что шутка дурная:
Весёлого мало для нас!
Я делил с тобою и хлеб, и соль,
И воду пил, и вино.
И в жизни твоей, и в смерти твоей
Мы были с тобой одно.
Я бы мог уклониться от самых твоих
Трудных и грязных дел,
Но ни в райском саду,
Ни в Афганском аду
Я этого не хотел.
Я был с тобою и свит, и слит,
В седле бывал и в петле.
И пусть эта музыка веселит,
Тех, кто сидит в тепле.
1892
год
Во внешней, запретной для солнца тьме, в беззвездье пустого эфира[3],
Куда и комета не забредет, во мраке мерцая сиро,
Живут мореходы, титаны, борцы — создатели нашего мира.
Навек от людской гордыни мирской они отреклись, умирая:
Пируют в Раю они с Девятью Богинями[4] щедрого края,
Свободны любить и славу трубить святому Властителю Рая.
Им право дано спускаться на дно, кипящее дно преисподней
Где царь — Азраил[5], где злость затаил шайтан против рати Господней,
На рыжей звезде[6] вольно им везде летать серафимов свободней.
Веселье земли они обрели, презрев ее норов исконный,
Им радостен труд, оконченный труд и Божьи простые законы:
Соблазн сатанинский освищет, смеясь, в том воинстве пеший и конный.
Всевышний нередко спускается к ним, Наставник счастливых ремесел,
Поведать, где новый Он создал Эдем, где на небо звезды забросил:
Стоят перед Господом и ни один от страха не обезголосел.
Ни Страсть, ни Страданье, ни Алчность, ни Стыд их не запятнают вовеки,
В сердцах человечьих читают они, пред славой богов — человеки!
К ним брат мой вчера поднялся с одра, едва я закрыл ему веки.
Бороться с гордыней ему не пришлось: людей не встречалось мне кротче.
Он дольнюю грязь стряхнул, покорясь Твоим велениям, Отче!
Прошел во весь рост, уверен и прост, каким его вылепил Зодчий.
Из рук исполинских он чашу приял, заглавного места достоин, —
За длинным столом блистает челом еще один Праведник-Воин.
Свой труд завершив, он и Смерти в глаза смотрел, беспредельно спокоен.
Во внешней, запретной для звезд вышине,в пустыне немого эфира,
Куда и комета не долетит, в пространствах блуждая сиро,
Мой брат восседает средь равных ему и славит Владыку Мира.
Для тебя все песни эти
Ты про них один на свете
Можешь мне сказать где правда где враньё,
Я читателям поведал
Твои радости и беды
Том, прими же уважение моё !
Да настанут времена
И расплатятся сполна
За твое не слишком лёгкое житьё,
Будь же небом ты храним,
Жив здоров и невредим.
Том, прими же уважение моё!
Песенку ты здесь найдешь,
Есть и правда в ней, и ложь,
Но ты, конечно, скажешь, если сути нет;
Показать мне всем позволь
Радости твои и боль,
И, Томас, вот горячий мой привет!
Близится счастливый час,
Все долги вернут за раз,
О братстве христианском вспомнит твой сосед;
И, пока кружатся дни,
Небеса тебя храни,
И, Томас, вот горячий мой привет!
«Ещё заря не занялась, с чего ж рожок ревёт?
«С того, — откликнулся сержант,— что строиться зовёт!»
«А ты чего, а ты чего, белее мела стал?»
«Боюсь, что знаю отчего!» — сержант пробормотал.
Вот поротно и повзводно (слышишь трубы марш ревут?)
Строят полк лицом к баракам, барабаны громко бьют.
Денни Дивера повесят! Вон с него нашивки рвут!
Денни Дивера повесят на рассвете.
«А почему так тяжело там дышит задний ряд?»
«Мороз, — откликнулся сержант, — мороз, пойми, солдат!»
«Упал там кто-то впереди, мелькнула чья-то тень?»
«Жара — откликнулся сержант, — настанет жаркий день».
Денни Дивера повесят… Вон его уже ведут,
Ставят прямо рядом с гробом, щас его и вздёрнут тут,
Он как пёс в петле запляшет через несколько минут!
Денни Дивера повесят на рассвете.
«На койке справа от меня он тут в казарме спал…»
«А нынче далеко заснёт»— сержант пробормотал.
«Мы часто пиво пили с ним, меня он угощал.
«А горькую он пьёт один!» — сержант пробормотал.
Денни Дивера повесят, глянь в последний на него,
Спящего вчера прикончил он соседа своего.
Вот позор его деревне и всему полку его!
Денни Дивера повесят на рассвете.
«Что там за чёрное пятно, аж солнца свет пропал?
«Он хочет жить, он хочет жить — сержант пробормотал»
«Что там за хрип над головой так жутко прозвучал?»
«Душа отходит в мир иной» — сержант пробормотал.
Вот и вздёрнут Денни Дивер. Полк пора и уводить,
Слышишь, смолкли барабаны — больше незачем им бить,
Как трясутся новобранцы, им пивка бы — страх запить!
Вот и вздёрнут Денни Дивер на рассвете.
«Скажи, о чем трубит наш горн?» — так Рядовой сказал.
«Он гонит вас, он гонит вас!» — ему в ответ Капрал.
«Ты почему так бел, так бел» — так Рядовой сказал.
«Сейчас увидишь, почему» — ему в ответ Капрал.
Будет вздернут Дэнни Дивер, похоронный марш трубят,
Полк стоит большим квадратом — Дэнни Дивера казнят,
Срезаны его нашивы, пуговиц блестящий ряд,
Будет вздернут Дэнни Дивер рано утром.
«Как тяжко дышит задний ряд!» — так Рядовой сказал.
«Мороз жесток, мороз жесток!» — ему в ответ Капрал.
«Там кто-то впереди упал», — так Рядовой сказал.
«Ужасный зной, ужасный зной!» — ему в ответ Капрал.
Будет вздернут Дэнни Дивер, обвели его вокруг
И потом остановили, не развязывая рук;
Миг спустя: как пес трусливый, он задергается вдруг,
Будет вздернул Дэнни Дивер рано утром.
«Он спал направо от меня», — так Рядовой сказал.
«Заснет он нынче далеко» — ему в ответ Капрал.
«Его я пиво пил не раз», — так Рядовой сказал,
«Он горькую сегодня пьет» — ему в ответ Капрал.
Будет вздернут Дэнни Дивер, и исполнен приговор,
Он товарища прикончил — на него взгляни в упор;
Землякам его, солдатам и всему полку позор,
Будет вздернут Дэнни Дивер рано утром.
«Что там на солнце так черно?» — так Рядовой сказал.
«То Дэнни борется за жизнь», — ему в ответ Капрал.
«Что там на солнце так черно?» — так Рядовой сказал.
«Отходит Дэннина душа» — ему в ответ Капрал.
Жизнь окончил Дэнни Дивер, слышишь звонкий барабан?
Полк построился в колонны, нас уводит капитан.
Хо! Трясутся новобранцы, — поскорее за стакан!
Нынче вздернут Дэнни Дивер рано утром.
«О чем с утра трубят рожки?» — один из нас сказал.
«Сигналят сбор, сигналят сбор», — откликнулся капрал.
«Ты побелел, как полотно!» — один из нас сказал.
«Я знаю, что покажут нам», — откликнулся капрал.
Будет вздернут Денни Дивер ранним-рано, на заре,
Похоронный марш играют, полк построился в каре,
С плеч у Денни рвут нашивки — на казарменном дворе
Будет вздернут Денни Дивер рано утром.
«Как трудно дышат за спиной», — один из нас сказал.
«Хватил мороз, хватил мороз», — откликнулся капрал.
«Свалился кто-то впереди», — один из нас сказал.
«С утра печет, с утра печет», — откликнулся капрал.
Будет вздернут Денни Дивер, вдоль шеренг ведут его,
У столба по стойке ставят возле гроба своего,
Скоро он в петле запляшет, как последнее стерьво!
Будет вздернут Денни Дивер рано утром.
«Он спал направо от меня», —один из нас сказал.
«Уснет он нынче далеко», —откликнулся капрал.
«Не раз он пиво ставил мне», —один из нас сказал.
«Он хлещет горькую один», — откликнулся капрал.
Будет вздернут Денни Дивер, по заслугам приговор:
Он убил соседа сонным, на него взгляни в упор,
Земляков своих бесчестье и всего полка позор —
Будет вздернут Денни Дивер рано утром!
«Что это застит белый свет?» — один из нас сказал.
«Твой друг цепляется за жизнь», — откликнулся капрал.
«Что стонет там, над головой?» — один из нас сказал.
«Отходит грешная душа», — откликнулся капрал.
Кончил счеты Денни Дивер, барабаны бьют поход,
Полк построился колонной, нам командуют: «Вперед!»
Хо! — трясутся новобранцы, промочить бы пивом рот —
Нынче вздернут Денни Дивер рано утром.
В пивную как-то заглянул я в воскресенье днём.
А бармен мне и говорит: «Солдатам не подаём!»
Девчонки возле стойки заржали на весь зал,
А я ушёл на улицу и сам себе сказал:
«Ах, Томми такой, да Томми сякой, да убирайся вон!
Но сразу «Здрассти, мистер Аткинс, когда слыхать литавров звон»
Оркестр заиграл, ребята, пора! Вовсю литавров звон!
И сразу «Здрассти, мистер Аткинс — когда вовсю литавров звон!
Зашёл я как-то раз в театр (Почти что трезвым был!)
Гражданских — вовсе пьяных — швейцар в партер пустил,
Меня же послал на галёрку, туда, где все стоят!
Но если, черт возьми, война — так сразу в первый ряд!
Конечно, Томми, такой-сякой, за дверью подождет!
Но поезд готов для Аткинса, когда пора в поход!
Пора в поход! Ребята, пора! Труба зовёт в поход!
И поезд подан для Аткинса, когда пора в поход!
Конечно, презирать мундир, который хранит ваш сон,
Стоит не больше, чем сам мундир (ни хрена ведь не стоит он!)
Смеяться над манерами подвыпивших солдат —
Не то, что в полной выкладке тащиться на парад!
Да, Томми такой, Томми сякой, да и что он делает тут?
Но сразу «Ура героям», когда барабаны бьют!
Барабаны бьют, ребята, пора! Во всю барабаны бьют!
И сразу «Ура героям!», когда барабаны бьют.
Мы, может, и не герои, но мы ведь и не скоты!
Мы, люди из казармы, ничуть не хуже, чем ты!
И если мы себя порой ведём не лучше всех —
Зачем же святости ждать от солдат, и тем вводить во грех?
«Томми такой, Томми сякой, неважно, подождет...»
Но: «Сэр, пожалуйте на фронт», когда война идёт!
Война идёт, ребята, пора, война уже идёт!
И «Сэр, пожалуйте на фронт», когда война идет!
Вы всё о кормежке твердите, о школах для наших детей —
Поверьте, проживем мы без этих всех затей!
Конечно, кухня — не пустяк, но нам важней стократ
Знать, что солдатский наш мундир — не шутовской наряд!
Томми такой, Томми сякой, бездельник он и плут,
Но он — «Спаситель Родины», как только пушки бьют!
Хоть Томми такой, да Томми сякой, и всё в нём не то и не так,
Но Томми знает, что к чему — ведь Томми не дурак
Однажды я зашел в трактир и пива заказал.
«Солдатам мы не подаем» — трактирщик мне сказал.
Девчонки за прилавками хихикали, шипя,
А я на улицу ушел и думал про себя:
О, Томми то, и Томми се, и с Томми знаться стыд;
Зато: «Спасибо, мистер Аткинс», когда военный марш звучит,
Военный марш звучит, друзья, военный марш звучит!
Зато: «Спасибо, мистер Аткинс», когда военный марш звучит.
Однажды я пришел в театр, я трезвый был вполне,
И штатских принимали там, но отказали мне;
Загнали на галерку — неважный кавалер!
А только до войны дойдет, пожалуйте в партер!
О, Томми то, и Томми се, тебе не место тут!
Зато есть «поездка для Аткинса», когда войска идут, —
Ого, войска идут, друзья! Ого, войска идут!
Зато есть «поездка для Аткинса», когда войска идут.
Ну да, оплевывать мундир, что ваш покой блюдет,
Гораздо легче, чем его надеть на свой живот,
И если встретится солдат навеселе чуть-чуть,
Чем с полной выкладкой шагать, милей его толкнуть.
О, Томми то, и Томми се, и как с грехами счет?
Но мы «стальных героев ряд», лишь барабан забьёт. —
О, барабан забьет, друзья! О, барабан забьет!
И мы «стальных героев ряд», лишь барабан забьёт.
Мы не стальных героев ряд, но мы и не скоты,
Мы просто люди из казарм, такие же, как ты,
И если образ действий наш на пропись не похож, —
Мы просто люди из казарм, не статуи святош.
О, Томми то, и Томми сё. На место! Задний ход!
Но, «Сэр, пожалуйте на фронт!» — когда грозой пахнет.
Ого, грозой пахнет, друзья! Ого, грозой пахнет!
И «Сэр, пожалуйте на фронт!» — когда грозой пахнет.
Вы нам сулите лучший кошт и школы для семьи,
Мы подождем, но обращайтесь вы с нами, как с людьми.
Не надо кухонных помой, но докажите нам,
Что быть солдатом в Англии для нас не стыд и срам.
О, Томми то, и Томми сё, скота такого гнать!
Но он «спаситель Родины», если пушки начнут стрелять.
Пусть будет как угодно вам, пусть Томми то да сё,
Но Томми вовсе не дурак, и Томми видит всё.
Хотел я глотку промочить, гляжу — трактир открыт.
«Мы не пускаем солдатню!» — хозяин говорит.
Девиц у стойки не унять: потеха хоть куда!
Я восвояси повернул и плюнул со стыда.
«Эй, Томми, так тебя и сяк, ступай и не маячь!»
Но: «Мистер Аткинс, просим Вас!» — когда зовет трубач.
Когда зовет трубач, друзья, когда зовет трубач,
Да, мистер Аткинс, просим Вас, когда зовет трубач!
На представленье я пришел, ну ни в одном глазу!
За мной ввалился пьяный хлыщ, и он-то сел внизу.
Меня ж отправили в раек, наверх, на самый зад.
А если пули запоют — пожалте в первый ряд!
«Эй, Томми, так тебя и сяк, умерь-ка лучше прыть!»
Но: «Личный транспорт Аткинсу!» — когда за море плыть.
Когда за море плыть, друзья, когда за море плыть,
Отличный транспорт Аткинсу, когда за море плыть!
Дешевый нам дают мундир, грошовый рацион,
Солдат — ваш верный часовой, — не больно дорог он!
И проще фыркать: дескать, он шумен навеселе,
Чем с полной выкладкой шагать по выжженной земле!
«Эй, Томми, так тебя и сяк, да ты, мерзавец, пьян!»
Но: «Взвейтесь, грозные орлы!» — лишь грянет барабан.
Лишь грянет барабан, друзья, лишь грянет барабан,
Не дрянь, а «грозные орлы», лишь грянет барабан!
Нет, мы не грозные орлы, но и не грязный скот,
Мы — те же люди, холостой казарменный народ.
А что порой не без греха — так где возьмешь смирней:
Казарма не растит святых из холостых парней!
«Эй, Томми, так тебя и сяк, тишком ходи, бочком!»
Но: «Мистер Аткинс, грудь вперед!» — едва пахнет дымком
Едва пахнет дымком, друзья, едва пахнет дымком,
Ну, мистер Аткинс, грудь вперед, едва пахнет дымком!
Сулят нам сытные пайки, и школы, и уют.
Вы жить нам дайте по-людски, без ваших сладких блюд!
Не о баланде разговор, и что чесать язык,
Покуда форму за позор солдат считать привык!
«Эй, Томми, так тебя и сяк, катись и черт с тобой!»
Но он — «защитник Родины», когда выходит в бой.
Да, Томми, так его и сяк, не раз уже учен,
И Томми — вовсе не дурак, он знает, что почем!
(Суданские экспедиционные части)
Знавали мы врага на всякий вкус:
Кто похрабрей, кто хлипок, как на грех,
Но был не трус афганец и зулус,
А Фуззи-Вуззи — этот стоил всех!
Он не желал сдаваться, хоть убей,
Он часовых косил без передышки,
Засев в чащобе, портил лошадей
И с армией играл, как в кошки-мышки.
За твое здоровье, Фуззи, за Судан, страну твою,
Первоклассным, нехристь голый, был ты воином в бою!
И тебе билет солдатский мы уж выправим путем,
А захочешь поразмяться, так распишемся на нем!
Вгонял нас в пот Хайберский перевал,
Нас дуриком, за милю, шлепал бур,
Мороз под солнцем Бирмы пробирал,
Лихой зулус ощипывал, как кур,
Но Фуззи был по всем статьям мастак,
И сколько ни долдонили в газетах
«Бойцы не отступают ни на шаг!» —
Он колошматил нас и так и этак.
За твое здоровье, Фуззи, за супругу и ребят!
Был приказ с тобой покончить, мы успели в аккурат.
Ну, винтовку против лука честной не назвать игрой,
Но все козыри побил ты и прорвал британский строй!
Газеты не видал он никогда,
Медалями побед не отмечал,
Но честно скажем, до чего удал
Удар его двуручного меча!
Он нà головы из кустов кувырк
А щит навроде крышки гробовой —
Всего денек веселый этот цирк,
И год бедняга Томми сам не свой.
За твое здоровье, Фуззи, в память тех, с кем ты дружил,
Мы б оплакали их вместе, да своих не счесть могил.
В том. что равен счет — клянёмся мы, хоть Библию раскрой:
Потерял побольше нас ты, но прорвал британский строй!
Ударим залпом, и пошел бедлам:
Он в дым ныряет, с тылу мельтешит.
Это ж, прям, порох с перцем пополам!
Притворщик, вроде мертвый он лежит[10],
Ягненочек, он — мирный голубок,
Прыгунчик, соскочивший со шнурка, —
И плевать ему, куда теперь пролёг
Путь Британского Пехотного Полка!
За твое здоровье, Фуззи, за Судан, страну твою,
Первоклассным, нехристь голый, был ты воином в бою!
За здоровье Фуззи-Вуззи, чья башка копна копной:
Чертов черный голодранец, ты прорвал британский строй!
(Суданские экспедиционные части)
Знавали мы врага на всякий вкус:
Кто похрабрей, кто хлипок, как на грех,
Но был не трус афганец и зулус,
А Фуззи-Вуззи — этот стоил всех!
Он не желал сдаваться, хоть убей,
Он часовых косил без передышки,
Засев в чащобе, портил лошадей
И с армией играл, как в кошки-мышки.
За твое здоровье, Фуззи, за Судан, страну твою,
Первоклассным, нехристь голый, был ты воином в бою!
Билет солдатский для тебя мы выправим путем,
А хочешь поразмяться, так распишемся на нем!
Вгонял нас в пот Хайберский перевал,
Нас дуриком, за милю, шлепал бур,
Мороз под солнцем Бирмы пробирал,
Лихой зулус ощипывал, как кур,
Но Фуззи был по всем статьям мастак,
И сколько ни долдонили в газетах:
«Бойцы не отступают ни на шаг!» —
Он колошматил нас и так и этак.
За твое здоровье, Фуззи, за супругу и ребят!
Был приказ с тобой покончить, мы успели в аккурат.
Винтовку против лука честной не назвать игрой,
Но все козыри побил ты и прорвал британский строй!
Газеты не видал он никогда,
Медалями побед не отмечал,
Так мы расскажем, до чего удал
Удар его двуручного меча!
Он из кустиков на голову кувырк
Со щитом навроде крышки гробовой —
Всего денек веселый этот цирк,
И год бедняга Томми сам не свой.
За твое здоровье, Фуззи, в память тех, с кем ты дружил,
Мы б оплакали их вместе, да своих не счесть могил.
Но равен счет — мы присягнем, хоть Библию раскрой:
Пусть потерял ты больше нас, ты смял британский строй!
Ударим залпом, и пошел бедлам:
Он ныряет в дым и с тылу мельтешит.
Это прямо порох с перцем пополам
И притворщик, если мертвый он лежит.
Он — ягненочек, он — мирный голубок,
Попрыгунчик, соскочивший со шнурка,
И плевать ему, куда теперь пролег
Путь Британского Пехотного Полка!
За твое здоровье, Фуззи, за Судан, страну твою,
Первоклассным, нехристь голый, был ты воином в бою!
За здоровье Фуззи-Вуззи, чья башка копна копной:
Чертов черный голодранец, ты прорвал британский строй!
(Суданские экспедиционные войска)
Сражались за морем мы с многими людьми,
Случались храбрецы и трусы среди них;
С пайтанами, зулусами, бурами,
Но этот Фуззи стоил всех других.
Ни на полпенса не сдавался он:
Засев в кусты, он портил нам коней,
Он резал часовых, срывал нам связь колонн,
Играя в кошки-мышки с армией всей.
Мы пьём за вас, Фуззи-Вузви, за Судан, где родной ваш дом!
Вы были темным язычником, но первоклассным бойцом;
Мы выдадим вам свидетельство и, чтобы его подписать,
Приедем и справим встречу, лишь стоит вам пожелать.
Мы шли вслепую средь Хайберских гор,
Безумец-бур за милю в нас стрелял,
Бур нам дал неистовый отпор,
И нас зулус проклятый предавал,
Но все, что мы от них терпели беды,
В сравнению с Фуззи было лишь игрушкой:
«Мы проявляли доблесть» — по словам газет,
А Фуззи нас дырявил друг за дружкой.
Мы пьем за вас, Фуззи-Вуззи, за миссис и за малышей!
Нам дали задачу разбить вас, и, конечно, мы справились с ней.
Мы били по вас из Мартини, жуля в честной игре,
Но в ответ на все это, Фуззи, вы нам прорвали каре!
Он о себе газет не известил,
Медалей и наград не получил потом,
Но мы свидетели — он мастерски рубил
Своим двуручным боевым мечом.
С копьем, щитом, как крышка от гробов,
Меж зарослей он прыгал взад-вперед:
Денечек против Фуззи средь кустов,
И бедный Томми выбывал на год.
Мы пьем за вас, Фуззи-Вуззи, и за ваших покойных друзей,
Мы бы вам помогли их оплакать, не оставь мы там НАШИХ людей,
Но мы хоть сейчас побожимся, что в этой честной игре,
Хоть мы потеряли больше, вы нам прорвали каре!
Он ринулся на дым под лобовым огнем, —
Мы ахнули: он смял передовых!
Живой он жарче пива с имбирём,
Зато, когда он мертв, он очень тих.
Он — уточка, барашек, резеда,
Модель резинового дурачка,
Ему и вовсе наплевать тогда
На действия британского полка.
Мы пьем за вас, Фуззи-Вуззи, за Судан, где родной ваш дом!
Вы были темным язычником, но первоклассным бойцом,
Оттого, что вы, Фуззи-Вуззи, с головою, как стог на дворе,
Черномазые бродяги, прорвали британское каре.
«Солдат, солдат, воротился ты — А мой что ли, там остался?»
— Да ведь было нас битком, я не знаю ни о ком,
Заведи-ка ты себе другого!
Снова! Другого!
Другого поищи.
Раз уж мертвому не встать, так чего ж тут горевать,
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты —А мой-то был с тобою?»
— Королеве он служил, с честью свой мундир носил...
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты —А мой-то что там делал?»
— Я видал, как дрался он, враг палил со всех сторон, —
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты — А мой-то как там дрался?»
— Дым глаза мне разъедал, я и боя не видал, —
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты —А мой-то где там помер??»
— Лёг в истоптаной траве, с вражьей пулей в голове, —
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты —А мне бы к нему в могилу!»
— В яме вместе с ним лежат двадцать человек солдат, —
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты— А мой-то что послал мне?»
— Ничего я не привез, только прядь твоих волос, —
Заведи-ка ты себе другого.
«Солдат, солдат, воротился ты —
А мой никогда не вернется...»
— Говорю тебе опять —мало проку горевать,
Может, мы с тобой и сговоримся?
Снова! Другого!
Раз уж мертвому не встать,
Так чего уж горевать, —
Надо завести себе другого!
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
С тобой ли шагал он, моя любовь?
— Согнали быстро нас за борт, навряд вернуться судну в порт,
Другую лучше отыскать любовь.
Увы, любовь! Прощай, любовь,
Другую отыскать любовь,
Убитых не вернуть назад, так лучше осуши глаза,
И поищи ты новую любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
Не видел ты там где мою любовь?
— Там Королеве служит он, в мундир зеленый наряжен,
Другую лучше отыскать любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
Не видел ты больше мою любовь?
— Со мной он рядом пробежал, и огненный накрыл всех вал,
Ты лучше новую ищи любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
Не ранен ли милый, моя любовь?
— Не смог уже я видеть бой, дым заклубился надо мной,
Ты лучше новую ищи любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
Помчусь я туда, где моя любовь!
— Лежит он мертвый на траве, дыра от пули в голове,
Ты лучше новую ищи любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
И я умру там, где моя любовь!
— Мы яму вырыли ему, двенадцать с ним ушли во тьму —
Ты лучше новую ищи любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
Что дашь мне, чтоб помнить мою любовь?
— Его волос я срезал прядь, чего еще мне было взять —
Ты лучше новую ищи любовь.
— Солдат, солдат, ты пришел с войны,
Не вернется, я знаю, моя любовь!
— Ты правду выслушать изволь: когда пройдет разлуки боль —
Другую лучше отыскать любовь.
Увы, любовь! Где ты, любовь!
Возьми его за новую любовь!
Убитых не вернуть назад, так лучше осуши глаза,
И поищи ты новую любовь.
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Почему же не рядом с тобой мой милый?»
«С корабля мы сходили сейчас, улизнул он от нас,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
Новая любовь! Верная любовь!
Лучше б узнать тебе новую любовь.
Мертвых нам не поднять, слезы надо унять,
Пусть лучше другой тебе станет милым.
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Ты не видел, не знаешь ли, где мой милый?»
«Мы оба ходили в британском мундире,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Ну что же ты всё же расскажешь о милом?»
«Мы рядом бежали, где пули свистали,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Скажи мне, что же там было с милым?»
«Не пробрался к нему я в белом дыму,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Я кинусь под пули следом за милым!»
«Он лежит в траве с дырой в голове,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Упаду и умру я рядом с милым!»
«Он закопан в яме рядом с друзьями,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Ничего не принес ты на память о милом?»
«Я принес этот локон, который берег он,
Пусть лучше другой тебе станет милым».
«Солдат, солдат, пришедший с войны,
Теперь я верю, погиб мой милый!»
«Но время в тиши твою боль заглушит,
И пусть лучше я тебе стану милым».
Новая любовь! Верная любовь!
Лучше б узнать тебе новую любовь.
Мертвых нам не поднять, слезы надо унять,
Пусть лучше другой тебе станет милым.
— Солдат, солдат, пришедший с войны,
А где же любимый мой?
— Вместе с нами вчера не пришел он, сестра.
Ищи другую любовь.
Станет другой любимым.
Ищи другую любовь.
Мертвым уже не встать, не стоит о них рыдать.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны,
Как сражался любимый мой?
— Поднимал он ружье за велич-ство ее.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны.
Что же видел любимый мой?
— Видел пулю врага, вот и вся недолга.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны.
Был ли ранен любимый мой?
— Кто бежал, кто упал, я в дыму не видал.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны,
Он вернется, любимый мой!
— Понапрасну не жди, спит он с пулей в груди.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны,
Там я лягу, где милый мой.
— Двадцать мертвых солдат там вповалку лежат.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны,
Что оставил любимый мой?
— Амулет — прядь волос в рюкзаке я принес.
Ищи другую любовь.
— Солдат, солдат, пришедший с войны,
Верю я: нет моей любви.
— Эта правда стара: все проходит, сестра.
Ты любимым меня зови.
Станет другой любимым.
Любимым его зови,
Мертвым уже не встать, не стоит о них рыдать.
Любимым его зови.
— Солдатик, солдатик, где милый мой друг?
Не видно его на причале.
— В пути занемог иль удрал под шумок,
К тебе он вернется едва ли.
Едва ли, едва ли...
Нет милого — что ж,
Другого найдешь,
А этот вернется едва ли!
— Солдатик, солдатик, его ты встречал?
Тепло ль его там одевали?
— В зеленый мундир, протертый до дыр,
Но в нем он вернется едва ли.
— Солдатик, солдатик, ты с ним говорил?
О чем вы, скажи, толковали?
— Бежали мы рядом навстречу снарядам.
Не жди, он вернется едва ли.
— Солдатик, солдатик, он ранен в бою —
Иль ядра его миновали?
— Не знаю, я мимо глядел — из-за дыма.
Не жди, он вернется едва ли.
— Солдатик, солдат, я найду лазарет,
Где раны его врачевали!
— Он пулей убит, в могиле зарыт
И встанет из гроба едва ли.
— Солдатик, а где тот заветный кисет,
Что губы его целовали?
— Держи, вот твой локон, от крови намок он —
Живой с ним расстался б едва ли.
— Солдатик, так значит, мой милый погиб!
Напрасно я жду на причале.
— Его не вернуть, поплачь и забудь,
С другим позабудешь печали.
Печали, печали...
Другого найдешь:
Чем я-то не гож?
Бери — прогадаешь едва ли!
«Эй, солдат, отчего, отчего
Нет с войны моего дорогого?» —
«Он на трап, может быть, не успел вскочить.
Ты сыскала бы парня другого».
Парня надежного! Парня другого!
Ты сыскала бы парня другого.
Мертвецам не ожить. Мой совет: потужить
И найти себе парня другого.
«Эй, солдат, что слыхать про него,
Про дружка моего дорогого?» —
«Он в колониях был, королеве служил.
Ищи себе парня другого».
«Эй, солдат, ты встречал ли его,
Моего дружка дорогого?» —
“Был он в хаки одет, уходил в секрет.
Поищи же парня другого».
«Эй, солдат, а потом-то его
Ты видал, моего дорогого?» —
«Всё покровом густым заволакивал дым.
Ты ищи лучше парня другого».
«Эй, солдат, где искать мне его,
Моего дружка дорогого?» —
«Он за морем лежит, а череп пробит.
Так что парня ищи другого».
«Эй, солдат, мне не жить без него.
Смерть приму на груди дорогого». —
«Там, где бой отгремел, друг твой в месиве тел.
Ты искала бы парня другого».
«Эй, солдат, есть ли весть от него,
От дружка моего дорогого?» —
«От него я принес прядь твоих волос.
Так что парня ищи другого».
«Эй, солдат, верю: нет уж его.
Как мне быть без дружка дорогого?» —
«Ты поплачь о нем, погорюй, а потом
Ты во мне найдешь парня другого».
Парня надежного! Парня другого!
В нем найдешь ты парня другого.
Мертвецам не ожить. Мой совет: потужить
И найти в нем парня другого.
— Воин, воин, с войны вы пришли —
Что ж в строю не идет мой любимый?
— С корабля держим путь — знать, успел улизнуть, —
Полюби ты другого теперь.
Да-да! Не его!
Полюби не его.
Мертвым встать не дано. Плачь, не плачь — все одно.
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли,
Вы любимого там не встречали?
— Видел я земляка — был он в форме стрелка;
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли,
Что он делал в тот миг, расскажите!
— Стали пушки стрелять — он пустился бежать;
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли,
Был ли ранен в бою мой любимый?
— Трудно было в дыму разобрать, что к чему;
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли.
Я сейчас же к любимому еду!
— Он средь мертвых лежит: череп пулей пробит,
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли,
Лягу я и умру с милым рядом!
В яму он полетел, там еще двадцать тел —
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли,
Ничего не оставил мне милый?
— Только локон волос я состриг и привез;
Полюби ты другого теперь.
— Воин, воин, с войны вы пришли,
О, сомнения нет: мертв мой милый!
— Это правда, но коль успокоится боль,
Полюби ты меня, как его.
Да-да! Как его!
Полюби, как его.
Мертвым встать не дано. Плачь, не плачь — все одно.
Полюби ты другого теперь.
— Братцы, братцы, вы с войны,
Что ж не с вами мой дружок?
— Был по морю наш путь, он мог и утонуть!
Поищи-ка нового дружка.
Старый! Новый!
Ищи себе дружка.
Мертвым не помочь, вытри слезы прочь,
Поищи-ка нового дружка!
— Братцы, братцы, вы с войны,
Видали ль моего дружка?
— Он был в бою одет в полковой зеленый цвет.
Поищи-ка нового дружка.
— Братцы, братцы, вы с войны,
Видали ль моего дружка?
— Когда пошли палить — бежал он во всю прыть.
Поищи-ка нового дружка!
— Братцы, братцы, вы с войны,
Он не был ранен, мой дружок?
— Я битву проглядел, был дым ужасно бел.
Поищи-ка нового дружка.
— Братцы, братцы, вы с войны,
Хочу я вынянчить дружка!
— Но он лежит в траве с пулей в голове.
Поищи-ка нового дружка.
— Братцы, братцы, вы с войны,
Пойду помру с моим дружком!
— Глубокая могила их двадцать душ укрыла.
Поищи-ка нового дружка.
— Братцы, братцы, вы с войны,
Есть что-нибудь на память от дружка?
— Вот я тебе принес густую прядь волос.
Поищи-ка нового дружка.
— Братцы, братцы, вы с войны.
И вправду для меня потерян мой дружок!
— Тебя мне очень жаль, когда пройдет печаль,
Возьми меня себе в дружки!
Старый! Новый!
Бери себе дружка!
Мертвым не помочь, вытри слезы прочь,
И лучше-ка возьми его в дружки!
Куря обгоревшую трубку, вдыхая и ветер и дым,
Шагаю в коричневых крагах за коричневым мулом моим;
За мной шестьдесят канониров, и Томми ничуть не соврет,
Коль скажет, что к пушкам[11] приставлен
лишь самый отборный народ.
Тсс! Тсс![12]
Вы все обожаете пушки, они в вас души не чают!
Подумайте, как бы нас встретить: вас пушки салютом встречают!
Пришлите Вождя и сдавайтесь — другого вам нет пути,
Разбегайтесь в горах или прячьтесь в кустах
Но от пушек вам не уйти!
Нас гонят туда, где дороги, но чаще туда, где их нет,
Хоть на на крыши могли б мы взобраться, но нам утомляться не след.
Мы Нага[13] смирили и Лушай[14], Афридиям[15] дали сполна,
Нас, думаете — две тыщи?, А нас-то всего — два звена!
Тсс! Тсс!
Вы все обожаете пушки...
Как? Не хочет работать он? Ладно... Забудет у нас баловство!
Он не любит походного марша? Прибьем и зароем его!
Не треплитесь без толку,братцы, пожалуйста, без болтовни!
В полевой артиллерии трудно? Попотей-ка у нас и сравни!
Тсс! Тсс!
Вы все обожаете пушки...
Орлы раскричались над нами, реки замирающий рёв
Мы выше тропинок и сосен, — на скалах, где снежный покров
И ветер, стегающий плетью, доносит до самых степей
Бряцание сбруи и топот, и звяканье звонких цепей
Тсс! Тсс!
Вы все обожаете пушки...
Колесо на Созвездие утра, от другого до Бездны — вершок
Провал в неизвестность под нами —
прямей, чем солдатский плевок
Пот застилает глаза нам, а снег и солнце слепят.
И держит орудье над бездной чуть ли не весь отряд
Тсс! Тс!
Вы все обожаете пушки...
Куря обгоревшую трубку, вдыхая прохладу и дым.
Я лезу в коричневых крагах за коричневым мулом моим
Знаком обезьяне маршрут наш, и знает коза, где мы шли.
Стой, стой, длинноухие!
К пушкам!
Прочь цепи! Шрапнелью — Пли!
Тсс! Тссс...
Вы все обожаете пушки, они в вас души не чают:
Подумайте, как бы нас встретить, вас пушки салютом встречают!
Пришлите Вождя и сдавайтесь — другого вам нету пути
Прячьтесь в ямы и рвы, там и сдохнете вы,
Но от пушек вам не уйти.
В зубах неразлучная трубка, с вершин ветерок сквозной,
Шагаю я в бурых крагах, мой бурый мул за спиной,
Со мной шестьдесят бомбардиров и — милым толстушкам честь —
Тут гордость Британской Армии, все лучшее, что в ней есть, — тсс, тсс!
Ведь наша любовь — это пушки, и пушки верны в боях!
Бросайте свои погремушки, не то разнесут в пух и прах — бабах!
Тащите вождя и сдавайтесь, все вместе: и трус, и смельчак;
Не хватайся за меч, не пытайся утечь, нет от пушек спасенья никак!
Нас гонят туда, где дороги, но чаще — где нет дорог,
И лезешь, как муха по стенке, нащупав ногой бугорок.
Лушаев и нагу смяли, с афридиев сбили спесь.
Мы, пушки, — две батареи, двум тыщам равные здесь, — тсс, тсс!
Ведь наша любовь — это пушки...
Не тянешь — будь благодарен: научим жить на земле!
Не встанешь — ну что же, парень, патрон для тебя — в стволе.
Так делай свою работу без спеху, не напоказ,
Полевые части — не сахар? А ну, попотей у нас — тсс, тсс!
Ведь наша любовь — это пушки...
Над нами орлиный клекот, рокот реки, как гром,
Мы выдрались из чащобы — лишь скалы да снег кругом.
Бичом полосует ветер, и вниз по степям летит
Скрежет и скрип железа, тупой перестук копыт — тсс, тсс!
Ведь наша любовь — это пушки...
Колесо по Лезвию Неба, и Бездна у самых ног,
А путь, распахнутый в вечность, прямее, чем твой плевок,
От солнца и снега слепнешь, рубаха — выжми да брось,
Но намертво полрасчета в старуху нашу впряглось — тсс, тсс!
Ведь наша любовь — это пушки...
В зубах неразлучная трубка, с вершин ветерок сквозной,
Карабкаюсь в бурых крагах, мой бурый мул за спиной.
Где шли мы — мартышкам да козам и то не дознаться, кажись.
«Родимые, тпру-у! Снять цепи! Шрапнелью! К бою! Держиссь!..
Тсс, тсс!»
Ведь наша любовь — это пушки, и пушки верны в боях!
Не вздумайте лезть в заварушки, не то разнесут в пух и прах — бабах!
Тащите вождя и сдавайтесь, все вместе: и трус, и смельчак;
Хоть под землю засядь, там тебе и лежать — не спасешься от пушек
никак!
В мозгу от пьянки поют шарманки,
язык тяжел, как бревно
Синяк под глазом, мутится разум, —
неделю в глазах темно.
Патруль мне, сука, попал под руку;
а я на расправу крут.
И вот на старых скрипучих нарах
с клопами воюю тут.
В головах — обноски (им в обед — сто лет).
Двор тюремный. (Всё, кончен бал.)
Две недели губ-вахты — не с бухты-барахты:
Я «был пьян и устроил скандал».
Ого-го! — уж скандал так скандал!
Патрулю от души наподдал!
Две недели губ-вахты — не с бухты-барахты:
Я «был пьян и устроил скандал»!
Вначале пиво я дул лениво,
но друг разошелся вдруг.
Всучил, вражина, мне кружку джина,
и... все поплыло вокруг.
Когда я трезвый, я парень резвый,
но пьяный — резвей стократ.
Схлестнись, попробуй, с такой особой,
век жизни не будешь рад!
Где шлем казенный? Вопрос резонный...
Но с пьяных — велик ли спрос?
А где ботинки? По ним поминки
я справил без лишних слез,
Мундир свой хаки порвал я в драке,
но главное — суд в полку:
За все пропажи, за сопли вражьи
нашивки мои — ку-ку!
Жена, стервоза, пустилась в слезы,
и следом за ней — малец.
И черт бы с ними, но, сучье вымя,
узнает майор — конец.
Покаюсь срочно; скажу: «Так точно,
на пьянстве я ставлю крест!»
Но за бутылкой я с клятвой пылкой
покончу в один присест!
В головах — обноски (им в обед — сто лет).
Двор тюремный. (Все, кончен бал.)
Две недели губ-вахты — не с бухты-барахты:
Я «был пьян и устроил скандал».
Ого-го! — уж скандал так скандал!
Патрулю от души наподдал!
Голова — что твоя шарманка, язык, как приклад, тяжел,
Лежалой картошкой губы, — я крепко, видать, дошел!
Но меня не забудет патрульный капрал, в клоповник попал я не зря:
Я напился, как зверь, и капралу теперь со скулы не отмыть фонаря!
Второсрочная — прямо на доски — шинель,
Плац под окнами, выбитый сплошь...
Стоят суток гульбы две недели «губы» —
«За драку и пьяный дебош»!
За пьянство и славный дебош!
Капрал-то был, право, хорош.
Стоят суток гульбы две недели «губы»
За драку и пьяный дебош!
Я пива хлебнул порядком, что проку! — водой вода!
Но джину с дружком хватил я тайком и вот угодил сюда.
Ну, черт нас пихнул на двойной караул, капрал-то хрясь меня в нос!
Но как я за ворот его рванул, так клок в кулаке и унес!
Я бросил ботинки-гири и кинул в трактире шлем,
А мундир и ремни — бог весть где они, и чтоб они шли ко всем...
Мне не станут платить и велят отхватить нашивки, что я заслужил,
Но печать мою долго капрал не сотрет, я на совесть ее приложил!
Жена у казарменных плачет ворот, ревет во дворе малец...
Оно ерунда, вот начальство — беда: узнает — и мне конец.
Не лучше ли дать мне клятву опять, что святое начну житье,
Но случись заодно и дружок и вино, — как бы я не забыл ее!
Второсрочная — прямо на доски — шинель,
Плац под окнами, выбитый сплошь...
Стоят суток гульбы две недели «губы» —
«За драку и пьяный дебош»!
За пьянство и славный дебош!
Капрал-то был, право, хорош.
Стоят суток гульбы две недели «губы»
За драку и пьяный дебош!
Голова гудит как концертина[16], а язык как палка жесткая во рту,
В глотке вкус картошки тухлой, и страдаю я — невмоготу;
Но вчера я достал комендантский патруль: пыль клубилась и пепел летал,
И теперь я в тюряге за пристрастие к фляге,
Я Капралу поставил фингал!
У меня в изголовье чужая шинель,
Из окна — чудный вид (без прикрас!),
Впереди — день муштры, две недели К.З.[17]
«Пьяным был, не исполнил приказ»
В стельку пьяным, нарушил приказ,
Божеж мой, сдал патрульным не раз!
Так вперед — день муштры, две недели К.З.
Ведь я «пил, не исполнил приказ».
Я начал бочонком пива, потом портер — выпил ведро;
Только зря старый джин дал матросик один, и сюда я влетел, как ядро.
Ведь двойной шёл патруль, он осилил меня, сунул носом в вонючую грязь,
Но упал я не даром — дубинку отнял,
И всю форму Капралу порвал, веселясь.
Я шляпу оставил в пивнушке, сапоги — средь дорожных дыр,
Знает только сам Бог, где оставить я мог свой пояс и грязный мундир;
И с довольствия сняли, и содрали медали, и нашивки мои не сыскать;
Но зато я так морду Капралу помял,
Что, похоже, навеки оставил печать!
Плачет жёнка у ворот казармы, бродит во дворе казармы мой сынок,
Не боюсь я вовсе трибунала, только близких страшен мне упрёк.
Перед ними с утра мне поклясться пора, что в рот капли не стану брать!
Но останусь один... будь матрос тут и джин,
И веселье начнется опять!
У меня в изголовье чужая шинель,
Из окна — чудный вид (без прикрас!),
Впереди — день муштры, две недели К.З.
«Пьяным был, не исполнил приказ»
В стельку пьяным, нарушил приказ,
Божеж мой, сдал патрульным не раз!
Так вперед — день муштры, две недели К.З.
Ведь я «пил, не исполнил приказ».
Моя голова — как гармошка, язык — словно гиря во рту,
И губы — как мятый картофель, и чувствую я тошноту.
Но запомнит всё ж караул меня, не забудет меня капрал,
И теперь я в тюрьму угодил потому, что в морду капралу я дал.
Второсрочной шинелью на койке укрыт,
Я во двор сквозь решетку взглянул…
Неплохая муштра — две недели З.К.
«За драку и пьяный разгул»,
За буйство и пьяный разгул…
Но всё же запомнит меня караул!
Неплохая муштра — две недели З.К.
За то, что капрала я вздул!
Я с портера начал в харчевне, и портер сменил я вином,
Но порцию виски в харчевню пронес мой товарищ тайком.
И скрутил двойной караул меня, в лепешку смяли нос,
Но в конце концов часть капральских усов на память с собой я унес.
Я кепи оставил в харчевне, забыл сапоги на шоссе,
Где пояс и куртка — не знаю… И будьте вы прокляты все!
Пусть не платят мне и нашивки мои велят они спороть —
На капрале знак я поставил так, что не выведет даже Господь!
Жена моя плачет с мальчонкой у грязных тюремных ворот,
Ее я жалею немножко… А прочих пусть дьявол возьмет!
Присягну семье вечно трезвым быть и виски в рот не брать,
Но в харчевню придя и друзей там найдя — как стелька напьюсь я опять!
Второсрочной шинелью на койке укрыт,
Я во двор сквозь решетку взглянул…
Неплохая муштра — две недели З.К.
«За драку и пьяный разгул»,
За буйство и пьяный разгул…
Но всё же запомнит меня караул!
Неплохая муштра — две недели З.К.
За то, что капрала я вздул!
Язык мой во рту — как пуговица; голова, как гармошка, звенит,
И кажется — рот мой картошкой набит, до чего же меня тошнит.
Но я позабавился над патрулем, я пьяный был в дым в тот раз
И здесь очутился за то, что напился и капралу подкрасил глаз.
Шинель под головой лежит,
Во двор прекрасный вид, —
Сюда я заперт на замок на двухнедельный срок.
Я спуску не дал патрулю!
Сопротивлялся патрулю!
За то, что дрался во хмелю,
Я заперт на замок на двухнедельный срок —
Ведь я сопротивлялся патрулю.
Я кружкой портера начал и кружкой пива кончал,
Но джин появился, приятель мой смылся, и джин меня укачал.
Патруль пихнул меня носом в грязь, но прежде, чем в грязь упасть,
Я рванул у капрала его ружье и рубашки фасадную часть.
Я шапку и плащ потерял в кабаке, ремень — у этих лачуг,
А где мой сапог — это знает Бог, а я и знать не хочу.
Они мне денег моих не дадут и нашивки мои сдерут,
Зато у капрала лицо в синяках, и надеюсь — не скоро сойдут!
Жена моя плачет у этих ворот, сынок мой под окнами ждет,
Участь моя не смущает меня, а вот это мне сердце жжет!
Жене поклянусь, что я пить воздержусь, я так ей всегда говорю,
Но, как только окажется джин под рукой, я опять чудеса натворю.
Шинель под головой лежит,
Во двор прекрасный вид, —
Сюда я заперт на замок на двухнедельный срок.
Я спуску не дал патрулю,
Сопротивлялся патрулю!
За то, что дрался во хмелю,
Я заперт на замок на двухнедельный срок —
Ведь я сопротивлялся патрулю.
Радость в джине да в чаю —
Тыловому холую,
Соблюдающему штатские порядки,
Но едва дойдет до стычки —
Что-то все хотят водички
И лизать готовы водоносу пятки.
А индийская жара
Пропекает до нутра,
Повоюй-ка тут, любезный господин!
Я как раз повоевал,
И — превыше всех похвал
Полковой поилка был, наш Ганга Дин.
Всюду крик: Дин! Дин! Дин!
Колченогий дурень Ганга Дин!
Ты скорей-скорей сюда!
Где-ка там вода-вода!
Нос крючком, зараза, Ганга Дин!
Он — везде и на виду:
Глянь — тряпица на заду.
А как спереди — так вовсе догола.
Неизменно босиком
Он таскался с бурдюком
Из дубленой кожи старого козла.
Нашагаешься с лихвой —
Хоть молчи, хоть волком вой,
Да еще — в коросте пота голова;
Наконец, глядишь, привал;
Он ко всем не поспевал —
Мы дубасили его не раз, не два.
И снова: Дин! Дин! Дин!
Поворачивайся, старый сукин сын!
Все орут на бедолагу:
Ну-ка, быстро лей во флягу,
А иначе — врежу в рожу, Ганга Дин!
Он хромает день за днем,
И всегда бурдюк при нем,
Не присядет он, пока не сляжет зной;
В стычках — Боже, помоги,
Чтоб не вышибли мозги! —
Ну а он стоит почти что за спиной
Если мы пошли в штыки —
Он за нами, напрямки,
И всегда манером действует умелым
Если ранят — из-под пуль
Вытащит тебя, как куль:
Грязнорожий, был в душе он чисто-белым.
Опять же: Дин! Дин! Дин!
Так и слышишь, заряжая карабин,
Да еще по многу раз!
Подавай боеприпас,
Подыхаем, где там чертов Ганга Дин!
Помню, как в ночном бою
В отступающем строю
Я лежать остался, раненый, один
Мне б хоть каплю, хоть глоток —
Все ж пустились наутек,
Но никак не старина, не Ганга Дин.
Вот он, спорый, как всегда;
Вот — зеленая вода
С головастиками, — слаще лучших вин
Оказалась для меня!
Между тем из-под огня
Оттащил меня все тот же Ганга Дин!
А рядом: Дин! Дин! Дин!
Что ж орешь ты, подыхающий кретин?
Ясно, пуля в селезенке,
Но взывает голос тонкий:
Ради Бога, ради Бога, Ганга Дин!
Он меня к носилкам нес.
Грянул выстрел — водонос
Умер с подлинным достоинством мужчин,
Лишь сказал тихонько мне:
«Я надеюсь, ты вполне
Был водой доволен», — славный Ганга Дин.
Ведь и я к чертям пойду:
Знаю, встретимся в аду,
Где без разницы — кто раб, кто господин;
Но поилка наш горазд:
Он и там глотнуть мне даст,
Грешных душ слуга надежный, Ганга Дин!
Да уж — Дин! Дин! Дин!
Посиневший от натуги Ганга Дин,
Пред тобой винюсь во многом,
И готов поклясться Богом:
Ты честней меня и лучше, Ганга Дин.
Говори про джин и пиво,
В лагере сопя лениво,
Иль шагая на потешное сраженье в Олдершот[18];
Но в кровавой заварушке
О воды мечтаешь кружке,
И лизнешь сапог поганый всем, кто принесет.
Под индийским небом жарким,
Где работал я в запарке,
На Её Величество служил, и не один,
Среди всей команды черных
Самым лучшим и проворным
Полковой был бхисти[19], Ганга Дин.
Просто: «Дин, Дин, Дин!
Эй, хромой кусок навоза, Ганга Дин!
Ты, сонливый хизерао![20]
Воду, быстро! Пани лао![21]
Клювоносый старый идол, Ганга Дин!»
В одном рванье ходил он —
Видать не приходилось
Ни прежде, ни потом подобных дыр;
Три обрывка тряпок бурых
И бурдюк из козьей шкуры —
Вот весь был полевой его мундир.
Целый день стоит колонна
На пустынном, жарком склоне,
Где от пота к черту вылезают волоса;
Кричим мы: «Ну-ка! Живо!»,
А в горле как крапива —
До всех добраться чтобы, нужны три часа!
Просто: «Дин, Дин, Дин!
Где ты ползал, эй, проклятый бедуин?!
Джалди[22] воду лей щедрее —
Иль сверну в минуту шею,
Если шлем мой не наполнишь, Ганга Дин!»
Тащит он, на нас батрачит
Весь военный день горячий,
И, кажись, ему совсем неведом страх;
«Целься!», «Пли!», «Готовься к бою!» —
Поклянусь своей башкою,
Он всегда стоит от нас в пяти шагах.
В бурдюке хранит он влагу,
Не пойдет за нас в атаку,
Ждет, пока не взвоет горн: «Отход!»
Пусть в рванье он, не в ливрее —
Многих белых он белее,
В час, когда под пулей раненых несет.
Просто: «Дин, Дин, Дин!»
Пуля перед носом по траве, как в стену клин,
Все расстреляны патроны,
И вопит солдат зеленый:
«Эй, беги скорее к мулам, Ганга Дин!»
Я ночь ту помнить буду,
Когда в сторонке я свалился грудой —
Вместо пряжки на пупе свинцовый блин;
Я от жажды уж взбесился...
Первым кто искать пустился?
Ну конечно, хитрый, хриплый Ганга Дин!
Он взял меня за шкирку,
И в животе заткнул тряпичкой дырку,
И в рот плеснул полпинты мутной жижи из ложбин;
Свербило, пахло пылью,
Но из всего, что пил я,
Ценнее та водица, что налил мне Ганга Дин.
Просто: «Дин, Дин, Дин!
Парень здесь, его прошило до брюшин!
Он себя грызет зубами,
По земле стучит ногами,
Бога ради, дай водички, Ганга Дин!»
Меня он за собою
Тянул всю ночь из боя —
Я на носилках, а его прожгло насквозь.
Уже совсем у края,
Дин молвил, умирая:
«По вкусу, я надеюсь, Вам питье пришлось?»
Ждет нас в будущем с ним встреча,
Я его тотчас примечу
Где муштра двойная ждет, совсем не джин —
По углям он, как по лужам
Носит пить пропащим душам —
Мне в аду глоток нацедит Ганга Дин!
Слушай, Дин, Дин, Дин!
С прока-жжёной черной кожей Ганга Дин!
Бил, бранил тебя я много,
Но клянусь Всевышним Богом —
Ты меня получше будешь, Ганга Дин!
(Товарные поезда Северной Индии)
Когда сердца солдат сильней забиться бы могли?
От слов команды: «Заряжай!» — а после: «Ляг!» и «Пли!»?
Нет: вот когда у тесных троп все с нетерпеньем ждут,
Чтоб интендантский груз привез снабженческий верблюд.
Ох, верблюд! Ох, верблюд! С важным видом идиота
Он раскачивает шеей, как корзиной злобных змей.
Не ворчит он, не кричит, делает свою работу.
Нагрузите-ка побольше, приторочьте поплотней!
Что заставляет нас, солдат, всё в мире проклинать?
И что солдат-туземцев заставит задрожать?
То, что патаны[23] в эту ночь нам разнесут палатки?
Да нет, похуже: вдруг верблюд над ней раздует складки!
Ох, верблюд! Ох, верблюд! Волосатый и косматый,
За оттяжки от палаток спотыкается в пыли.
Мы шестом его бьем, мы орём ему: «Куда ты?»,
Ну а он ещё кусает руки, что его спасли.
Известно: лошадь-то чутка, а вол совсем дурак,
Слон — джентльмен, а местный мул упрямей, чем ишак.
Но вот снабженческий верблюд, как схлынет суета,–
И дьявол он, и страус он, и мальчик-сирота.
Ох, верблюд! Ох верблюд! Ох, кошмар, забытый богом,
Где приляжет — вьется птичка и мелодию свистит.
Загородит нам проходы — и лежит перед порогом,
А как на ноги поднимем — так, скотина, убежит!
Хромает, весь в царапинах, воняет — просто страх!
Отстанет — потеряется и пропадёт в песках.
Он может целый день пастись, но в ночь — поднимет вой,
А грязь найдет — так уж нырнет аж чуть не с головой!
Ох, верблюд! Ох, верблюд! Шлеп и хлоп — в грязи забавы,
Только выпрямил колени — и во взгляде торжество.
Племя дикое налево, племя дикое направо,
Но для Томми нет заторов, раз верблюд везет его!
Но вот закончен трудный марш, и лагерь впереди.
И где-то выстрелы гремят, и крики позади,
Тут расседлаем мы его — испил он скорбь до дна,
И так мечтает он за всё нам отомстить сполна,
Ох, верблюд! Ох, верблюд! Как горбы в пустыне плыли!
У источника приляжет, где фонтанчиком вода,
А когда к нему подходим так не ближе, чем на милю:
В бочку мордой он залезет — пропадём ведь мы тогда!
Что нас, солдат, вгоняет в пот, пронзает, как ножом?
Нет, не сигнал «в атаку марш!» под бешеным огнем,
Но ожиданье без конца на выжженной дороге,
Пока верблюд навстречу нам переставляет ноги.
О верблюд, о верблюд, интендантский наш верблюд,
Чья шея, как змея в мешке, качается с натуги!
Его мы вьючим — он ворчит. Когда ж его толкнут,
Он не спеша поднимет вьюк и оборвет подпруги.
Когда ругаемся мы так, что меркнет свет в глазах
И нашего проводника охватывает страх, —
Не потому, что ждем в пути засады за холмами, —
То наш верблюд надумал вдруг ломаться перед нами.
О верблюд, о верблюд, о запуганный верблюд!
Споткнется он и упадет, когда тревога ночью.
Его шестом по морде бьют, и жизнь ему спасут,
А он, ублюдок, шест жует и двигаться не хочет.
Вол — глуп; к узде приучен конь, куда бы ни шагнул;
Слон — это джентльмен, а мул — так это просто мул;
Но интендантский ве-ерблюд — совсем иное племя,
Он дьявол, страус и дитя в одно и то же время.
О верблюд, о верблюд, о бессовестный верблюд!
Вот он лежит, горбатый плут, и голубем воркует,
Поет и не желает встать. А нас на фронте ждут!
Его поднять — тяжелый труд, лежит — и ни в какую.
Готов он целый день пастись и простонать всю ночь.
Он раздражителен, драчлив, терпеть его невмочь.
Он потеряется, случись ему от нас отбиться,
А там, где мокрая земля, он брюхом в грязь ложится.
О верблюд, о верблюд, длинноногий наш верблюд!
Идет качаясь, как всегда, глаза мутны и томны,
А нас разведчики племен в дороге стерегут...
Для Томми это все — не мед. Здесь вороньё для Томми.
Но вот окончен трудный путь, страх смерти миновал,
Стрельба утихла позади, и наконец — привал.
Тогда с верблюда вьюк долой, и — если расседлали —
Он думает, что взял реванш и больше нет печалей.
О верблюд, о верблюд, о изруганный верблюд!
Ведь если ты свалился с ног — с тобой мы в ров бросаем
Бочонки с питьевой водой, всё оставляем тут,
Идем пешком, и нет воды, идем — и умираем.
(Транспортная Служба, Северная Индия)
Солдату сердце треплет что, и что бросает в пот?
Не на посту весь день стоять, не в бой ползти, как крот:
Нет, это вечная дорога, засады вечный вкус,
Верблюдов интендантских стадо, интендантский груз.
Эх ты, унт, вот так унт, интендантский наш верблюд!
У него вся в складках шея, будто в сумке сто гадюк,
И урчит он, и толкает, нагрузить — чертовский труд,
А когда готов наш идол, так конечно — лопнул тюк!
Охрана почему клянет всю ночь любого и за всё,
В мурашках почему индус, почто его трясет?
Нет, не пайтанский дикий горец полк берет в ножи,
А интендантский наш верблюд трясет свои брыжи!
Эх ты, унт, вот так унт, волосатый черт верблюд!
По палаткам резво скачет, в нападенья час ночной!
Палкой бьем, и в тыл толкаем, с ног снимаем петли пут,
Так спасаем жизнь мерзавцу, а он брызжет в нас слюной!
У лошади в мозгах есть толк, а бык — совсем дурак,
Слон — джентльмен, а наш ишак... так, полковой ишак.
Но ты, верблюдец интендантский, когда звучит приказ,
Сойдешь за черта, австрияка и блудное дитя зараз!
Эх ты, унт, вот так унт, Богом меченый верблюд!
Кривоногий наш колибри, хриплогласый, полный блох!
Встал дивизии преградой, и полкам и патрулю,
Наконец-то оттащили — тут бродяга взял и сдох!
Бурчит, ревет, и вечно зол, и вонью душит нас,
Совсем заблудится болван, возьми, оставь на час!
Весь день жует зараза сено, в ночь шарит по буграм,
А дашь на травке отожраться — лопнет пополам!
Эх ты, унт, вот так унт, растакой сякой верблюд!
Если ноги ты протянешь, и глаза затопит муть —
Не охотою за Томми нас окружит местный люд,
Но стервятники слетятся, от тебя кусок щипнуть.
Когда окончен тяжкий рейс, и поезд невредим,
И пули свищут за спиной, но лагерь впереди,
Хо! Тут конец бедняжки мукам, и сняли мы седло,
А он, обиды нам припомнив, задумывает зло.
Эх ты, унт, вот так унт, раскурдюк — бурдюк верблюд!
Миля перед, миля сзади — охраняй тебя, стервец!
Грязной тушей лег ублюдок в неглубокий, теплый пруд,
Гнусь с него попала в бочки, и всему полку — конец.
(Транспортная колонна Северной Индии)
Ты отчего дрожишь, солдат, и льется пот со лба?
В атаку вроде не идти и не слышна стрельба.
Но есть на марше, черт возьми, работка постервозней:
С верблюдом сладить, избежав его верблюдских козней.
О верблюд! О верблюд! Чертов сын, исчадье ада!
О уродливая шея, перекаты кадыка!
Поделом кряхтит бедняга, мы не спорим — груз что надо:
Подложи еще — подпруга лопнет враз наверняка!
С чего бы это арьергард под вечер матерится,
И проводник-индус глядит, куда б отсюда смыться?
Не так уж горцы им страшны, хоть по дороге бьют:
Верблюд опять им портит кровь, нечесаный верблюд!
О верблюд! О верблюд! О косматый наш верблюд!
Опять застрял, как раз когда сигнал тревоги дали,
И мы пустили палки в ход, а то загнется тут...
Мы жизнь бездарную его как дураки спасали.
Вол глуп — и только, на коня ты смело можешь сесть,
А слон так просто джентльмен, а мул — он мул и есть.
Но интендантский вер-мул-блюд, скажу вам откровенно,
Он и дьявол, он и страус, и дитя одновременно.
О верблюд! О верблюд! Богом проклятый верблюд!
На тропе упал, закрыв выход из оврага,
Нас отрезал от пехоты, а враги того и ждут;
Стали силой поднимать — сдох совсем, бродяга!
То ссадины, то раны, то он брыклив, то хром,
А коль отстал на милю — не сыщешь днем с огнем.
Пастись готов он целый день, и черт ему не брат,
На скользкой глинистой тропе он делает «шпагат».
О верблюд! О верблюд! Поскользнувшийся верблюд!
Он выбрасывает ноги, а в глазах тоска и страх,
Враг спереди и сзади нас, пальба и там и тут:
Для Томми дело, скажем, дрянь, а для верблюда — швах.
Но вот и смолк ружейный треск, и кончен наш поход,
И мы уже невдалеке от лагерных ворот,
Верблюдов передышка ждет, вот-вот с них сбросят седла,
И тут-то вот один из них и отомстил нам подло.
О верблюд! О верблюд! Тот издохший наш верблюд!
Смердя на много миль вокруг, разлегся он, подлец,
В том озерце, откуда все войска водицу пьют,
И мы хлебнули, и теперь приходит нам конец.
(Пешая служба на холмах)
Владычице Индии, почте — дорогу!
Хозяева Джунглей пускай отойдут.
В смятенье, в волненье деревья у лога —
Ждут писем из дома осевшие тут.
Проваливай, тигр! Убирайся, злодей,
С дороги владычицы Индии всей!
Звенят колокольцы, спускается тьма,
Тропой письмоносец восходит на склон.
Мешки на спине, вокруг шеи — тесьма,
К ремню поясному плакат прикреплен:
«Сегодня, прибывшую из-за морей,
Мы почту разносим по Индии всей».
Река на пути? Не пугает его.
Размыло тропу? Он идет все равно.
«Стой!» Буря ревет? Ну и что ж из того.
Его не удержат ни «если», ни «но».
До вздоха последнего служит он ей —
Почте — владычице Индии всей!
Мелькают алоэ и розовый дуб,
Мелькают холмы, и долины, и сад.
Леса промелькнули и горный уступ —
Повсюду в сандалиях ноги летят.
Спешит от железки к домам средь полей
Почта — любимица Индии всей!
Песчинка на тракте, пятно у холма —
Внизу колокольцы на тропке звенят —
Вверху обезьянья видна кутерьма —
Природа не спит, и пылает закат,
Поскольку и солнце считается с ней —
С почтой — владычицей Индии всей!
Если яйца ты фазаньи хоть однажды воровал,
Иль белье с веревки мокрое упер,
Иль гуся чужого лихо в вещмешок к себе совал —
Раскумекаешь и этот разговор.
Но армейские порядки неприятны и несладки,
Здесь не Англия, подохнешь ни за грош.
(Рожок: Не врешь!)
Словом, не морочься вздором, раз уж стал ты мародером,
Так что —
(Хор.) Все — в дрожь! Все — в дрожь! Даешь!
Даешь! Гра-беж!
Гра-беж! Гра-беж!
Ох, грабеж! Глядь, грабеж!
Невтерпеж прибарахлиться, невтерпеж!
Кто силен, а кто хитер,
Здесь любой — заправский вор,
Все на свете не сопрешь! Хорош! Гра-беж!
Хапай загребущей лапой! Все — в дрожь! Даешь!
Гра-беж! Гра-беж! Гра-беж!
Чернорожего пристукнешь — так его не хорони,
Для чего совался он в твои дела?
Благодарен будь фортуне — да и краги помяни,
Коль в нутро твое железка не вошла.
Пусть его зароют Томми — уж они всегда на стреме.
Знают — если уж ограбим, так убьем.
И на черта добродетель, если будет жив свидетель?
Поучитесь-ка поставить на своем!
(Хор.) Все — в дрожь!.. — и т. д.
Если в Бирму перебросят — веселись да в ус не дуй.
Там у идолов — глаза из бирюзы.
Ну, а битый чернорожий сам проводит до статуй,
Так что помни мародерские азы!
Доведут тебя до точки — тут полезно врезать в почки.
Что ни скажет — все вранье: добавь пинка!
(Рожок: Слегка!)
Ежели блюдешь обычай — помни, быть тебе с добычей
А в обычай — лупцевать проводника.
(Хор.} Все — в дрожь!., и т. д.
Если прешься в дом богатый, баба — лучший провожатый
Но — добычею делиться надо с ней.
Сколько ты не строй мужчину, но прикрыть-то надо спину
Женский глаз в подобный час — всего верней.
Ремесло не смей порочить: прежде чем начнешь курочить
На кладовки не разменивай труда:
(Рожок: Да! Да!)
Глянь под крышу! Очень редко хоть ружье, хотьстатуэтка
Там отыщется, — поверьте, господа.
(Хор.) Все — в дрожь!., и т. д.
И сержант и квартирмейстер, ясно, долю слупят с вас
Отломите им положенную мзду.
Но — не вздумайте трепаться про сегодняшний рассказ,
Я-то сразу трачу все, что украду.
Ну, прощаемся, ребята: что-то в глотке суховато,
Разболтаешься — невольно устаешь.
(Рожок: Не врешь!)
Не видать бы вам позора, эх, нахлебнички Виндзора,
А видать бы только пьянку да дележ!
(Хор.) Да, грабеж!
Глядь, грабеж!
Торопись прибарахлиться, молодежь!
Кто силен, а кто хитер,
Здесь любой — матерый вор.
Жаль, всего на свете не сопрешь! Хо-рош! Гра-беж!
Гра-беж!
Служишь — хапай! Всей лапой Все — в дрожь!
Все — в дрожь! Гра-беж! Гра-беж! Гра-беж!
Тот, кто крал фазаньи яйца за спиной у лесника,
Крылья кто дарил хозяйскому белью,
Тот, кто в вещмешке дырявом нес чужого гусака —
Враз поймет простую песенку мою.
Гнусен воинский устав, нас лишил малейших прав,
Нам английская мораль не по нутру!
(корнет: Ту-ру-ру!)
Все кричат «Разбойник! Вор!», если барахло ты спер,
И устроил —
(хор) Лу-лу-лу! Ру-ру-ру! Счет добру! Счет добру!
Честь добру!
Ура добру!
Вот за это в нас, ребята, и стреляют поутру!
Фермер гонит, лает пёс,
Коли снова кажешь нос,
Но мы весело ответим: Ру-ру-ру! Счет добру!
(уфф) Со всех ног! Куси, щенок! Счет добыче, счет добру!
Черного пришил ты — значит, нож достать он не успел,
Так оставь лежать в покое труп;
Звездам и ботинкам слава, что пока ты ходишь цел,
А его присыпь землею, коль не скуп.
Аж вспотел, понять не в силах Томми, стоя на могилах,
Почему запретным стал грабеж;
Ты словил намек? Едва ли! — За бои нам задолжали,
Как иначе сверхурочные вернешь?
(хор) Грабежом! Отдай добром...
В Бирме был злаченый идол — он отведал топоров,
Вытащили камешки из глаз;
Шомпол к носу поднеси ты, мигом черный трус готов,
Все расскажет, что и где припас.
Если веры нет уроду, на пол хижины лей воду,
Простучи ногой, ищи дыру
(корнет: Ту-ру-ру!)
Коли глина где просела, штык пускай скорее в дело,
Там найдешь, конечно...
(хор) Лу-лу-лу! Ру-ру-ру! Склад добра! Ура добру!
Честь добру...
А пойдешь от дома к дому, позови с собой дружка,
Раздели навар, но не рискуй башкой:
Как в бутылке, ты застрянешь на ступенях чердака,
И старуха даст по уху кочергой.
Все кверх дном перевернули, и, конечно, у бабули
Нечем поживиться комару?
(корнет: Ту-ру-ру!)
Не спеши, багор бросая — здесь же крыша есть косая,
Там под черепицей быть добру...
(хор) Ура добру...
Выдели сержанту долю, квартирмейстеру дай часть,
Это будет самый верный путь;
Сам я так не стал богатым, но учить люблю, аж страсть,
Все запомни, кто сказал — забудь.
Ну, прощайте, вот рука; мне пора залить пивка,
Я другую песню подберу...
(корнет: Ту-ру-ру!)
Пожелать удачи рад всем кто надел Вдовы наряд,
И от Дьявола пособья — не видать конца добру,
(хор) Честь добру!
Ура добру!
И одежки, и обувки, в общем — всякую муру!
Фермер гонит, лает пёс,
Коли снова кажешь нос,
Но мы весело заладим: Ру-ру-ру! Счет добру!
(уфф) Им ответим, уж ответим: Лу-лу-лу! Ру-ру-ру! Счет добыче и добру!
Со всех ног! Хватай, щенок! Лу-лу-лу! Добра! Добру!
Вот что в жаркой битве было с батареей полковой,
Что зовётся Первой Леди и Богиней вставших в строй;
В битве... только — черт! — не помню что была там за война,
Но второго в той упряжке знали все как «Ворчуна».
Пропал пехтура — так никто и не глядит;
А конный погибнет — полковник сердит;
Но коль в колесе отскочила чека,
Храбрец —бомбардир послабее щенка!
Их ввели в сраженье сразу, чуть призвали, ей же ей!
Чтобы дать урок примерный толпам здешних дикарей;
Встали крепко на высотах, нам любая цель видна.
Вдруг — бабах — ядро шальное в бок лягнуло Ворчуна.
Шлепнув, тут же отскочило — конь почти напополам,
Но, стараясь долг исполнить, попытался встать он сам;
Передок перекосило, возчик крикнуть смог едва:
«Ворчуна спасайте , братцы: меж коленок голова!»
Спрыгнул тут его помощник, колесо сдержать сумел
Только пушка неподвижна, а кричат — «Сменить прицел!»
Грит: «Тебя водил я всюду, и любил, без хвастовства,
Но теперь ты бесполезен, меж коленок голова!»
Не успел сказать, что думал — грохнул разрывной снаряд
В середину батареи, меж орудий в аккурат;
А как дым-то разогнало, у колес красна трава,
И валяется помощник — меж коленок голова.
Еле слышно грит помощник, речь невнятна, но проста:
«Милость Божья будь со мною, вижу райские врата».
Видят все — смертельна рана; «Ну, дружок, не обессудь»,
И под передок подсунул умирающего грудь,
И ни слова больше возчик — буркнул что-то, сжав ладонь,
И управился с орудьем услыхав приказ: «Огонь!»
Если с колеса сочилось, то клянусь похмельным днём —
Полилось с врагов стократно, как ударили огнём.
А мораль? Да что ж, на этом сказка кончена моя:
Если служишь Королеве — позабудь, что есть семья,
О жене, о детях, братьяах позабудьте, солдатьё,
Ежели победы хочешь, крепче обнимай ружьё!
Пропал пехтура — так никто и не глядит;
А конный погиб, так — полковник сердит;
Но коль в колесе отскочила чека,
Храбрец-бомбардир послабее щенка!
Так случилось в жаркой битве с батареей полковой,
Той, что Первая средь женщин и Богиня вставших в бой;
В битве... только — черт! — не помню что была там за война,
Но второго из упряжки знали все как «Ворчуна».
Пропала пехота — никто не глядит;
А конница пала — полковник сердит;
Но коль в колесе отскочила чека,
Храбрец — бомбардир станет слабже щенка!
Их ввели в сраженье сразу, их позвали побыстрей,
Чтобы дать урок примерный толпам местных дикарей;
Встали твердо на высотах, и гвоздили племена,
Вдруг ядро шальное прямо в бок лягнуло Ворчуна.
Шлепнув, тут же отскочило — конь почти напополам,
Но, стараясь долг исполнить, попытался встать он сам;
Передок перекосило, возчик крикнуть смог едва:
«Ворчуна спасай, спасайте — меж коленей голова!»
Прыгнул возчика помощник, колесо сдержал — вот смел!
Но орудье неподвижно, а приказ — «Сменить прицел!»
Грит: «Тебя водил я всюду, и любил, без хвастовства,
Нам теперь ты бесполезен, меж коленей голова!»
Не успел сказать, что думал — разрывной упал снаряд
Прямо справа батареи, меж орудий в аккурат;
А когда дым разогнало, у колес красна трава,
Возчика лежит помощник — меж коленей голова.
Грит нам возчика помощник, речь понятна и проста:
«Божья милость надо мною, в райские иду врата».
Видят все — смертельна рана; пробурчав: «Не обессудь»,
Передку в опору дали умирающего грудь.
Слова не сказал тут возчик — буркнул что-то, сжал ладонь,
И орудьем правил ловко, ведь звучал приказ: «Огонь!»
Если с колеса сочилось, то клянусь похмельным днём —
С черных полилось стократно, как ударил пушек гром.
А мораль? По-мойму, ясно скажет сказочка моя:
Если служишь Королеве — позабудь, что есть семья,
О жене, о детях, братах позабудьте, солдатьё,
Коли ты победы хочешь, крепче обнимай ружьё!
Пропала пехота — никто не глядит;
А конница пала — полковник сердит;
Но коль в колесе отскочила чека,
Храбрец — бомбардир станет слабже щенка!
Кто не знает Вдовы из Виндзора,
Коронованной старой Вдовы?
Флот у ней на волне, миллионы в казне,
Грош из них получаете вы
(Сброд мой милый! Наёмные львы!).
На крупах коней Вдовьи клейма,
Вдовий герб на аптечке любой.
Строгий Вдовий указ, словно вихрь гонит нас
На парад, на ученья и в бой
(Сброд мой милый! На бойню — не в бой!).
Так выпьем за Вдовье здоровье,
За пушки и боезапас,
За людей и коней, сколько есть их у ней,
У Вдовы, опекающей нас
(Сброд мой милый! Скликающей нас!)!
Просторно Вдове из Виндзора,
Полмира числят за ней.
И весь мир целиком добывая штыком,
Мы мостим ей ковёр из костей
(Сброд мой милый! Из наших костей!).
Не зарься на Вдовьи лабазы,
И перечить Вдове не берись.
По углам, по щелям впору лезть королям,
Если только Вдова скажет: «Брысь!»
(Сброд мой милый! Нас шлют с этим «брысь!»).
Мы истинно Дети Вдовицы!
От тропиков до полюсов
Нашей ложи[26] размах! На штыках и клинках
Ритуал отбряцаем на зов
(Сброд мой милый! Ответ-то каков?)!
Не суйся к Вдове из Виндзора,
Исчезни, покуда ты цел!
Мы, охрана её, по команде «В ружьё!»
Разом словим тебя на прицел.
(Сброд мой милый! А кто из вас цел?)!
Возьмись, как Давид-псалмопевец[27]
За крылья зари[28] — и всех благ!
Всюду встретят тебя её горны, трубя,
И её трижды латаный флаг
(Сброд мой милый! Равненье на флаг!)!
Так выпьем за Вдовьих сироток,
Что в строй по сигналу встают,
За их красный наряд, за их скорый возврат
В край родной и в домашний уют
(Сброд мой милый! Вас прежде убьют!)!
Мы подрались на Силвер-стрит[29]: сошлись среди бульвара
С ирландскими гвардейцами английские гусары.
У Гаррисона началось, потом пошли на реку .
Там портупеи, сняли мы и выдали им крепко.
Звон блях, блях, блях — грязные скоты!
Звон блях, блях, блях — получай и ты!
Звон блях!
Тррах! Тррах!
Удар! Удар! Удар!
Пускай ремни свистят на весь бульвар!
Мы подрались на Силвер-стрит: схватились два полка.
Такого, верно, в Дублине не видели пока.
«Индусские ублюдки!» — ирланцы нам кричали.
«Эй, тыловые крысы!» — кричали англичане.
Мы подрались на Силвер-стрит, и я был в этом деле
Там на бульваре вечером — зззых! — ремни свистели.
Не помню, чем все началось, но помню, что к рассвету
Я был заместо формы одет в одни газеты.
Мы подрались на Силвер-стрит — и нас патруль застукал.
Мы чересчур перепились, и заедала скука.
Ирландцев морды постные нам что-то не понравились:
Одних мы в реку сбросили, с другими так расправились.
Мы подрались на Силвер-стрит... Дрались бы и сейчас,
Да вот револьвер на беду схватил один из нас.
(Я знаю, это Хуган был.) Мы смотрим: лужа крови...
Хотели поразмяться — и парня вот угробили.
Мы подрались на Силвер-стрит, и выстрел кончил драку,
И каждый чувствовал себя побитою собакой.
Беднягу унесли; мы все клялись: «не я стрелял»,
И как нам было жаль его, он так и не узнал.
Мы подрались на Силвер-стрит — еще не кончен бал!
В кутузке многие сейчас, пойдут под трибунал.
И я вот тоже на губе сижу с опухшей рожей.
Мы подрались на Силвер-стрит — но черт! Из-за чего же?
Звон блях, блях, блях — грязные скоты!
Звон блях, блях, блях — получай и ты!
Звон блях!
Тррах! Тррах!
Удар! Удар! Удар!
Пускай ремни свистят на весь бульвар!
Случился шум на Сильвер-Стрит — английский конный полк
С пехотою ирландскою схватился — старый долг;
С Побудки начали, весь день до ночи шел трепак,
У Харрисона первый пал, последний там, где Парк.
Было: «Бейсь, бейсь, бейсь — слови же наконец!»
И было: «Бейсь, бейсь, бейсь — тебе пришел конец!»
Ремнём и пряжкой тресни —
Такую спели песню
Мы там, где Харрисон и Парк.
Случился шум на Сильвер-Стрит — мы шли им вперегон,
«Бунтовщики!» кричали нам, мы ж: «Три на одного!»
Дразнилка им была что горн — а мы готовы сдать,
Пусть вдвое больше англичан — но тверже наша рать!
Ведь было: «Бейсь, бейсь, бейсь...»
Случился шум на Сильвер-Стрит — я тоже шел на штурм;
Весь день мы, расстегнув ремни, крутили бурурум;
Не знаю, как случилось так, но стихнул ураган —
Я вместо формы был одет в газету «Ветеран».
Там было: «Бейсь, бейсь, бейсь...»
Случился шум на Сильвер-Стрит — полицию зовут;
Те пьяны — им все по волнам, а мы не из зануд;
Вконец достали англы нас — и сделал полк, что смог:
Одних мы сбили в грязь, других давили как чеснок.
Раз было: «Бейсь, бейсь, бейсь...»
Случился шум на Сильвер-Стрит — гремел бы до сейчас,
Но кто-то саблю обнажил, не знаю, кто из нас;
И Хоган дважды получил, кровища льет рекой...
Мы все убийцы — где же хмель, стоим тупой толпой.
Всё ж было: «Бейсь, бейсь, бейсь...»
Случился шум на Сильвер-Стрит — но кончен карнавал:
«Ну нет, работа не моя!» — так каждый прошептал;
Как шавки, прочь мы поплелись, его в руках держа;
Как телу мертвому сказать, что всем ребятам жаль?
Уже не: «Бейсь, бейсь, бейсь...»
Случился шум на Сильвер-Стрит — и он еще не стих:
Нас половина на «губе», и суд ждет остальных;
Как ни дивлюсь — все не пойму, и сидя средь тюрьмы:
Случился шум на Сильвер-Стрит — за что же бились мы?
Но было: «Бейсь, бейсь, бейсь — слови же наконец!»
И было: «Бейсь, бейсь, бейсь — тебе пришел конец!»
Ремнём и пряжкой тресни —
Такую спели песню
Мы там, где Харрисон и Парк.
Если рекрут в восточные заслан края —
Он глуп, как дитя, он пьян, как свинья,
Он ждет, что застрелят его из ружья, —
Но становится годен солдатом служить.
Солдатом, солдатом, солдатом служить,
Солдатом, солдатом, солдатом служить.
Солдатом, солдатом, солдатом служить,
Слу-жить — Королеве!
Эй вы, понаехавшие щенки!
Заткнитесь да слушайте по-мужски.
Я, старый солдат, расскажу напрямки,
Что такое солдат, готовый служить,
Готовый, готовый, готовый служить...
Не сидите в пивной, говорю добром,
Там такой поднесут вам едучий ром,
Что станет башка — помойным ведром,
А в виде подобном — что толку служить,
Что толку, что толку, что толку служить...
При холере — пьянку и вовсе долой,
Кантуйся лучше трезвый и злой,
А хлебнешь во хмелю водицы гнилой —
Так сдохнешь, а значит — не будешь служить,
Не будешь, не будешь, не будешь служить.,. — и т. д.
Но солние в зените — твой худший враг,
Шлем надевай, покидая барак,
Скинешь — тут же помрешь, как дурак,
А ты между тем — обязан служить,
Обязан, обязан, обязан служить... — и т. д.
От зверюги-сержанта порой невтерпеж,
Дурнем будешь, если с ума сойдешь,
Молчи, да не ставь начальство ни в грош —
И ступай, пивцом заправясь, служить,
Заправясь, заправясь, заправясь, служить... —
Жену выбирай из сержантских вдов,
Не глядя, сколько ей там годов,
Любовь — не заменит прочих плодов:
Голодая, вовсе не ловко служить,
Неловко, неловко, неловко служить... — и т.
Коль жена тебе наставляет рога,
Ни к чему стрелять и пускаться в бега;
Пусть уходит к дружку, да и вся недолга, —
Кто к стенке поставлен — не может служить.
Не может, не может, не может служить... —
Коль под пулями ты и хлебнул войны —
Не думай смыться, наклавши в штаны.
Убитым страхи твои не важны,
Вперед — согласно долгу, служить,
Долгу, долгу, долгу служить... — и т. д.
Если пули в цель не ложатся точь-в-точь,
Не бубни, что винтовка, мол, сучья дочь, —
Она ведь живая и может помочь —
Вы вместе должны учиться служить,
Учиться, учиться, учиться служить... — и т. ;
Задернут зады, словно бабы, враги
И попрут на тебя — вышибать мозги,
Так стреляй — и Боже тебе помоги,
А вопли врагов не мешают служить,
Мешают, мешают, мешают служить... — и т. д.
Коль убит командир, а сержант онемел.
Спокойно войди в положение дел,
Побежишь — все равно не останешься цел,
Ты жди пополненья, решивши служить,
Решивши, решивши, решивши служить... — и т. д.
Но коль ранен ты и ушла твоя часть, —
Чем под бабьим афганским ножом пропасть,
Ты дуло винтовки сунь себе в пасть,
И к Богу иди-ка служить,
Иди-ка, иди-ка, иди-ка служить,
Иди-ка, иди-ка, иди-ка служить,
Иди-ка, иди-ка, иди-ка служить,
Слу-жить — Королеве!
Когда на восток новобранцы идут —
Как дурни, резвятся, как лошади, пьют.
Иные из них по дороге умрут,
Еще не начав служить как солдат,
Служить, служить, служить как солдат, солдат королевы!
Эй вы, молодые, поближе к огню!
Я не первых встречаю и хороню.
Но пока вы живы, я вам объясню,
Как должен вести себя умный солдат,
Умный, умный, умный солдат, солдат королевы!
При чуме и холере себя береги,
Минуй болота и кабаки.
Холера и трезвость — всегда враги.
А кто пьян, тот, ей-богу, скверный солдат,
Скверный, скверный, скверный солдат, солдат королевы!
Если сволочь сержант до точки довел,
Не ворчи, как баба, не злись, как осел.
Будь любезным и ловким, — и вот ты нашел,
Что наше спасенье в терпенье, солдат,
В терпенье, в терпенье, в терпенье, солдат, солдат королевы!
Если жена твоя шьется с другим,
Не стоит стреляться, застав ее с ним.
Отдай ему бабу — и мы отомстим,
Он будет с ней проклят, этот солдат,
Проклят, проклят, проклят солдат, солдат королевы!
Если ты под огнем удрать захотел,
Глаза оторви от лежащих тел
И будь счастлив, что ты еще жив и цел,
И маршируй вперед, как солдат,
Вперед, вперед, вперед, как солдат, солдат королевы!
Если мажут снаряды над их головой,
Не ругай свою пушку сукой кривой,
А лучше с ней потолкуй, как с живой,
И ты будешь доволен ею, солдат,
Доволен, доволен, доволен, солдат, солдат королевы!
Пусть кругом все убиты, — а ты держись!
Приложись и ударь и опять приложись.
Как можно дороже продай свою жизнь.
И жди помощи Англии, как солдат,
Жди ее, жди ее, жди ее, как солдат, солдат королевы!
Но если ты ранен и брошен в песках
И женщины бродят с ножами в руках,
Дотянись до курка и нажми впотьмах
И к солдатскому богу ступай как солдат,
Ступай, ступай, ступай как солдат, солдат королевы!
Когда новобранец идет на Восток,
Он глуп, как дите, а уж пьет — не дай бог,
И он же дивится крестам у дорог,
Сосунок, не обученный службе.
Не обученный службе,
Не обученный службе,
Не обученный службе —
Службе Королевы!
А ну-ка, юнец, не обвыкший в строю,
Нишкни да послушай-ка байку мою,
А я о солдатской науке спою,
О том, как поладить со службой.
Как поладить со службой...
Не вздумай, во-первых, таскаться в кабак.
Там пойло штыку не уступит никак,
Нутро продырявит, и дело — табак,
Поди, не порадуешь службу.
Не порадуешь службу...
Холеру могу обещать наперед.
Тогда, брат, и капли не взял бы я в рот.
С похмелья зараза тебя проберет
И в дугу так и скрутит на службе.
Так и скрутит на службе...
Но солнце — вот это всем бедам беда!
Свой пробковый шлем не снимай никогда
Или прямо к чертям загремишь ты, балда,
Как дурак ты загнешься на службе.
Ты загнешься на службе...
Если взводный, подлюга, на марше допек,
Не хнычь, точно баба, что валишься с ног,
Терпи и не пикни — увидишь, сынок,
О пиве заботится служба.
Позаботится служба...
Упаси тебя бог от сварливой жены!
Всех лучше, скажу я, вдова старшины:
С казенных харчей потеряешь штаны
И любовь не сойдется со службой.
Не сойдется со службой...
Узнаешь, что с другом гуляет жена, —
Стреляй, коли петля тебе не страшна.
Так пусть их на пару возьмет сатана,
И будь они прокляты службой!
Будь прокляты службой...
Не равняйся по трусам, попав под обстрел,
Даже бровью не выдай, что ты оробел.
Будь верен удаче и счастлив, что цел,
И вперед! — как велит тебе служба.
Как велит тебе служба...
Если мимо палишь ты, ружья не погань,
Не рычи на него: косоглазая рвань!
Ведь даже с тобой лучше ласка, чем брань,
И друг пригодится на службе!
Пригодится на службе...
А когда неприятель ворвался в редут,
И пушки-прынцессы хвостами метут —
Прицела не сбей, не теряйся и тут,
К пальбе попривыкнешь на службе.
Попривыкнешь на службе...
Твой ротный убит, нет на старших лица...
Ты помнишь, надеюсь, что ждет беглеца.
Останься в цепи и держись до конца
И жди подкреплений от службы.
Подкреплений от службы...
Если ж, раненый, брошен ты в поле чужом,
Где старухи живых добивают ножом,
Дотянись до курка и ступай под ружьем
К Солдатскому Богу на службу.
Ты отчислен со Службы,
Ты отчислен со Службы,
Ты отчислен со Службы —
Службы Королевы!
Смотрит пагода Мульмейна[31] на залив над ленью дня.
Там девчонка в дальней Бирме, верно, помнит про меня.
Колокольцы храма плачут в плеске пальмовых ветвей:
Эй, солдат, солдат британский, возвращайся в Мандалей!
Возвращайся в Мандалей,
Слышишь тихий скрип рулей?
Слышишь ли, как плещут плицы из Рангуна[32] в Мандалей,
По дороге в Мандалей,
Где летучих рыбок стаи залетают выше рей,
И рассвет, внезапней грома,
Бьёт в глаза из-за морей!
В яркой, как листва, шапчонке, в юбке, жёлтой, как заря...
Супи-Яулат[33] её звали — точно, как жену Царя.
Жгла она какой-то ладан, пела, идолу молясь,
Целовала ему ноги, наклоняясь в пыль да в грязь.
Идола того народ
Богом-Буддою зовёт...
Я поцеловал девчонку: лучше я, чем идол тот
На дороге в Мандалей!
А когда садилось солнце и туман сползал с полей,
Мне она, бренча на банджо, напевала «Кулла-лей»,
Обнял я её за плечи и вдвоём, щека к щеке,
Мы пошли смотреть, как хатис грузят брёвна на реке.
Хатис, серые слоны,
Тик[34] весь день грузить должны
Даже страшно, как бы шёпот не нарушил тишины
На дороге в Мандалей.
Всё давным-давно минуло: столько миль и столько дней!
Но ведь омнибус от Банка не доедет в Мандалей!
Только в Лондоне я понял: прав был мой капрал тогда:
Кто расслышал зов Востока, тот отравлен навсегда!
Въестся в душу на века
Острый запах чеснока,
Это солнце, эти пальмы, колокольчики, река
И дорога в Мандалей...
Моросит английский дождик, пробирает до костей,
Я устал сбивать подошвы по булыжникам аллей!
Шляйся с горничными в Челси от моста и до моста —
О любви болтают бойко, да не смыслят ни черта!
Рожа красная толста,
Не понять им ни черта!
Нет уж, девушки с Востока нашим дурам не чета!
А дорога в Мандалей?..
Там, к Востоку от Суэца, где добро и зло равны,
Десять заповедей к чёрту[35]! Там иные снятся сны!
Колокольчики лопочут, тонкий звон зовёт меня
К старой пагоде Мульмейна, дремлющей над ленью дня.
По дороге в Мандалей.
Помню тихий скрип рулей...
Уложив больных под тенты, — так мы плыли в Мандалей,
По дороге в Мандалей,
Где летучих рыбок стаи залетают выше рей
И рассвет, внезапней грома,
Бьёт в глаза из-за морей...
Возле пагоды Мульмейна, на восточной стороне,
Знаю, девочки из Бирмы вспоминают обо мне, —
И поют там колокольцы в роще пальмовых ветвей:
Возвращайся, чужеземец, возвращайся в Мандалей.
Возвращайся в Мандалей,
Где стоянка кораблей,
Слышишь, хлопают колеса
Из Рангуна в Мандалей...
Плещет рыб летучих стая,
И заря, как гром, приходит
Через море из Китая.
В волосах убор зеленый, в желтой юбочке она,
В честь самой царицы Тибау Супи-Яу-Лат названа.
Принесла цветы, я вижу, истукану своему,
Расточает поцелуи христианские ему.
Истукан тот — божество,
Главный Будда — звать его.
Тут ее поцеловал я,
Не спросившись никого.
На дороге в Мандалей...
А когда над полем риса меркло солнце, стлалась мгла,
Мне она, под звуки банджо, песню тихую плела.
На плечо клала мне руку, и, щека с щекой тогда,
Мы глядели, как ныряют и вздымаются суда,
Как чудовища в морях,
На скрипучих якорях,
В час, когда кругом молчанье
И слова внушают страх.
На дороге в Мандалей...
Это было и минуло, не вернуть опять тех дней,
И не ходят омнибусы мимо банка в Мандалей!
В мрачном Лондоне узнал я поговорку моряков:
«Кто услышал зов с Востока, вечно помнит этот зов.»
Помнит пряный дух цветов,
Шелест пальмовых листов.
Помнит пальмы, помнит солнце,
Перезвон колокольцев
На дороге в Мандалей...
Я устал сбивать подошвы о булыжник мостовых,
И английский мелкий дождик сеет дрожь в костях моих,
Пусть гуляю я по Стрэнду с целой дюжиной девиц,
Мне противны их замашки и румянец грубых лиц.
Про любовь они лопочут,
Но они не нужны мне, —
Знаю девочку милее
В дальней солнечной стране.
На дороге в Мандалей.
От Суэца правь к востоку, где в лесах звериный след,
Где ни заповедей нету, ни на жизнь запрета нет.
Чу! Запели колокольцы! Там хотелось быть и мне,
Возле пагоды у моря, на восточной стороне.
На дороге в Мандалей.
Где стоянка кораблей,.
Сбросишь все свои заботы,
Кинув якорь в Мандалей!
О, дорога в Мандалей,
Где летает рыбок стая,
И заря, как гром, приходит
Через море из Китая.
На Восток лениво смотрит обветшалый, старый храм,
Знаю, девушка из Бирмы обо мне скучает там.
Ветер в пальмах кличет тихо, колокольный звон смелей:
К нам вернись, солдат британский, возвращайся в Мандалей!
Возвращайся в Мандалей,
Где стоянка кораблей.
Слышишь, плещут их колеса из Рангуна в Мандалей,
Рыб летучих веселей,
На дороге в Мандалей,
Где заря приходит в бухту, точно гром из-за морей.
В желтой юбке, в синей шляпе, — не забыл её наряд,
Как царица их, носила имя Супи-Яу-Лат.
В вечер тот она курила, от сигары шел дымок,
Целовала жарко пальцы скверных идоловых ног.
Этот идол, вот беда,
Ихний главный бог Будда.
Но о нём, меня увидев, позабыла навсегда,
На дороге в Мандалей...
Полз туман над полем риса, солнце медленно брело,
Банджо взяв, она играла, напевала: «Кулла-ло!»
На закате, прижимаясь горячо к щеке щекой,
Шла со мной смотреть на хатис, тик грузивших день-деньской,
На слонов, что день-деньской
Носят доску да доской.
Слово молвить было страшно, так недвижен был покой,
На дороге в Мандалей...
Все давно-давно минуло, и прошло немало дней,
А из Лондона не ходят омнибусы в Мандалей;
И теперь я понимаю, что солдаты говорят:
«Кто услышит зов Востока, тянет всех туда назад».
Тянет всех туда назад
В пряный, пьяный аромат,
В край, где солнце, и заливы, и колокола гремят.
На дороге в Мандалей...
Мне противно рвать подошвы о каменья мостовых,
И от мороси английской ломота в костях моих.
Сколько хочешь здесь служанок, но по мне они не в счёт;
О любви они болтают, ну и глупый же народ!
Руки-крюки, в краске рот,
Ну и глупый же народ,
Нет, меня в стране зеленой девушка, тоскуя, ждёт,
На дороге в Мандалей...
За Суэцом, на Востоке, где мы все во всём равны,
Где и заповедей нету и на людях нет вины,
Звоном кличут колокольни: о, скорее быть бы там,
Где стоит на самом взморье обветшалый, старый храм.
На дороге в Мандалей,
Где стоянка кораблей,
Положив больных под тенты, мы летели в Мандалей,
Рыб летучих веселей!
О, дорога в Мандалей,
Где заря приходит в бухту, точно гром из-за морей.
Где, у пагоды Мульмейнской, блещет море в полусне, —
Знаю — девушка из Бирмы вспоминает обо мне.
В звоне бронзы колокольной слышу, словно невзначай:
«Воротись, солдат британский! Воротись ты в Мандалай!»
Воротись ты в Мандалай,
Где суда стоят у свай,
Шлепают, как прежде, плицы из Рангуна в Мандалай;
По дороге в Мандалай,
Где летучим рыбам — рай,
И, как гром, приходит солнце из Китая в этот край!
В юбке желтой, в изумрудной шапочке, звалась она
«Супи-йо-лет», как царица, Тибо[36] ихнего жена.
Начадив сигарой белой, припадала в тишине
С христианским умиленьем, к черной идола ступне.
Глупый идол! Этот люд
Называл его «Бог Будд!»
Я ласкал ее, и было не до идолов ей тут!
По дороге в Мандалай —
В сырость рисовых плантаций солнце низкое сползло,
И она, под звуки банджо, мне поет «Кулла-ло-ло!»,
На плечо кладет мне руку, мы сидим, щека к щеке,
И следим, как пароходы проплывают вдалеке,
Как слоняги бревна тика складывают в тростнике,
В иловатой, гниловатой, дурно пахнущей реке,
И, в безмолвье душном, слово вдруг замрет на языке!
По дороге в Мандалай —
То, что было — нынче сплыло. Прошлое прости-прощай!
Разве омнибусы ходят с Набережной в Мандалай?
Поучал меня служивый, оттрубивший десять лет:
«Кто слышал зов востока — не глядит на белый свет!»
Ничего другого нет —
Только пряный дух чесночный, только в пальмах солнца свет,
Только храма колокольцы — ничего другого нет!
По дороге в Мандалай —
Тошно мне тереть подметки о булыжник мостовых.
Дождь осенний лихорадку бередит в костях моих.
Пусть за мной от Челси к Стрэнду треплют хвост полста прислуг!
О любви пускай болтают — страх берет от их потуг,
Бычьих лиц, шершавых рук!
Не чета душистой, чистой, самой нежной из подруг,
В той земле, где зеленеют в рощах пальмы и бамбук!
По дороге в Мандалай —
За Суэц попасть хочу я: зло с добром — в одной цене,
Десять заповедей силы не имеют в той стране;
Храмовые колокольцы обращают звон ко мне,
И, у пагоды Мульмейнской, блеет море в полусне.
По дороге в Мандалай
Старый флот стоит у свай,
Где, больные, мы лежали по прибытьи в Мандалай!
О, дорога в Мандалай,
Где летучим рыбам — рай!
И, как гром, приходит солнце из Китая в этот край!
Возле пагоды старинной, в Бирме, дальней стороне
Смотрит на море девчонка и скучает обо мне.
Голос бронзы колокольной кличет в пальмах то и знай:
«Ждем британского солдата, ждем солдата в Мандалай!
Ждем солдата в Мандалай,
Где суда стоят у свай,
Слышишь, шлепают колеса из Рангуна в Мандалай!
На дороге в Мандалай,
Где летучим рыбам рай
И зарю раскатом грома из-за моря шлет Китай!»
Супи-плат звать девчонку, имя царское у ней!
Помню желтую шапчонку, юбку, травки зеленей.
Черт-те что она курила — не прочухаться в дыму,
И, гляжу, целует ноги истукану своему!
В ноги падает дерьму,
Будда — прозвище ему.
Нужен ей поганый идол, как покрепче обниму
На дороге в Мандалай...
В час, когда садилось солнце и над рисом стлалась мгла,
Для меня бренчало банджо и звучало: «Кулло-ла!»
А бывало, что в обнимку шли мы с ней, щека к щеке,
Поглядеть на то, как хати лес сгружают на реке,
Как слоны бредут к реке
В липкой тине и песке,
Тишь такая — слово стынет у тебя на языке
На дороге в Мандалай...
Это было все да сплыло, вспоминай не вспоминай.
Севши в омнибус у Банка, не доедешь в Мандалай.
Да, недаром поговорка у сверхсрочников была:
«Тем, кто слышит зов Востока, мать-отчизна не мила».
Не отчизна им мила —
Пряный дух, как из котла,
Той земли, где плещут пальмы и звенят колокола
На дороге в Мандалай...
Я устал трепать подметки по булыжной мостовой,
А от лондонской погодки ломит кости не впервой.
Здесь прислуги целый ворох, пьешь-гуляешь без забот,
Дурь одна в их разговорах: кто любви-то ихней ждет?
Жидкий волос, едкий пот...
Нет, меня другая ждет,
Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных
На дороге в Мандалай...
Там, к востоку от Суэца, злу с добром — цена одна,
Десять заповедей — сказки, и кто жаждет — пьет до дна,
Кличет голос колокольный, и привольно будет мне
Лишь у пагоды старинной, в полуденной стороне
На дороге в Мандалай,
Где суда стоят у свай, —
Мы кладем больных под тенты и идем на Мандалай
О, дорога в Мандалай,
Где летучим рыбам рай
И зарю раскатом грома из-за моря шлет Китай!
К трапу, к трапу, к трапу дружно прем:
Шесть лет служил — окончил срок минувшим сентябрем.
Лежат убитые в земле — что ж, их Господь призвал.
А наш пароход набит углем: солдат отвоевал.
Помчим вот-вот, помчим вот-вот
Прочь по волне морской;
Время не трать, тащи свою кладь,
Сюда нам опять — на кой?
Сыграем свадьбу, Мэри-Энн
Теперь пойдет житье!
Есть у меня шиллинг на три дня:
Солдат отслужил свое!
И «Малабар» и «Джамна»[37] сейчас поднимут якоря,
Матросы лишь приказа ждут — и в даль, через моря!
Что, с пьяных глаз займем сейчас Хайберский перевал[38]?
Нет, нынче поплывем домой: солдат отвоевал.
Нас в Портсмут отвезут, в туман, в дожди и в холода.
Мундир индийский — смех и грех; да, впрочем, не беда.
Нас очень скоро съест плеврит, и все пойдет вразвал.
Но — но к черту сырость и болезнь: солдат отвоевал!
К трапу, к трапу, если не дурак!
Ишь, новичков понавезли — знать, будущих вояк!
Что ж, постреляйте вместо нас, а срок в шесть лет — не мал.
Эй, как там в Лондоне дела? Наш брат — отвоевал!
К трапу, к трапу — бьются в лад сердца
Во славу всех британских дам и доброго жбана пивца!
Полковник, полк и кто там еще, кого я не назвал, —
Спаси вас Господи! Урра! Наш брат — отвоевал!
Помчим вот-вот, помчим вот-вот
Прочь по волне морской;
Время не трать, тащи свою кладь,
Сюда нам опять — на кой?
Сыграем свадьбу, Мэри-Энн,
Теперь пойдет житье!
Есть у меня шиллинг на три дня:
Солдат отслужил свое!
(Английская армия на Востоке)
В ногу, в ногу — берег недалек;
Зима пришла, но нам плевать — мы отслужили срок!
О мертвых не тужите, их не возьмешь с собой,
Туда, где пароход грузят, что повезет домой.
Идем домой, идем домой,
Уже гудки гудят,
Нa плечи лег тугой мешок,
Мы не придем назад!
Не плачь же, Мэри Анн,
Без милой — не житье,
И как только вернусь, на тебе я женюсь,
Я отслужил свое!
На рейде «Малабар» стоит, и «Джумнер» позади:
Теперь команды ожидай, на берегу сиди.
О, тяжело сидеть и ждать в грязи порой ночной,
Но мы ведь той команды ждем, что нас пошлёт домой!
Одетых в плохонький мундир, нас в Портсмут привезут,
Но нас ни слякоть, ни дожди, ни лужи не проймут.
Нас лихорадка, верно, ждёт — о, их мундир дрянной! —
Черт побери озноб и жар, нас повезут домой!
В ногу, в ногу — вот зима опять,
Новобранцы — тут как тут, им вместо нас шагать.
Эй вы, придется попотеть за ваш паек пустой;
Что слышно в Лондоне, друзья? Нас повезут домой.
В ногу, в ногу! И последнее ypa!
За английских женщин! Нам домой пора!
Все, кто еще остался здесь — полковник, рядовой, —
Спаси их бог. А мы — адью! Нас повезут домой!
Идем домой, идем домой,
Уже гудки гудят,
На плечи лег тугой мешок,
Мы не придем назад.
Не плачь же, Мэри Анн,
Без милой — не житье,
И как только вернусь, на тебе я женюсь,
Я отслужил свое!
К морю, к морю, к морю марш вперед!
Шесть годков трубили мы, другим теперь черед.
Оставим мертвых с миром — они не встанут в строй,
Когда причалит пароход везти живых домой!
Плывем домой, плывем домой,
Уже пришли суда,
И вещмешок уложен впрок —
Нас не вернешь сюда!
Брось плакать, Мэри-Энн!
Солдатчина — не век,
И тебя наконец поведу под венец
Я — вольный человек!
Вон «Малабар» у пирса, и «Джамнер» тоже там,
И все, кто на гражданку, ждут команды «По местам!»
Не то что на Хайбере ждать, когда подымут в бой, —
Все, кто на гражданку, ждут команды плыть домой.
Нас в мозглый Портсмут привезут, где холод и мокреть,
В одной хлопчатке на плечах костей не отогреть!
Так пусть не пуля — хворь пришьет, расчет у них прямой!
Да черт с ней, с лихоманкой, если мы плывем домой!
К морю, к морю, братцы, шире шаг!
Шлют на старую войну новых бедолаг.
Седьмую шкуру с вас сдерут за хлеб за дармовой!
Как там Лондон, молодцы? Нам нынче плыть домой!
К морю, к морю, дом недалеко,
Английские девчонки, английское пивко!
Полковник со своим полком и все, кто за кормой,
Будь милосерден к вам Господь! А мы — плывем домой!
Плывем домой, плывем домой,
Уже пришли суда,
И вещмешок уложен впрок —
Нас не вернешь сюда!
Брось плакать, Мэри-Энн!
Солдатчина — не век,
И тебя наконец поведу под венец
Я — вольный человек!
«Эй, Джонни, да где ж пропадал ты, старик,
Джонни, Джонни?»
«Был приглашен я к Вдове на пикник».
«Джонни, ну, ты и даешь!»
«Вручили бумагу, и вся недолга:
Явись, мол, коль шкура тебе дорога,
Напра-во! — и топай к чертям на рога,
На праздник у нашей Вдовы».
(Горн: «Та-рара-та-та-рара!»)
«А чем там поили-кормили в гостях,
Джонни, Джонни?»
«Тиной, настоянной на костях».
«Джонни, ну, ты и даешь!»
«Баранинкой жестче кнута с ремешком,
Говядинкой с добрым трехлетним душком
Да, коли стащишь сам, — петушком
На празднике нашей Вдовы».
«Зачем тебе выдали вилку да нож,
Джонни, Джонни?»
«А там без них уж никак не пройдешь».
«Джонни, ну, ты и даешь!»
«Было что резать и что ворошить,
Было что ткнуть и что искрошить,
Было что просто кромсать-потрошить
На празднике нашей Вдовы».
«А где ж половина гостей с пикника,
Джонни, Джонни?»
«У них оказалась кишка тонка».
«Джонни, ну, ты и даешь!»
«Кто съел, кто хлебнул всего, что дают,
А этого ведь не едят и не пьют,
Вот их птички теперь и клюют
На празднике нашей Вдовы».
«А как же тебя отпустила мадам,
Джонни, Джонни?»
«В лёжку лежащим, ручки по швам».
«Джонни, ну, ты и даешь!»
«Приставили двух черномазых ко мне
Носилки нести, ну а я — на спине
По-барски разлегся в кровавом говне
На празднике нашей Вдовы».
«А чем же закончилась вся толкотня,
Джонни, Джонни?»
«Спросите полковника, а не меня».
«Джонни, ну, ты и даешь!»
«Король был разбит, был проложен тракт,
Был суд учрежден, в чем скреплен был акт,
А дождик смыл кровь — да украсит сей факт
Праздник нашей Вдовы».
(Горн: «Та-рара-та-та-рара!»)
«Где пропадал ты налегке, Джонни, Джонни?»
Там, где и все, на пикнике. Джонни, мой Джонни, ага!
Из казарм они вызвали нас тогда, за Госполт Хард,
Бог весть куда, а когда нас зовут — отказать беда,
И к тому же Вдова угощает.
(Горн: Та-рара-ра-ра-рара!)
«А что же ты ел и что ж ты пил, Джонни, мой Джонни?»
Затхлую воду, гуще чернил, Джонни, мой Джонни, ага!
Убитого год назад быка, баранину, жесткую как доска,
И птиц, что вскрывал удар тесака, когда Вдова угощала.
«Были ножи и вилки у вас, Джонни, Джонни?»
Мы носим с собой их всякий раз, Джонни, мой Джонни, ага!
Кой-что делили на целый взвод, кой-что хватали прямо в рот.
Ели и падаль, и битый скот, когда Вдова угощала.
«Что делали вы, те, что пошли, Джонни, Джонни?»
Все, что хотели, все, что могли, Джонни, мой Джонни, ага!
Каждый пил вдоволь, каждый был сыт, Я думал, паёк тот нам повредит,
Половина из нас до сих пор лежит, там, где Вдова угощала.
«Но как же кончился этот бал, Джонни, Джонни?»
Спроси Полковника, я не видал, Джонни, мой Джонни, ага!
Мы сломили Царя, мы свершили дела,
Там зданье Суда, где дивизия шла,
И течет вода там, где кровь текла,
Когда Вдова угощала.
(Горн: Та-рара-ра-ра-рара!)
Возле города Кабула —
Шашки к бою, марш вперед! —
Нас полсотни утонуло,
Как мы пёрли через брод —
Брод, брод, брод у города Кабула,
Брод у города Кабула в эту ночь!
Там товарищ мой лежит,
И река над ним бежит
Возле города Кабула в эту ночь!
Возле города Кабула —
Шашки к бою, марш вперед! —
Половодьем реку вздуло.
Боком вышел нам тот брод,
Не забуду за бедой
То лицо под той водой
Возле города Кабула в эту ночь.
Зной в Кабуле, пыль в Кабуле —
Шашки к бою, марш вперед! —
Кони вплавь не дотянули,
Как мы пёрли через брод,
Брод, брод, брод у города Кабула, Брод у города Кабула в эту ночь!
Лучше мне бы лечь на дно,
Да терпеть уж все равно
После брода у Кабула в эту ночь.
Нам велели взять Кабул —
Шашки к бою, марш вперед! —
Я б не то еще загнул,
Так им сдался этот брод,
Брод, брод, брод у города Кабула,
Брод у города Кабула в эту ночь!
Там сухого нет подходу, —
Не хотите ль прямо в воду —
В брод у города Кабула в эту ночь?
К черту-дьяволу Кабул —
Шашки к бою, марш вперед! —
Лучший парень утонул,
Как поперся в этот брод,
Брод, брод, брод у города Кабула,
Брод у города Кабула в эту ночь!
Бог, прости их и помилуй,
Под ружьем пошли в могилу
С этим бродом у Кабула в эту ночь.
Прочь от города Кабула —
Шашки в ножны, марш вперед! —
Так река и не вернула
Тех, кто лезли в этот брод.
Брод, брод, брод у города Кабула,
Брод у города Кабула в эту ночь!
Там давно уж обмелело,
Но кому какое дело
После брода у Кабула в эту ночь!
Стал Кабул у вод кабула...
Саблю вон, труби поход!..
Здесь полвзвода утонуло,
Другу жизни стоил брод,
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
При разливе, при широком эскадрону выйдут боком
Этот брод через Кабул и темнота.
Да, Кабул — плохое место...
Саблю вон, труби поход!..
Здесь раскисли мы, как тесто,
Многим жизни стоил брод,
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Возле вех держитесь, братцы, с нами насмерть будут драться
Гиблый брод через кабул и темнота.
Спит Кабул в пыли и зное...
Саблю вон, труби поход!..
Лучше б мне на дно речное,
Чем ребятам... Чертов брод!
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Вязнут бутсы и копыта, кони фыркают сердито —
Вот вам брод через Кабул и темнота.
Нам занять Кабул велели...
Саблю вон, труби поход!..
Но скажите — неужели
Друга мне заменит брод,
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Плыть да плыть, не спать в могиле тем, которых загубили
Чертов брод через Кабул и темнота.
На черта Кабул нам нужен?..
Саблю вон, труби поход!..
Трудно жить без тех, с кем дружен —
Знал, что взять, проклятый брод.
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
О Господь, не дай споткнуться, слишком просто захлебнуться
Здесь, где брод через Кабул и темнота.
Нас уводят из Кабула...
Саблю вон, труби поход!..
Сколько наших утонуло?
Сколько жизней стоил брод?
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Обмелеют летом реки, но не всплыть друзьям навеки, —
Это знаем мы, и брод, и темнота.
Стал Кабул у вод Кабула...
Саблю вон, труби поход!..
Здесь полвзвода утонуло,
Другу жизни стоил брод,
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
При разливе, при широком
эскадрону выйдут боком
Этот брод через Кабул и темнота.
Да, Кабул — плохое место...
Саблю вон, труби поход!..
Здесь раскисли мы, как тесто,
Многим жизни стоил брод,
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Возле вех держитесь, братцы,
с нами насмерть будут драться
Гиблый брод через Кабул и темнота.
Спит Кабул в пыли и зное...
Саблю вон, труби поход!..
Лучше б мне на дно речное,
Чем ребятам... Чертов брод!
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Вязнут бутцы и копыта,
кони фыркают сердито, —
Вот вам брод через Кабул и темнота.
Нам занять Кабул велели,
Саблю вон, труби поход!..
Но скажите — неужели
Друга мне заменит брод,
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Плыть да плыть, не спать в могиле
тем, которых загубили
Чертов брод через Кабул и темнота.
На черта Кабул нам нужен?..
Саблю вон, труби поход!..
Трудно жить без тех, с кем дружен, —
Знал, что взять, проклятый брод.
Брод, брод, брод через Кабул.
Брод через Кабул и темнота.
О Господь, не дай споткнуться,
слишком просто захлебнуться
Здесь, где брод через Кабул и темнота.
Нас уводят из Кабула...
Саблю вон, труби поход!..
Сколько наших утонуло?
Скольких жизней стоил брод?
Брод, брод, брод через Кабул,
Брод через Кабул и темнота.
Обмелеют летом реки,
но не всплыть друзьям вовеки, —
Это знаем мы, и брод, и темнота.
Отверженным и падшим легионам,
а также вам, пропащая когорта,
Собратьям, что с проклятьем там, за морем,
влекут свое солдатское ярмо
Вам джентльмен поет позавчерашний
отборного, но гибнущего сорта.
Сегодня он — драгун Императрицы,
слуга страны, а попросту — дерьмо.
Он был знаком с телятинкой парною,
он выезжал в карете шестернею
С повязкой на глазах он жил, но сказка
к развязке шла, к законному концу:
Мошною тряс налево и направо,
и мир ему кричал на это: «Браво!»
И вот его сержантская расправа
настигла на казарменном плацу.
Мы — несчастные ягнятки, заблудились, ой, как гадко!
Бя-бя-бя!
Мы — овечки черной масти, заблудились, вот несчастье!
Бя-бя-бя!
К тем, кто в жизни быстротечной
Проклят ныне и навечно,
Отнесись, Господь, сердечно, —
Бя-бя-бя!
Нескучно жить, орудуя в конюшне,
нося к помойке кухонные ведра,
И слушать байки дружной шайки-лейки
простых императрицыных драгун,
И с горничной плясать на вечеринке,
и там без предисловий двинуть в морду,
Коль лясы про твои вертикулясы
точить начнет какой-нибудь шаркун.
«Ку-ка-ре-ку!» — кричишь, коль сотрапезник
сочтет, что первоклассный ты наездник,
Но если на плечах твоих не репка,
ты крепко позавидуешь тому,
Кто сроду нищий, но тебя почище,
хотя твои он драит голенища
И кличет «сэр», и этим угождает
дурному самолюбью твоему.
Коль клятвы, что на ветер мы бросали,
и близкие, кому мы не писали,
Виденья нашей матери, отца ли,
все дале уходящие от нас
Сквозь охи сослуживца-выпивохи
в разбуженном сознанье заплясали.
То вам стыдить едва ли нас уместно
за то, что мы так много пьем сейчас
Когда бормочет пьяное сословье,
и свечка догорает в изголовье,
И почему-то именно сегодня
нам драма по-особому ясна,
Тогда все то, что в нас еще таится,
на потолке саморазоблачится
И станет роковой и нестерпимой
висящая над нами белизна!
Чужие мы для Чести и Надежды,
чужие для Любви и к Правде глухи
Мы по ступенькам катимся всё ниже,
как ни вертись, куда ни колеси.
И время нашей молодости — время
душевной нескончаемой разрухи.
Так молоды, но столько всякой грязи
пристало к нам, что — Господи, спаси!
Горит позор, горит, как сожаленье,
за нашу жизнь, за наше преступленье
И наша гордость в том, что мы не горды:
нам только б жить да в дырочки сопеть,
Проклятье нас преследует упорно
до погребенья, до чужого дерна.
Мы умираем, и никто не скажет,
в каких местах придется нас отпеть
Мы — несчастные ягнятки, заблудились, ой, как гадко;
Бя-бя-бя!
Мы — овечки черной масти, заблудились, вот несчастье!
Бя-бя-бя!
К тем, кто в жизни быстротечной
Проклят ныне и навечно,
Отнесись, Господь, сердечно, —
Бя-бя-бя!
Вам, пропащим и презренным, вам, чужим в краю отцов,
Вам, раскиданным по свету наугад,
Песню шлет британский джентльмен, образец из образцов
И простой Ее Величества солдат.
Да, драгун на службе горькой, хоть езжал своей шестеркой,
Но зря, дружок, он жизнь прожег свою,
Ведь распалась связь времен, лишь с мошной простился он,
И — отставить разговорчики в строю!
Агнец, заблудший неведомо где,
Бе-е! Бе-е!
Черный барашек в беде и нужде,
Бе-е-е!
Джентльмен, не ведающий святынь,
Проклят во веки веков, аминь!
Господи, грешника не покинь!
Бе-е! Йе-е! Бе-е!
Сладко пахнуть конским потом, слушать байки забулдыг,
Котелок с устатку выхлебать до дна,
Служанок толстых тискать на танцульках полковых
И нахалу дать под дых за «шаркуна»!
То-то ходишь как петух, если в деле стоишь двух,
Но куда завиднее звезда
Томми, честного трудяги, кто тебе же драит краги
И сэром называет иногда...
Если все, что есть на свете, — дом, куда не пишешь ты,
И клятвы, о которых позабудь,
Во сне врываются к тебе сквозь храп, из темноты, —
Так кто нас смеет кружкой попрекнуть?
А когда восток светлеет, и фонарь дежурный тлеет,
И приятель спьяну дрыхнет, как сурок,
В простоте нагой и мертвой раскрывает весь позор твой
До боли отбеленный потолок!
Мы покончили с Надеждой, мы погибли для Любви,
Из сердца Совесть выжгли мы дотла,
Мы на муки променяли годы лучшие свои —
Спаси нас бог, познавших столько зла!
Стыд паденья — наша плата за свершенное когда-то,
А гордыня — в унижении навзрыд,
И судьба тебе, изгою, под чужой лежать звездою,
И никто не скажет Им, где ты зарыт!
Агнец, заблудший неведомо где,
Бе-е! Бе-е!
Черный барашек в беде и нужде,
Бе-е-е!
Джентльмен, не ведающий святынь,
Проклят во веки веков, аминь!
Господи, грешника не покинь!
Бе-е! Йе-е! Бе-е!
Воспеваю тех, кто проклят, кто, упав, уже не встанет,
Моих братьев в дальней стороне —
Я, лощеный англичанин с утонченным воспитаньем
И солдат британский на войне.
Да, и я в дороге тяжкой лошадей гонял упряжку,
Мир казался мне семьи родней.
Полный веры самой детской я таскал в руках железку,
А теперь — хоть бы не знаться с ней!
Мы бедные овечки, что сбились с пути,
Бээ! Бээ! Бээ!
Мы черное стадо, куда нам идти?
Бээ — ээ — ээ!
Джентльменам-солдатам жить нелегко,
Прокляты отныне и вовеки веков,
Над такими, как мы, да сжалится Бог,
Бээ! Яа! Бэ!
Хорошо потеть в конюшнях, убирать помои с кухон,
Слушать сказки, что от правды далеки,
С краснощекою девчонкой прыгать в вальсе что есть духу
И прибить любого хама за смешки.
Петушимся мы, но скоро узнаём, что значат шпоры,
Учит горький собственный пример.
И охватит зависть даже к малышу, что ваксой мажет
Сапоги и говорит вам «сэр».
Если мы домой не пишем, если клятвы забываем,
Если думы о далеком, дорогом
К нам придут сквозь храп казармы, сон тяжелый прогоняя,
Можно ль нас бранить за то, что пьем!
Там фонарь не гасят ночью, пьяные во сне бормочут,
Там поймешь, с каким паденьем ты знаком,
И не спишь не оттого ли ты в сознаньи горькой доли
Под мучительным белёным потолком!
Распростились мы с надеждой, с нашей честью, с нашей верой,
Мы потеряны для правды и любви,
Мера худших испытаний — нашей молодости мера,
К нам, пропащим, милость Бога призови.
Слов стыдимся, от которых по земле дымится порох,
Мы своим смирением горды,
Нас укроют с головою чужеземною травою,
Мы умрем — и пропадут следы.
Мы бедные овечки, что сбились с пути,
Бээ! Бээ! Бээ!
Мы черное стадо, куда нам идти?
Бээ — ээ — ээ!
Джентльменам-солдатам жить нелегко,
Прокляты отныне и вовеки веков,
Над такими, как мы, да сжалится Бог,
Бээ! Яа! Бэ!
Вот и мы в резерв уходим среди солнечных полей.
Рождество уж на носу — и позади сезон дождей.
«Эй, погонщики! — взывает злой трубы походный рев
По дороге полк шагает — придержите-ка быков!»
Левой-правой, впе-ред!
Левой — правой, впе-ред!
Это кто ещё там споты-ка-ет-ся?
Все привалы так похожи, всюду ведь одно и то же
Барабаны повторяют:
«Тара-рам! Тара— ро!
Кико киссиварти, что ты там не хемшер арджи джо?»[42]
Ух торчат какие храмы, аж рябит от них в глазах,
И вокруг павлины ходят, и мартышки на ветвях,
А серебряные травы с ветром шепчутся весь день,
Извивается дорога, как винтовочный ремень.
Левой — правой, впе-ред, и т. д.
Был приказ чтоб к полшестому поснимать палатки вмиг,
(Так в корзины сыроежки клали мы, в краях родных)
Ровно в шесть выходим строем, по минутам, по по часам!
Наши жены на телегах, и детишки тоже там.
Левой — правой, впе-ред, и т. д.
«Вольно!» — мы закурим трубки, отдохнем да и споем;
О харчах мы потолкуем, ну и так, о том о сём.
О друзьях английских вспомним — как живут они сейчас?
Мы теперь на хинди шпарим — не понять им будет нас!
Левой — правой, впе-ред, и т. д.
В воскресенье ты на травке сможешь проводить досуг
И глядеть, как в небе коршун делает за кругом круг
Баб, конечно, нет, зато уж без казармы так легко:
Офицеры на охоте, мы же режемся в очко.
Левой — правой, впе-ред, и т. д.
Что ж вы жалуетесь, братцы, что вы там несете вздор?
Есть ведь вещи и похуже, чем дорога в Каунпор.
По дороге стер ты ноги? Не даёт идти мозоль?
Так засунь в носок шмат сала — и пройдет любая боль.
Левй — правой, впе-ред, и т.д
Вот и мы в резерв уходим, нас индийский берег ждет:
Восемьсот весёлых томми, сам полковник нас ведет.
«Эй, погонщики! — взывает злой трубы походных рёв —
По дороге полк шагает — придержите-ка быков!»
Левой-правой, впе-ред!
Левой — правой, впе-ред!
Это кто ещё там споты-ка-ет-ся?
Все привалы так похожи, всюду ведь одно и то же ,
Барабаны повторяют:
«Тара-рам! Тара-ро!
Кико киссиварти, что ты там не хемшер арджи джо?»
Уходим мы в резерв по солнечным полям,
Наступит скоро Рождество, и конец дождям.
Эй, ты, обозник, сторонись! — трубы говорят,
По Большой дороге маршем двинулся отряд.
Кто покрепче, марш вперед,
Кто слабее позади,
Все стоянки, как одна, в этот наш поход.
Барабан стучит,
Тараторит, знай, свое:
«Кико киссиварсти — что вы, хамшер арджи джо?»
Сколько хочешь старых храмов в глубине долин,
Обезьяны на деревьях и, куда ни плюнь, — павлин;
И серебряные травы долу клонятся чуть-чуть,
Позади ремнем ружейным растянулся пыльный путь.
Кто покрепче, марш вперед...
Только зорю спели трубы, на заре в шестом часу
Мы палатки собираем, как грибы в глухом лесу.
Все окончено в минуту, полк выходит ровно в шесть,
Нашим женам и ребятам на телеги нужно лезть.
Кто покрепче, марш вперед...
А потом, как скажут «вольно», курим трубки и поём,
И толкуем о пайках мы, или мало ли о чём;
О знакомых вспоминаем три часа подряд,
Как они бы удивились, услыхав наш местный «бат»[43].
Кто покрепче, марш вперед....
Не плохо в воскресенье под деревьями лежать,
Следить, как коршун мчится ввысь и падает опять;
Правда, баб не видно что-то, но казармы тоже нет,
Офицеры — на охоте, Томми дуется в пикет.
Кто покрепче, марш вперед....
Эй вы, рохли-новобранцы, — вы ворчите до сих пор?
Есть маршруты и похуже, чем Умбалла-Каунпор.
Коли в кровь разбиты пальцы и на ступне мозоль,
Носки и стельки жиром смажь — в момент утихнет боль.
Кто покрепче, марш вперед...
Уходим мы в резерв по индийским берегам,
Восемьсот солдат английских и Полковник сам.
Эй ты, обозник, сторонись! — трубы говорят.
По большой дороге маршем двинулся отряд.
Кто покрепче, марш вперед,
Кто слабее — позади,
Все стоянки, как одна, в этот наш поход.
Барабан стучит,
Тараторит, знай свое:
«Кико киссиварсти — что вы, хамшер арджи джо?»
2
На подмогу мы идем по равнинам Инди-и,
Жарко — скоро Рождество, и окончились Дожди;
Хо! Горна слышишь песнь — скорее убирай воловьи дроги,
Вдаль шагает полк усталый по Основной Дороге.
Шевели ногой,
Льется путь прямой,
Разницы между привалами ну нету никакой!
Барабан гремит:
«Ровди-довди-дау» —
«Кайко кисиварсти ты не хамшер арджи джау?»
Краса! Индусов храмы — посмотри по сторонам;
Там павлин хвост распускает, тут мартышки по ветвям,
Серебром налились травы, пляшут, пьяные, весь день,
А Дорога Основная растянулась, как ремень.
Шевели ногой...
Пол-пятого — Побудка, это дело нам знакомо,
Собирай скорей палатки, как грибы срываешь дома;
Мы закончили в минуту, в шесть идет колонна в путь,
Дети, женщины в повозках ох дрожат, проснувшись чуть.
Шевели ногой...
Скомандовали 'Вольно!', трубки мы зажгли, поем,
О довольствии судачим, и немного о другом:
Кто на родине остался, и житье-бытье их как,
Удивились бы, наверно, бодрый наш услышав шаг!
Шевели ногой...
Полегче в воскресенье, отдыхаешь сам с собой,
Смотришь, как кружится коршун по-над перистой листвой;
Пусть нет женщин, но казармы тоже нет, совсем ничуть,
Офицерам — тир, солдаты в карты сели сыгрануть.
Шевели ногой...
Терпи же, новобранец, что ты квохчешь всё, как кура —
Есть дела похуже марша от Умбеллы до Канпура!
Ободрал лодыжки адски, будто в них змеюки жало?
Ты немедля их излечишь, коль засунешь в гетры сало.
Шевели ногой...
На подмогу мы идем; пляж, кораллы — мили пашем,
Восемь сот солдат, полковник и оркестр в отряде нашем;
Хо! Горна слышишь песнь — скорее убирай воловьи дроги,
Вдаль шагает полк усталый по Основной Дороге.
Шевели ногой,
Льется путь прямой,
Разницы между привалами ну нету никакой!
Барабан гремит:
«Ровди-довди-дау» —
«Кайко кисиварсти ты не хамшер арджи джау?»
Я старый О'Келли, мне зорю пропели
И Дублин и Дели — с фортов и с фронтов, —
Гонконг, Равалпинди,
На Ганге, на Инде,
И вот я готов: у последних портов.
Чума и проказа, тюрьма и зараза,
Порой от приказа — мозги набекрень,
Но стар я и болен,
И вот я уволен,
Мой кошт хлебосолен: по шиллингу в день.
Хор: Да, за шиллинг в день Расстараться не лень!
Как его выслужить — шиллинг-то в день?
Рехнешься на месте — скажу честь по чести, —
Как вспомню о вести: на флангах — шиит[44],
Он с фронта, он с тыла!
И сердце застыло;
Без разницы было, что буду убит.
Ну что ж, вероятно, жене неприятно,
Но еду бесплатно — и счастлив без меры.
Чтобы мне, господа,
Не стоять в холода
Возле биржи труда, — не возьмете ль в курьеры0
Общий хор: Зачислить в курьеры:
О, счастье без меры, —
Вот старший сержант — он зачислен в курьеры!
На него взгляни, Всё помяни,
До воинской пенсии вплоть —
Господь, королеву храни!
Меня звать О'Келли, испытан я в деле,
Прошел я в шинели из Лидса в Лахор.
Пешавар и Лакну —
Что вспомню, то крякну:
Их полный набор — дыр на «ар» или «ор».
Знал черную хворость, знал горькую горесть,
Прицельную прорезь и смертную тень,
Но стар я и болен,
И вот я уволен,
А выслуга, воин, — по шиллингу в день.
Хор: Шиллингом в день —
Туже ремень!
Будь же доволен и шиллингом в день!
Мне снятся поныне пески и пустыни,
Как скачем мы в пене по следу гази,
И падают кони,
И кто в эскадроне
В погоне на смерть свою глянет вблизи!
Что ж, рвется, где тонко... Жену ждет поденка,
Меня — работенка рассыльным по Лондону.
И в холод, и в дождь
Меня ты найдешь:
Сгодится и грош на приварок голодному!
Хор: Чем пособишь ему,
Воину бывшему?
Хоть письмецо на разноску подкинь!
Вспомни, как жил он,
Что заслужил он,
И — Боже, храни Королеву! Аминь.
Запад есть Запад, Восток есть Восток —
им не сойтись никогда
До самых последних дней Земли, до Страшного Суда!
Но ни Запада нет, ни Востока,
нет ни стран, ни границ ни рас,
Если двое сильных лицом к лицу
встретятся в некий час!
Поднять восстание горных племён на границу бежал Камал,
И кобылу полковника — гордость его — у полковника он угнал.
Чтоб не скользила — шипы ввинтил в каждую из подков,
Из конюшни её в предрассветный час вывел — и был таков!
Тогда сын полковника, что водил Горных Стрелков взвод
Созвал людей своих и спросил, где он Камала найдёт?
И сказал ему рессалдара[46] сын, молодой Мухаммед Хан:
«Людей Камала найдёшь ты везде,
где ползет рассветный туман;
Пускай он грабит хоть Абазай, хоть в Боннайр его понесло,
Но чтоб добраться к себе домой не минует он форта Букло.
Если ты домчишься до форта Букло,
как стрела, летящая в цель,
То с помощью Божьей отрежешь его
от входа в Джагайскую щель.
Если ж он проскочит в Джагайскую щель —
тогда погоне конец:
На плоскогорье людей его не сочтёт ни один мудрец!
За каждым камнем, за каждым кустом скрыты стрелки его,
Услышишь, как щёлкнет ружейный затвор,
обернёшься — и никого».
Тут сын полковника взял коня — злого гнедого коня,
Словно слепил его сам Сатана из бешеного огня.
Вот доскакал он до форта Букло. Там хотели его накормить,
Но кто бандита хочет догнать, не станет ни есть, ни пить.
И он помчался из форта Букло, как стрела, летящая в цель,
И вдруг увидел кобылу отца у входа в Джагайскую щель
Увидел он кобылу отца, — на ней сидел Камал, —
Только белки её глаз разглядел — и пистолет достал.
Раз нажал и второй нажал — мимо пуля летит...
«Как солдат стреляешь!» — крикнул Камал, —
а каков из тебя джигит?»
И помчались вверх, сквозь Джагайскую щель —
черти прыщут из-под копыт, —
Несётся гнедой как весенний олень,
а кобыла как лань летит!
Ноздри раздув, узду натянув, мундштук закусил гнедой,
А кобыла, как девочка ниткой бус, поигрывает уздой.
Из-за каждой скалы, из любого куста целится кто-то в него,
Трижды слыхал он, как щёлкнул затвор, и не видал никого.
Сбили луну они с низких небес, копытами топчут рассвет,
Мчится гнедой как вихрь грозовой,
а кобыла — как молнии свет!
И вот гнедой у ручья над водой рухнул и жадно пил,
Тут Камал повернул кобылу назад, ногу всадника освободил,
Выбил из правой руки пистолет, пули выкинул все до одной:
«Только по доброй воле моей ты так долго скакал за мной!
Тут на десятки миль окрест — ни куста, ни кучки камней,
Где б не сидел с винтовкой в руках один из моих людей!
И если б я только взмахнул рукой (а я и не поднял её!),
Сбежались бы сотни шакалов сюда, отведать мясо твоё!
Стоило мне головой кивнуть — один небрежный кивок —
И коршун вон тот нажрался бы так,
что и взлететь бы не смог!»
А сын полковника отвечал: «Угощай своих птиц и зверей,
Но сначала прикинь, чем будешь платить
за еду на пирушке твоей!
Если тысяча сабель сюда придёт, кости мои унести —
По карману ли вору шакалий пир? Сможешь — так заплати!
Кони съедят урожай на корню, а люди — твоих коров,
Да чтоб зажарить стадо твоё, сгодятся крыши домов,
Если считаешь, что эта цена справедлива —так в чём вопрос,
Шакалов, родственников своих, сзывай на пирушку, пёс!
Но если сочтёшь ты, что заплатить не можешь цены такой,
Отдай сейчас же кобылу отца, и я поеду домой».
Камал его за руку поднял с земли, поставил и так сказал:
«Два волка встретились —
и ни пpи чём ни собака тут, ни шакал!
Чтоб я землю ел, если мне взбредет хоть словом тебя задеть:
Но что за дьявол тебя научил смерти в глаза глядеть?»
А сын полковника отвечал: «Я — сын отца своего.
Клянусь, он достоин тебя — так прими
эту лошадь в дар от него!»
Тут кобыла уткнулась ему в плечо, побрякивая уздой.
Нас тут двое с тобой— сказал Камал, — но ближе ей молодой!
Так пусть она носит бандитский дар — седло и узду с бирюзой,
Мои серебряные стремена и чепрак с золотой тесьмой.
А сын полковника подал ему пистолет с рукояткой резной:
«Ты отобрал один у врага — возьмёшь ли у друга второй?»
«Дар за дар, — отвечал Камал, — и жизнь за жизнь я приму:
Отец твой сына ко мне послал — своего отправлю к нему.
Свистнул Камал, и тут же предстал его единственный сын.
«Вот командир горных стрелков — теперь он твой господин
Ты всегда будешь слева с ним рядом скакать,
охранять его в грозный час,
До тех пор, пока или я, или смерть не отменят этот приказ.
Будешь служить ему ночью и днём, теперь своей головой
За него и в лагере, и в бою отвечаешь ты предо мной!
Хлеб его королевы ты будешь есть, его королеве служить,
Ты будешь против отца воевать, и Хайбер от меня хранить,
Да так, чтоб тебя повышали в чинах,
чтоб знал я: мой сын — рессалдар,
Кода поглазеть на казнь мою сойдётся весь Пешавар[47]!»
И взглянули парни друг другу в глаза,
и не был взгляд чужим:
И клятву кровными братьями быть хлеб-соль закрепили им.
Клятву кровными братьями быть закрепили дёрн и огонь,
И хайберский нож, на котором прочтешь
тайну всех Господних имён.
Сын полковника сел на кобылу отца,
сын Камала скакал на гнедом,
И к форту, откуда уехал один, примчались они вдвоём.
А им навстречу конный разъезд —
двадцать сабель враз из ножён:
Крови горца жаждал каждый солдат, всем был известен он.
«Стойте, — крикнул полковничий сын, —
сабли в ножны! Мы с миром идём
Тот, кто вчера бандитом был,
стал сегодня горным стрелком».
Запад есть Запад, Восток есть Восток,
им не сойтись никогда
До самых последних дней Земли, до Страшного Суда!
Но ни Запада нет, ни Востока,
ни стран, ни границ ни рас
Если двое сильных лицом к лицу
встретятся в некий час!
О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут,
Пока не предстанет Небо с Землей на Страшный господень суд.
Но нет Востока, и Запада нет, что племя, родина, род,
Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает?
Камал бежал с двадцатью людьми на границу мятежных племен,
И кобылу полковника, гордость его, угнал у полковника он.
Из самой конюшни ее он угнал на исходе ночных часов,
Шипы на подковах у ней повернул, вскочил и был таков.
Но вышел и молвил полковничий сын, что разведчиков водит отряд:
«Неужели никто из моих молодцов не укажет, где конокрад?»
И Мохаммед Хан, рисальдара сын, вышел вперед и сказал:
«Кто знает ночного тумана путь, знает его привал.
Проскачет он в сумерки Абазай, в Бонаире он встретит рассвет
И должен проехать близ форта Букло, другого пути ему нет.
И если помчишься ты в форт Букло летящей птицы быстрей,
То с помощью божьей нагонишь его до входа в ущелье Джагей.
Но если он минул ущелье Джагей, скорей поверни назад:
Опасна там каждая пядь земли, там Камала люди кишат.
Там справа скала и слева скала, терновник и груды песка...
Услышишь, как щелкнет затвор ружья, но нигде не увидишь стрелка»,
И взял полковничий сын коня, вороного коня своего:
Словно колокол рот, ад в груди его бьет, крепче виселиц шея его.
Полковничий сын примчался в форт, там зовут его на обед,
Но кто вора с границы задумал догнать, тому отдыхать не след.
Скорей на коня и от форта прочь, летящей птицы быстрей,
Пока не завидел кобылы отца у входа в ущелье Джагей,
Пока не завидел кобылы отца, и Камал на ней скакал...
И чуть различил ее глаз белок, он взвел курок и нажал.
Он выстрелил раз, и выстрелил два, и свистнула пуля в кусты...
«По-солдатски стреляешь, — Камал сказал, — покажи, как ездишь ты».
Из конца в конец по ущелью Джагей стая демонов пыли взвилась,
Вороной летел как юный олень, но кобыла как серна неслась.
Вороной закусил зубами мундштук, вороной дышал тяжелей,
Но кобыла играла легкой уздой, как красотка перчаткой своей.
Вот справа скала и слева скала, терновник и груды песка...
И трижды щелкнул затвор ружья, но нигде он не видел стрелка.
Юный месяц они прогнали с небес, зорю выстукал стук копыт,
Вороной несется как раненый бык, а кобыла как лань летит.
Вороной споткнулся о груду камней и скатился в горный поток,
А Камал кобылу сдержал свою и наезднику встать помог.
И он вышиб из рук у него пистолет: здесь не место было борьбе.
«Слишком долго, —он крикнул, —ты ехал за мной,
слишком милостив был я к тебе.
Здесь на двадцать миль не сыскать скалы, ты здесь
пня бы найти не сумел,
Где, припав на колено, тебя бы не ждал стрелок с ружьем на прицел.
Если б руку с поводьями поднял я, если б я опустил ее вдруг,
Быстроногих шакалов сегодня в ночь пировал бы веселый круг.
Если б голову я захотел поднять и ее наклонил чуть-чуть,
Этот коршун несытый наелся бы так, что не мог бы крылом
взмахнуть».
Легко ответил полковничий сын: «Добро кормить зверей,
Но ты рассчитай, что стоит обед, прежде чем звать гостей.
И если тысяча сабель придут, чтоб взять мои кости назад.
Пожалуй, цены за шакалий обед не сможет платить конокрад;
Их кони вытопчут хлеб на корню, зерно солдатам пойдет,
Сначала вспыхнет соломенный кров, а после вырежут скот.
Что ж, если тебе нипочем цена, а братьям на жратву спрос —
Шакал и собака отродье одно, — зови же шакалов, пес.
Но если цена для тебя высока — людьми, и зерном, и скотом, —
Верни мне сперва кобылу отца, дорогу мы сыщем потом».
Камал вцепился в него рукой и посмотрел в упор.
«Ни слова о псах, — промолвил он, — здесь волка с волком спор.
Пусть будет тогда мне падаль еда, коль причиню тебе вред,
И самую смерть перешутишь ты, тебе преграды нет».
Легко ответил полковничий сын: «Честь рода я храню.
Отец мой дарит кобылу тебе — ездок под стать коню».
Кобыла уткнулась хозяину в грудь и тихо ласкалась к нему.
«Нас двое могучих, — Камал сказал, — но она верна одному...
Так пусть конокрада уносит дар, поводья мои с бирюзой,
И стремя мое в серебре, и седло, и чапрак узорчатый мой».
Полковничий сын схватил пистолет и Камалу подал вдруг:
«Ты отнял один у врага, — он сказал, — вот этот дает тебе друг».
Камал ответил: «Дар за дар и кровь за кровь возьму,
Отец твой сына за мной послал, я сына отдам ему».
И свистом сыну он подают знак, и вот, как олень со скал,
Сбежал его сын на вереск долин и, стройный, рядом встал.
«Вот твой хозяин, — Камал сказал, — он разведчиков водит отряд,
По правую руку его ты встань и будь ему щит и брат.
Покуда я или смерть твоя не снимем этих уз,
В дому и в бою, как жизнь свою, храни ты с ним союз.
И хлеб королевы ты будешь есть, и помнить, кто ей враг,
И для спокойствия страны ты мой разоришь очаг.
И верным солдатом будешь ты, найдешь дорогу свою,
И, может быть, чин дадут тебе, а мне дадут петлю».
Друг другу в глаза поглядели они, и был им неведом страх,
И братскую клятву они принесли на соли и кислых хлебах,
И братскую клятву они принесли, сделав в дерне широкий надрез,
На клинке, и на черенке ножа, и на имени Бога чудес.
И Камалов мальчик вскочил на коня, взял кобылу полковничий сын,
И двое вернулись в форт Букло, откуда приехал один.
Но чуть подскакали к казармам они, двадцать сабель блеснуло в упор,
И каждый был рад обагрить клинок кровью жителя гор...
«Назад, — закричал полковничий сын, — назад и оружие прочь!
Я прошлою ночью за вором гнался, я друга привел в эту ночь».
О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут,
Пока не предстанет Небо с Землей на Страшный господень суд.
Но нет Востока, и Запада нет, что племя, родина, род,
Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает?
Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда —
Лишь у подножья Престола Божья, в день Страшного суда!
Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин,
Рожденных в разных концах земли, сошлись один на один.
Летит взбунтовать пограничный край со своими людьми Камал.
Кобылу, гордость полковника, он сегодня ночью украл.
Копыта ей обмотав тряпьем, чтоб не слышен был стук подков,
Из конюшни вывел ее чуть свет, вскочил — и был таков!
Свой взвод разведчиков созвал тогда полковника сын:
«Ужель, где прячется Камал, не знает ни один?»
Сын рессалдара, Мохаммед-Хан, встал и сказал в ответ:
«Кто ведает, где ночевал туман, — найдет Камалов пикет!
В сумерки он абазаев громил, рассвело — в Бонэре ищи!
Но должен объехать он Форт Бакло, чтоб из дому взять харчи.
Если бог поможет, вы, без препон, как птицы, летите вдогон
И его отрежьте от Форта прежде, чем достигнет ущелья он!
Но если теснины джагаев достиг — назад поверните коней!
Не мешкай нимало: людей Камала тьма-тьмущая прячется в ней.
Справа скала, слева скала, колючая поросль мелка.
Чуть не в упор щелкнет затвор — но не видать стрелка!»
Полковничий сын прыгнул в седло. Буланый объезжен едва:
Хайло — что колокол, сердце — ад, как виселица — голова!
До Форта полковничий сын доскакал, но к еде душа не лежит:
Тот жаркому не рад, от кого конокрад, вор пограничный, бежит.
Из Форта Бакло во весь опор всадник погнал жеребца
И в ущелье джагаев, коня измаяв, приметил кобылу отца.
Он в ущелье приметил кобылу отца и Камала у ней на хребте.
Ее глаза белок различив, он курок дважды взвел в темноте.
Мгновенье спустя две пули, свистя, прошли стороной. «Ты — стрелок
Не хуже солдата, — молвил Камал. — Покажи, каков ты ездок!»
В узкой теснине, как смерч в пустыне, мчались ночной порой.
Кобыла неслась, как трехлетняя лань, конь — как олень матерой.
Голову кверху Буланый задрал и летел, закусив удила,
За гнедой лошадкой, что, с гордой повадкой, трензелями играя, шла.
Справа скала, слева скала, колючая поросль мелка.
Трижды меж гор щелкнул затвор, но не видать стрелка.
Зорю дробно копыта бьют. В небе месяц поник.
Кобыла несется, как вспугнутый зверь, Буланый — как раненый бык.
Но рухнул безжизненной грудой в поток Буланый на всем скаку.
Камал, повернув кобылу, помог выпутаться седоку
И вышиб из рук у него пистолет — как биться в такой тесноте?
«Если доселе ты жив — скажи спасибо моей доброте!
Скалы нет отвесной, нет купы древесной на двадцать миль кругом,
Где не таился б мой человек со взведённым курком.
Я руку с поводьями к телу прижал, но если б я поднял ее,
Набежали б чекалки, и в неистовой свалке пировало бы нынче зверье.
Я голову держал высоко, а наклони я лоб,
Вон тот стервятник не смог бы взлететь, набив до отвала зоб».
«От пира, — сказал полковничий сын, — шакалам не будет беды.
Прикинь, однако, кто придет за остатками еды.
Если тысячу сабель пошлют сюда за моими костями вслед,
Какой ценой пограничный вор оплатит шакалий обед?
Скормят коням хлеб на корню, люди съедят умолот,
Крыши хлевов предадут огню, когда перебьют ваш скот.
Коль скоро сойдемся в цене — пировать братьев зови под утес!
Собачье племя — шакалье семя! Что ж ты не воешь, пес?
Но если в пожитках, зерне и быках цена высока, на твой взгляд, —
Тогда отдай мне кобылу отца. Я пробью дорогу назад!»
Камал помог ему на ноги встать: «Не о собаках толк
Там, где сошлись один на один бурый и серый волк!
Пусть ем я грязь, когда причиню тебе малейшее зло!
Откуда — из чертовой прорвы — тебя со смертью шутить принесло?»
Он ответил: «Привержен я крови своей до скончания дней!
Кобылу в подарок прими от отца. Мужчина скакал на ней!»
Сыну полковника ткнулись в грудь ноздри лошадки гнедой.
«Нас двое сильных, — сказал Камал, — но ей милей — молодой!
В приданое даст похититель ей серебряные стремена,
Узду в бирюзе, седло и чепрак узорный получит она».
Тогда, держа за ствол пистолет, полковника сын говорит:
«К тому, который ты взял у врага, друг тебе пару дарит!»
«Дар за дар, — отозвался Камал, — риск за риск: обычай для всех
один!
Отец твой сына ко мне послал. Пусть едет к нему мой сын!»
Он свистнул сыну, и с гребня скалы обрушился тот стремглав.
Стройнее пики, он был как дикий олень средь весенних трав.
«Вот господин твой! — сказал Камал. — Бок о бок с ним скача,
Запомни, ты — щит, что вечно торчит у левого плеча!
Твоя жизнь — его, и судьба твоя — отвечать за него головой,
Покуда узла не развяжет смерть либо родитель твой!
Хлеб королевы ты должен есть: флаг ее — твой флаг! —
И нападать на владенья отца: враг ее — твой враг!
Ты конником должен стать лихим и к власти путь прорубить.
Когда в Пешаваре повесят меня — тебе рессалдаром быть!»
Они заглянули друг другу в глаза, и был этот взгляд глубок.
На кислом хлебе и соли они дали братства зарок.
И, вырезав хайберским ножом свежего дерна кусок,
Именем божьим, землей и огнем скрепили этот зарок.
На гнедой кобыле — полковничий сын, на Буланом — Камалов сын, —
Вдвоем подскакали к Форту Бакло, откуда уехал один.
У караульни блеснуло враз двадцать клинков наголо:
Пламя вражды к жителю гор каждое сердце жгло.
«Отставить! — крикнул полковника сын. — В ножны вложите булат!
Вчера он был пограничный вор, сегодня — свой брат, солдат!»
Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда —
Лишь у подножья Престола Божья, в день Страшного суда!
Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин,
Рожденных в разных концах земли, сошлись один на один.
Запад есть Запад, Восток есть Восток,
И их неизменна суть,
Пока не призвал облака и песок
Всевышний на Страшный Суд.
Но нет Востока, и Запада нет
И призрак их невесом,
Если двое серьезных мужчин
Выходят к лицу лицом.
Камал прошел с двадцатью людьми,
Как ветер из-под ветвей,
И у полковника он увел
Кобылу царских кровей.
Не просто кобылу, а самый цвет,
Увел, да и был таков.
И лишь опрокинул, нырнув в рассвет,
Зацепы ее подков.
И сын полковника встал и сказал
Джигитам, которых вел :
«Неужто не знает никто из вас,
Куда конокрад ушел?»
И сын офицера встал и сказал:
«Не будь я Мохаммед-Хан,
Не знал бы я троп, там где пуля в лоб
И между копыт туман.
Он вечером был ещё в Абазай,
В Боннаре — как рассвело.
И нет дороги ему назад
Иначе, чем форт Дюкло.
И, если ты пустишь коня в галоп,
Обгоняя попутных птиц,
Господь поможет тебе догнать
Врага у его границ.
Ущелье высунуло язык.
А дальше тебе — ни-ни.
Там каждый квадратный метр земли
Усеян его людьми.
Там слева — скала, и справа — скала.
Терновник лежит, упруг.
И можно услышать затвора щелк,
Где нет никого вокруг.»
Полковничий сын берет жеребца:
Как колокол дышит рот.
И сердце в груди, как кипящий ад,
И шея, как эшафот.
Полковничий сын прибывает в форт.
Поешь, отдохни, постой!
Но тот, кто у вора висит на хвосте,
Не сядет за длинный стол.
Он дальше по следу, по белому свету
По голому — раз, два, три...
Пока не увидел отцовской кобылы
В ущелье, уже внутри.
Кобылы, Камала. Уже различал он
Вдали её глаз белок...
И выше и ниже,и дважды и трижды
Он взвёл и спустил курок.
«Стреляешь ты совсем как солдат —
Ответил ему Камаль.
Теперь покажи как ты скачешь, студент.»
И пыль поглотила сталь.
И они скакали один в один
И глотали ущелья пыль.
И кончилось тем, что конь упал
И всадника придавил.
Камаль повернул кобылу назад —
Помочь тому, кто лежит.
«А знаешь ли ты — он спросил — студент,
Отчего ты так долго жив?»
«Ты видишь — коршун кружит вверху?
Ты слышишь шакалов вой?
Ты правильно понял меня, студент —
Они пришли за тобой.
Ты здесь в округе на двадцать миль
Не спрячешь от пули грудь.
Какого чёрта сюда один
Ты ехал столь долгий путь?»
«Я знаю — ответил полковничий сын —
Что нынче я гостем здесь.
Но прежде чем хищникам делать пир,
Сначала расходы взвесь.
И если тысяча сабель прийдёт
За кучкой моих костей,
Подумай, чем будешь ты угощать
Таких дорогих гостей.
Но если тебе нипочём цена
И горя не горек грех —
Шакал и коршун — семья одна.
Зови же, собака, всех.»
Поверь мне, — ответил ему Камаль —
Я в хищниках знаю толк.
Ни слова больше о грязных псах —
Здесь волка встречает волк.
Оставив юную жену хозяйничать по дому,
Уехал Джонс на горный пост к афганскому кордону
Там гелиограф[48] был, и Джонс жене растолковал
Сигнальный шифр, чтоб ей с горы слать нежные слова.
Любовь ему вручила ум, ей красоту — Природа,
И гелиограф их связал в честь Феба и Эрота.
Джонс наставленья слал жене, когда вставал рассвет,
И на закате тоже слал супружеский привет.
Он ей твердил: страшись юнцов, внушающих соблазны,
И льстивых, лживых стариков с отеческою лаской.
Но подозрительнее всех для Джонса, говорят,
Был генерал-полковник Бенгс, заслуженный солдат.
Ущельем как-то ехал Бенгс, с ним штаб и адъютанты.
Вдруг видят: гелиограф с гор сигналит беспрестанно.
Они подумали: мятеж! туземцы жгут посты!
Остановились — и прочли шифровку с высоты:
«Тире, и точка, и тире, тире, тире, и точка...»
О черт! Давно ли генерал стал нежным ангелочком?
«Мой птенчик... Козочка моя... Мой свет... Моя звезда...» —
О дух милорда Уолсли! Кто сумел попасть туда? —
И штаб, как вкопанный застыл, и адъютант опешил;
Все стали, сдерживая смех, записывать депешу.
А Джонс как раз на этот раз писал жене своей
«Не знайся с Бенгсом, он ведь здесь распутней всех, ей-ей!»
И, гелиографом с горы безжалостно сигналя,
Из жизни Бенгса сообщал интимные детали;
Тире и точками жене он мудрый слал наказ...
Но, хоть Любовь порой слепа, у мира — много глаз.
И штаб, как вкопанный, застыл и адъютант опешил,
И генерал в седле краснел, читая, как он грешен;
И наконец промолвил он (что думал он, не в счет) : —
Все это— частный разговор. Кррругом! Галоп! Вперед!—
И, к чести Бенгса, Джонсу он ни словом, ни взысканьем
Не дал понять, что прочитал в горах его посланье.
Но всем известно — от долин до пограничных рек, —
Что многочтимый генерал — распутный человек.
Чтоб не поверили в рассказ
Вы сей, скажу я Вам,
Что я его придумал сам,
В нём правды ни на грош.
Жену оставил дома Джонс, едва успев жениться,
В горах Хуррумских ждёт его афганская граница.
Там гелиограф на скале; до своего ухода
Он научил жену читать загадочные коды.
В любви он мудрость приобрёл, она была прекрасна,
Амур и Феб им дали вновь общаться не напрасно.
В горах Хуррумских он мораль читает ей с рассвета, —
И на закате к ней летят полезные советы.
«Держись подальше от юнцов в своих мундирах алых,
Беги отеческих забот от стариков бывалых;
Но есть Лотарио седой, (о нём моя баллада),
Их генерал, распутный Бэнгс, страшись его как ада».
Однажды Бэнгс и штаб его скакали по дороге,
Вдруг гелиограф засверкал активно на отроге,
Бунт на границе, мысль у них, или постов сожженье —
Остановились все прочесть такое сообщенье.
«Тире, две точки, два тире». Божится Бэнгс: «Химера!»
«Не обращались никогда «милашка» к офицеру!»
«Малышка! Уточка моя!» Чёрт подери! « Красотка!»
Иль это лорда Уолсли дух сигналит с той высотки?»
Молчал дубина-адъютант, молчали все штабисты,
Они записывали текст, скрывая смех искристый;
Уроки мужа все прочли, и не без интереса:
«Ты только с Бенгсом не танцуй — распутнейший повеса».
(Советы вспышками давать была его задача, —
Любовь, как видимо, слепа, но люди в мире зрячи.)
Он, осуждая, посылал своей жене сигналы —
Детали всех пикантных сцен из жизни генерала.
Молчал дубина-адъютант, молчали все штабисты,
Как никогда побагровел у Бэнгса зоб мясистый,
Сказал он с чувством, наконец: «То частная беседа.
Вперёд! Галопом! По три — в ряд! Не обгонять соседа!»
И к чести Бэнгса, никогда, ни словом, ни приказом,
Джонс не узнал, что тот следил за гелиорассказом.
Но от Мултана до Михни Границе всей известно,
Что наш достойный генерал «распутнейший повеса».
Оставил дома Джонс жену и утром, вставши рано,
Отправился к Харрумским холмам, к границе Афганистана,
Чтоб засесть с гелиографом там в горах, но прежде, чем уйти,
Он объяснил жене весь код и как его найти.
Мудрость ему даровала любовь, ей природа дала красоту.
Связали Амур и Аполлон гелиографом эту чету.
Весь день на Харрумских холмах мерцали зеркала,
И с утра до вечера проповедь по горам и весям шла.
Он ей велел беречься разодетых в пурпур юнцов,
А также отеческой ласки вкрадчивых стариков,
Но особенное беспокойство бедному Джонсу внушал
Снежноволосый Лотарио — Бэнгс, боевой генерал.
Как-то раз с ординарцем и штабом по горам проезжал генерал,
И вдруг увидали на вышке мерцанье зеркал.
Решили они — восстание, пост снесен с лица земли.
Остановились, чтоб весть принять, и вот что они прочли.
Точка-тире, точка-тире, точка, перебой…
С каких это пор называют генерала «дорогой»?
«Я твой навеки», «котенок», «твой ненаглядный взор»…
Дух великого лорда Уолсли! Кто засел на вершинах гор?
И адъютант остолбенел, и штаб стоял без слов,
И заносили все в блокнот послание холмов.
Охваченный тревогой Джонс своей супруге рек:
«Не танцуй с генералом Бэнгсом, он — безнравственнейший человек».
Так, сидя в Харрумских холмах, он слал ей свой наказ,
Но если и слепа любовь, то у света немало глаз.
Гелиографировал он жене на закате и на заре
Интересные факты из жизни Бэнгса точками и тире.
И адъютант остолбенел, и штаб стоял без слов,
И генерал в седле краснел, читая весть с холмов.
И, наконец, промолвил он — что чувствовал он, не в счет:
— Мы письмо частное прочли, и рысью марш вперед!
И к чести Бэнгса, никогда он Джонсу не сказал,
Кто между скал перехватил послание зеркал.
И все-таки знают на линии все от гор до плавных рек,
Что чтимый всюду генерал — безнравственнейший человек!
Чтоб вы не приняли за быль
Мой стих, скажу я вскользь —
Все это я придумал сам
С начала до конца.
Медовый месяц пролетел, пришлось с женой проститься,
Вновь Джонса служба позвала, афганская граница,
Там гелиограф на скале, а он связист бывалый
И научить жену успел читать свои сигналы.
Она красой, а он умом равны друг другу были,
В разлуке их Амур и Феб сквозь дали единили.
Чуть рассветет, с Хуррумских гор летят советы мужа,
И на закате нежный Джонс твердит мораль все ту же.
Остерегаться он просил повес в мундирах красных,
Сладкоречивых стариков, не менее опасных,
Но всех страшней седой сатир, кого чураться надо, —
Их генерал, известный Бэнгз (о нем и вся баллада!).
Однажды Бэнгз и с ним весь штаб дорогой едут горной,
Тут гелиограф вдалеке вдруг стал мигать упорно.
Тревожны мысли: бунт в горах и гибнут гарнизоны...
Сдержав коней, они стоят, читают напряженно.
Летят к ним точки и тире. «Да что за чертовщина!
«Моя любовь!» Ведь вроде нет у нас такого чина!»
Бранится Бэнгз: «Будь проклят я!» «Малышечка!» «Богиня»!
Да кто же, тысяча чертей, засел на той вершине?»
Молчит придурок-адъютант, молчит штабная свита,
В свои блокноты странный текст все пишут деловито,
От смеха давятся они, читая с постной миной:
«Не вздумай с Бэнгзом танцевать — распутней нет мужчины!»
Так принял штаб с Хуррумских гор от Джонса передачу
(Любовь, возможно, и слепа, но люди-то ведь зрячи),
В ней Джонс супруге молодой из многомильной дали
О жизни Бэнгза сообщал пикантные детали.
Молчит придурок-адъютант, молчит штабная свита,
Но багровеет все сильней затылок Бэнгза бритый.
Вдруг буркнул он: «Не наша связь! И разговор приватный.
За мною, по три, рысью ма-арш!» — и повернул обратно.
Честь генералу воздадим: ни косвенно, ни прямо
Он Джонсу мстить не стал никак за ту гелиограмму,
Но от Мультана до Михни, по всей границе длинной,
Прославился почтенный Бэнгз: «распутней нет мужчины!»
Чтоб вы не приняли за быль
Мой стих, скажу я вскользь —
Все это я придумал сам
С начала до конца.
Медовый месяц пролетел, пришлось с женой проститься,
Вновь Джонса служба позвала, афганская граница,
Там гелиограф на скале, а он связист бывалый
И научить жену успел читать свои сигналы.
Она красой, а он умом равны друг другу были,
В разлуке их Амур и Феб сквозь дали единили.
Чуть рассветет, с Хуррумских гор летят советы мужа,
И на закате нежный Джонс твердит мораль всю ту же.
Остерегаться он просил повес в мундирах красных
И сладкоречных стариков, не менее опасных,
Но всех страшней седой сатир, кого чураться надо, —
Их генерал, известный Бэнгз (о нем и вся баллада!).
Однажды Бэнгз и с ним весь штаб дорогой едут горной,
Тут гелиограф вдалеке вдруг стал мигать упорно!
Тревожны мысли: бунт в горах и гибнут гарнизоны...
Сдержав коней, они стоят, читают напряженно.
Летят к ним точки и тире. «Да что за чертовщина!
«Моя любовь!» Ведь вроде нет у нас такого чина!»
Бранится Бэнгз: «Будь проклят я! «Малышечка»! «Богиня»!
Да кто же, тысяча чертей, засел на той вершине?»
Молчит придурок — адъютант, молчит штабная свита,
В свои блокноты странный текст все пишут деловито,
От смеха давятся они, читая с постной миной:
«Не вздумай с Бэнгзом танцевать — распутней нет мужчины!»
Так принял штаб с Хуррумских гор от Джонса передачу
(Любовь, возможно, и слепа, но люди-то ведь зрячи),
В ней Джонс супруге молодой из многомильной дали
О жизни Бэнгза сообщал пикантные детали.
Молчит придурок — адъютант, молчит штабная свита,
Но багровеет все сильней затылок Бэнгза бритый.
Вдруг буркнул он: «Не наша связь! И разговор приватный.
За мною, по три, рысью ма-арш!» — и повернул обратно.
Честь генералу воздадим: ни косвенно, ни прямо
Он Джонсу мстить не стал никак за ту гелиограмму,
Но от Мультана до Михни, по всей границе длинной,
Прославился почтенный Бэнгз: «Распутней нет мужчины!»
Он умирал, Удаи Чанд,
Во дворце на кругом холме.
Всю ночь был слышен гонга звон.
Всю ночь из дома царских жен
Долетал приглушенный, протяжный стон,
Пропадая в окрестной тьме.
Сменяясь, вассалы несли караул
Под сводами царских палат,
И бледной светильни огонь озарял
Улъварскую саблю, тонкский кинжал,
И пламенем вспыхивал светлый металл
Марварских нагрудных лат.
Всю ночь под навесом на крыше дворца
Лежал он, удушьем томим.
Не видел он женских заплаканных лиц,
Не видел опущенных черных ресниц
Прекраснейшей Бунди, царицы цариц,
Готовой в могилу за ним.
Он умер, и факелов траурный свет,
Как ранняя в небе заря,
С башен дворца по земле пробежал —
От речных берегов до нависших скал.
И женщинам плакать никто не мешал
О том, что не стало царя.
Склонившийся жрец завязал ему рот.
И вдруг в тишине ночной
Послышался голос царицы: — Умрем,
Как матери наши, одеты огнем,
На свадебном ложе, бок о бок с царем.
В огонь, мои сестры, за мной!
Уж тронули нежные руки засов
Дворцовых дверей резных.
Уж вышли царицы из первых ворот.
Но там, где на улицу был поворот,
Вторые ворота закрылись, — и вот
Мятеж в голубятне затих.
И вдруг мы услышали смех со стены
При свете встающего дня: —
Э-гей Что-то стало невесело тут!
Пора мне покинуть унылый приют,
Коль дом погибает, все крысы бегут.
На волю пустите меня!
Меня не узнали вы? Я — Азизун.
Я царской плясуньей была.
Покойник любил меня больше жены,
Но вдовы его не простят мне вины!.. —
Тут девушка прыгнула вниз со стены.
Ей стража дорогу дала.
Все знали, что царь больше жизни любил
Плясунью веселую с гор,
Молился ее плосконосым божкам,
Дивился ее прихотливым прыжкам
И всех подчинил ее тонким рукам —
И царскую стражу, и двор.
Царя отнесли в усыпальню царей,
Где таятся под кровлей гробниц
Драгоценный ковер и резной истукан.
Вот павлин золотой, хоровод обезьян,
Вот лежит перед входом клыкастый кабан.
Охраняя останки цариц.
Глашатай усопшего титул прочел,
А мы огонь развели.
«Гряди на прощальный огненный пир,
О царь, даровавший народу мир,
Властитель Люни и Джейсульмир,
Царь джунглей и всей земли!»
Всю ночь полыхал погребальный костер.
И было светло как днем.
Деревья ветвями шуршали, горя.
И вдруг из часовни одной, с пустыря,
Женщина бросилась к ложу царя,
Объятому бурным огнем.
В то время придворный на страже стоял
На улице тихих гробниц.
Царя не однажды прикрыл он собой.
Ходил он с царем на охоту и в бой,
И был это воин почтенный, седой
И родич царицы цариц.
Он женщину видел при свете костра,
Но мало он думал в ту ночь,
Чего она ищет, скитаясь во мгле
По этой кладбищенской скорбной земле,
Подходит к огню по горячей золе
И снова отходит прочь.
Но вот он сказал ей: — Плясунья, сними
С лица этот скромный покров.
Царю ты любовницей дерзкой была,
Он шел за тобою, куда ты звала,
Но горестный пепел его и зола
На твой не откликнутся зов!
— Я знаю, — плясунья сказала в ответ, —
От вас я прощенья не жду.
Творила я очень дурные дела,
Но пусть меня пламя очистит от зла,
Чтоб в небе я царской невестой была.
Другие пусть воют в аду!
Но страшно, так страшно дыханье огня,
И я не решусь никогда!
О воин, прости мою дерзкую речь:
Коль ты запятнать не боишься свой меч,
Ты голову мне согласишься отсечь?
И воин ответил: — Да.
По тонкому, длинному жалу меча
Струилась полоскою кровь,
А воин подумал: «Царица-сестра
С почившим супругом не делит костра,
А та, что блудницей считалась вчера,
С ним делит и смерть и любовь!»
Ворочались бревна в палящем огне,
Кипела от жара смола.
Свистел и порхал по ветвям огонек
Голубой, как стального кинжала клинок.
Но не знал он, чье тело, чье сердце он жег
Это Бунди-царица была.
Абдур Рахман, вождь Дурани, о нем повествуем мы,
От милости его дрожат Хайберские холмы,
Он с Юга и с Севера дань собрал —
слава его, как пожар,
И знают о том, как он милосерд,
и Балх, и Кандагар.
У старых Пешаварских врат, где все пути идут,
С утра на улице вершил Хаким[49] Кабула суд.
И суд был верен, как петля, и скор, как острый нож;
И чем длиннее твой кошель, тем дольше ты живешь.
Там был неверный — руку он на Юзуфзи занес
И повели его на смерть, чтоб был наказан пес.
Случилось — ехал мимо Царь, когда взвился кинжал,
И каффир[50], бросившись к коню, о жизни вопиял.
И молвил Царь: «В позоре смерть страшна!
Надейся,сын!
Ждет честь тебя!» И он позвал Начальника Дружин,
Яр-хана, отпрыска Царей, так говорил народ,
И Царь его глубоко чтил, — а это в Смерти мед.
И Дауд-шах, его отец, не наклонял чела,
И кровь вельможных Дурани в его груди текла.
Ему, чью гордость не смирят ни Ад, ни Небеса,
Царь повелел стать палачом презреннейшего пса.
«Бей! — молвил Царь. — Ты кровь Царей!
И смертью он почтен»,
И громче, чтоб слыхал народ: «Не бойся! Связан он».
Яр-хан взметнул хайберский нож, ударил тем ножом:
«О человек, ты так хотел! Зарезан пес Царем».
Абдур Рахман, вождь Дурани,
повсюду себя продает,
перед стягом Хильджи, опустив ножи,
народы откроют рот,
Это пушек спор средь Хайберских гор,
и Гератцы бегут в грязи,
Вы слышали песнь: Доколь? Доколь?
О, волки Абази!
Еще не занял караул в ту ночь свои посты,
Когда Хаким промолвил так: «Царь, не боишься ты?
Ты знал... ты слышал?..»
Смолкла речь перед Лицом Царя.
Афганский Царь сказал в сердцах: «Народом правлю я!
Мой путь — он мой, ты ведай твой, —
а в тишине Ночей
Подумай, кто меня просил о голове твоей».
Когда замкнулись ворота и смолкнул муэдзин,
В беседке посреди садов Царь возлежал один.
И в сердце тьмы, когда луна кончает свой дозор,
Яр-хан, таясь, прошел к Царю, чтоб смыть с себя позор.
За ним бежали дети вслед, когда он несся вскачь,
Дурные женщины ему кричали вслед: «Палач!»
Но кто-то возле стен схватил его из темноты,
Царь молвил за его плечом: «Мертвец! Что вздумал ты?
Не дело днем шутить с Царем, а ночью ждать добра,
И то, что ты несешь в руке, куда острей пера.
Но, если Бог даст сил тебе, то вот пройдет три дня,
Ты будешь милости просить и в муке звать меня.
Я милосерд, и это ты скорее всех поймешь.
Повремени же, мой мясник, — не для меня твой нож!»
Абдур Рахман, вождь Дурани, спокоен как всегда,
Но Хильджи не ждет, и растает лед,
и плотины сорвет вода.
Нет врагам числа, ни одна стрела
не попадает в цель,
Вы слышали песнь: Доколь ? Доколь ?
О, волки Зука Хель!
Он был каменьями побит на свалке в час зари,
Согласно писаным словам: «Чтоб был он жив,смотри».
И камни выросли над ним курганом средь полей,
И, если шевелился он, шел новый град камней.
Один стерег тот страшный холм, где умирала тварь,
Его Глашатаем Царя прозвал в насмешку Царь.
То было на вторую ночь, был праздник Рамазан,
И страж, припав к земле, слыхал, что говорит Яр-хан.
Из исковерканной груди, хрипя, срывался звук:
«Созданье Божье, помоги, избавь меня от мук!»
И, смерти не боясь, они нашли Царя средь жен:
«Ты, покровитель бедняков, вели, чтоб умер он».
Неспешно прозвучал ответ: «Пусть он дождется дня,
Ночь коротка, и должен он благословлять меня».
Он трижды ночью звал и раз, когда взошла заря:
«Созданье Божье, помоги и тем прославь Царя!»
И вот в час утренних молитв пролилась Яр Хана кровь,
И, слыша щелканье курков. Царя он славил вновь.
Сложили песнь о том певцы, чтоб слышали Моря,
Чтоб пел и день и ночь весь мир о милости Царя.
Абдур Рахман, вождь Дурани, мы повествуем о нем
Растворил он пасть,
и набили всласть ее золотым зерном,
Вы знаете плод от его щедрот,
как сладок каждый дар,
Вы слышали песнь: Доколь? Доколь?
О, Балх и Кандагар!
Когда в пустыне весна цветет,
Караваны идут сквозь Хайберский проход
Верблюды худы, но корзины тучны,
Вьюки переполнены, пусты мошны,
Засыпаны снегом, долгие дни
Спускаются с Севера в город они.
Была бирюзовой и хрупкой тьма,
Караван отдыхал у подножья холма.
Над кухней стоял синеватый дымок,
И о гвозди палатки стучал молоток,
И косматые кони кое-где
Тянули веревки свои к еде,
И верблюды, глухой издавая звук,
Растянулись на четверть мили на Юг,
И персидские кошки сквозь сизый мрак
Фыркали злобно с тюков на собак,
Торопили обед то там, то тут,
И мерцали огни у форта Джемруд.
И несся на крыльях ночных ветров
Запах верблюдов, курений, ковров,
Дым, голоса и звук копыт.
Говоря, что Хайберский торг не спит
Громко кипел мясной котел.
Отточили ножи, — и я пришел
К погонщику мулов Магбуб-Али,
Который уздечки чинил вдали
И полон был сплетен со всей земли
Добрый Магбуб-Али говорит:
«Лучше беседа, когда ты сыт».
Опустили мы руки, как мудрецы,
В коричневый соус из жирной овцы
И тот, кто не ел из того котла,
Не умеет добра отличить от зла
Мы сняли с бород бараний жир,
Легли на ковры, и наполнил нас мир
На Север скользил разговор и на Юг,
И дым ему вслед посылал чубук.
Великие вещи, все, как одна:
Женщины, Лошади, Власть и Война.
О войне мы сказали немало слов,
Я слышал вести с русских постов:
Наточенный меч, а речи, что мед,
Часовой в шинели средь тихих болот.
И Магбуб-Али не поднял глаз.
Как тот, кто хочет начать рассказ.
И молвил: «О русских что скажешь,друг?
Когда ночь идет, все серо вокруг.
Но мы ждем, чтобы сумрак ночи исчез
В учтреннем зареве алых небес.
Прилично ли, мудро ли, так повторю,
О врагах Царя говорить Царю?
Мы знаем, что скрыли Небо и Ад,
Но в душу Царя не проникнет взгляд.
Незваного друга проклял Бог,
Вали Дад подтвердить бы это мог».
Был отец его щедр на слова и дела
Кудахчущей курицей мать была,
И младенец рос среди стариков
И наследовал горе несчетных слов
И с ним безумье, — и вот дерзнул
Ждать, что его почтит Кабул.
Побывал далеко честолюбец тот,
На границе, где серых шинелей взвод.
Я тоже там был, но я счастлив
Ничего не видал, молчал — и жив.
Как дыханье, ловил он молвы полет,
Что «этот знает», что «молвил тот»,
Басни, что мчались из уст к устам,
О серых шинелях, идущих к нам.
Я слышал тоже, но эта молва
Исчезает весной, как сухая трава.
Богом забыт, нетерпеньем объят.
Обратно в столицу скакал Вали Дад
В полный Дурбар, где был весь двор,
И с Вождем Войны Царь вел разговор.
Густую толпу растолкал он плечом
И, о чем слыхал, рассказал о том.
Красный Вождь улыбнулся — ни дать ни взять.
Так на лепет сына смеется мать,
Но тот, кто б смеялся, смеялся зря
перед темным, как смерть, лицом Царя.
Нехорошо, придя в Дурбар,
Голосить о войне, как будто пожар.
К цветущей айве на старый вал
Его он отвел и там сказал:
«Будут хвалить тебя вновь и вновь,
Доколе за сталью следует кровь.
Русский идет с войной впереди?
Ты осторожен. Так ты и жди!
Смотри, чтоб на дереве ты не заснул,
Будет недолгим твой караул.
Русский идет, говоришь ты, на нас.
Будет, наверно, он здесь через час.
Жди, карауль! А завидишь гостей,
Громче зови моих людей».
Прилично ли, мудро ли, так повторю
О врагах Царя говорить Царю?
Стража, чтоб он не сбежал, стерегла,
Двадцать штыков — вокруг ствола.
И сыпался цвет, как снежинки,бел,
Когда, содрогаясь, он вниз глядел.
И волею Бога — велик Он один! —
Семь дней над судьбою он был господин.
Потом обезумел; со слов людей,
Он прыгал медведем среди ветвей,
И ленивцем потом, и сорвался вниз,
И, стеная, летучей мышью повис.
Развязалась веревка вокруг руки,
Он упал, и поймали его на штыки.
Прилично ли, мудро ли, так повторю,
О врагах Царя говорить Царю?
Мы знаем, что скрыли Небо и Ад,
Но в душу Царя не проникнет взгляд.
Кто слышал о серых шинелях, друг?
Когда ночь идет, все серо вокруг.
Великие вещи, две, как одна:
Во-первых — Любовь, во-вторых — Война,
Но конец Войны затерялся в крови —
Мое сердце, давай говорить о Любви!
Когда в пустыне весна цветет,
Караваны идут сквозь Хайберский проход.
Верблюды худы, но корзины тучны,
Вьюки переполнены, пусты мошны,
Засыпаны снегом, долгие дни
Спускаются с Севера в город они.
Была бирюзовой и хрупкой тьма,
Караван отдыхал у подножья холма
Над кухней стоял синеватый дымок,
И о гвозди палатки стучал молоток,
И косматые кони кое-где
Тянули веревки свои к еде,
И верблюды, глухой издавая звук,
Растянулись на четверть мили на Юг,
И персидские кошки сквозь сизый мрак
Фыркали злобно с тюков на собак,
Торопили обед то там, то тут,
И мерцали огни у форта Джемруд.
И несся на крыльях ночных ветров
Запах верблюдов, курений, ковров,
Дым, голоса и звук копыт,
Говоря, что Хайберский торг не спит.
Громко кипел мясной котел.
Отточили ножи — и я пришел
К погонщику мулов Магбуб-Али,
Который уздечки чинил вдали
И полон был сплетен со всей земли.
Добрый Магбуб-Али говорит:
«Лучше беседа, когда ты сыт».
Опустили мы руки, как мудрецы,
В коричневый соус из жирной овцы,
И тот, кто не ел из того котла,
Не умеет добра отличить от зла.
Мы сняли с бород бараний жир,
Легли на ковры, и наполнил нас мир,
На Север скользил разговор и на Юг,
И дым ему вслед посылал чубук.
Великие вещи, все, как одна:
Женщины, Лошади, Власть и Война.
О войне мы сказали немало слов,
Я слышал вести с русских постов:
Наточенный меч, а речи что мед,
Часовой в шинели средь тихих болот.
И Магбуб-Али глаза опустил,
Как тот, кто намерен басни плести,
И молвил: «О русских что скажешь, друг?
Когда ночь идет, все серо вокруг.
Но мы ждем, чтобы сумрак ночи исчез
В утреннем зареве алых небес.
Прилично ли, мудро ли, так повторю,
О врагах Царя говорить Царю?
Мы знаем, что скрыли Небо и Ад,
Но в душу Царя не проникнет взгляд.
Незваного друга проклял Бог,
Вали Дад подтвердить бы это мог».
Был отец его щедр на слова и дела,
Кудахчущей курицей мать была,
И младенец рос среди стариков
И наследовал горе несчетных слов
И с ним безумье, — и вот дерзнул
Ждать, что его почтит Кабул.
Побывал далеко честолюбец тот,
На границе, где серых шинелей взвод.
Я тоже там был, но я счастлив,
Ничего не видал, молчал — и жив.
Как дыханье, ловил он молвы полет,
Что «этот знает», что «молвил тот»,
Басни, что мчались из уст к устам,
О серых шинелях, идущих к нам,
Я слышал тоже, но эта молва
Исчезает весной, как сухая трава.
Богом забыт, нетерпеньем объят,
Обратно в столицу скакал Вали Дад,
В полный Дурбар, где был весь двор,
И с Вождем Войны Царь вел разговор.
Густую толпу растолкал он плечом
И, о чем слыхал, рассказал о том.
Красный Вождь улыбнулся — ни дать ни взять
Так на лепет сына смеется мать,
Но тот, кто б смеялся, смеялся зря
Перед темным, как смерть, лицом Царя.
Нехорошо, придя в Дурбар,
Голосить о войне, как будто пожар.
К цветущей айве на старый вал
Его он отвел и там сказал
«Будут хвалить тебя вновь и вновь,
Доколе за сталью следует кровь
Русский идет с войной впереди.
Ты осторожен. Так ты и жди!
Смотри, чтоб на дереве ты не заснул,
Будет недолгим твой караул.
Русский идет, говоришь ты, на нас.
Будет, наверно, он здесь через час.
Жди, карауль! А завидишь гостей,
Громче зови моих людей».
Прилично ли, мудро ли, так повторю,
О его врагах говорить Царю?
Стража, чтоб он не сбежал, стерегла,
Двадцать штыков — вокруг ствола.
И сыпался цвет, как снежинки, бел,
Когда, содрогаясь, он вниз глядел.
И волею бога — велик он один! —
Семь дней над судьбою он был господин.
Потом обезумел; со слов людей,
Он прыгал медведем среди ветвей,
И ленивцем потом, и сорвался вниз,
И, стеная, летучей мышью повис.
Развязалась веревка вокруг руки,
Он упал, и поймали его штыки.
Прилично ли, мудро ли, так повторю,
О врагах Царя говорить Царю?
Мы знаем, что скрыли Небо и Ад,
Но в душу Царя не проникнет взгляд.
Кто слышал о серых шинелях, друг?
Когда ночь идет, все серо вокруг.
Великие вещи, две, как одна:
Во-первых — Любовь, во-вторых — Война,
Но конец Войны затерялся в крови —
Мое сердце, давай говорить о Любви!
Случилось это более ста лет назад. Потерпев
поражение в великой битве недалеко от Дели, индийский князь проскакал пятьдесят
миль, везя на луке седла простую девушку, которая любила его и делила с ним все
тяготы походной жизни. Он потерял девушку, когда спасение было уже близко.
Кавалерист из Маратты рассказал такую историю:
Кто пировал, венок того в ту ночь увял, поблек,
И цвет шафрана в знак беды покрыл шарфы и руки.
Когда мы мчались в Панипут, где ждал нас наглый Млек,
Когда мы, царство потеряв, ушли оттуда в муке.
И трижды тридцать тысяч нас прошли джамнийский брод —
На дамаджийских скакунах богатыри из Бхао —
Декан враждебный не пресек наш мужественный род
И не извел предатель нас, проклятый Мультар Рао!
И трижды тридцать тысяч нас вошли в густой туман.
И визг, и вопли раковин взнеслись над полем брани.
За бороду схватили мы Бховани вражий стан,
И смыл наш яростный поток с лица земли Бховани!
И дети Бхоста полегли от наших длинных пик,
Рохиллы черные неслись, как скот, от нас гурьбою.
От нашей тысячи одной презренный враг поник,
А Мультар Рао с десятью оставил поле боя!
И вынуть саблю — нету сил, ударить — нету сил:
Плечо в плечо и грудь на грудь сошлись мы тесной кучей.
Наш пеший горец и коней, и всадников разил,
И павших на сырой земле давил наш вал могучий.
Налево грохотал мушкет, как близкий водопад,
Направо лес кровавых пик восхода был кровавей.
И снизу кровь, и сверху вниз — Упсаров скорбный взгляд,
Что подбирали тех, кто пал в позоре или славе.
И видел я огонь и дым, и видел Бхао стяг,
И слышал тщетный крик, — увы, то звал один из Бхао:
«О, Ананд Рао Нимбалкхур, скачи, теснит нас враг!
Верни всех тех, кого увел проклятый Мулътар Рао!»
Когда осенние дожди в истоках Джамны льют,
Тогда песчаный перекат с пути сметают волны.
Враги прорвались через нас, как через цепь запруд,
Но броды Джамны в этот день их кровью были полны.
Я рядом с Сциндией скакал, — куда мой господин,
Туда и я; за нами вслед — вся конница Халькара.
И были все у нас вожди убиты, как один,
Кинжалы Северных Племен нас истребляли яро.
Я рядом с Сциндией скакал — стекала кровь с копья
Вдруг вижу: девушка бежит, бежит наперерез нам
И к Сциндии припала, и — кричит: «Любовь моя!»
Я еле-еле их прикрыть успел щитом железным.
(Ее в лесу зачаровал он много лет назад,
Приворожив ее к воде, что принял от нее же.
Простой охотницей она была, как говорят.
Зачем, имея двадцать жен, он взял Лалун, о Боже
И дух смутился в нем. Ее он сзади привязал,
И вновь мы в Дели понеслись, дерясь неутомимо.
Отряд от гибели, как тень, счастливо ускользал.
Из Панипута мчались мы — и были не одни мы.
Но Лутуф-Уллах Попульзай нам не давал уйти.
Отродье Севера, к Лалун пылал он дикой страстью.
Я был готов затеять бой, закрыть ему пути.
«Нет!» — крикнул Сциндия, и я послушался — к несчастью.
За лигой лига — наглый вор маячил за спиной —
За лигой лига — белый путь под белой кобылицей —
За лигой лига — быстр, как Смерть, — за ними и за мной —
Летел, как Время, что века продлилось и продлится.
И жаркий полдень око впил в постыдный наш побег.
Шакалий хохот, волчий вой вторгались в наши уши.
И враг, как коршун, был готов кружить хоть целый век,
И пали сумерки, и страх мою наполнил душу.
Я молвил: «Ждет тебя народ. Забудь ее любовь.
Поверь, при первом свете дня любовь ее убудет.
Подрежь веревки и вдвоем с тобой поскачем вновь».
А Князь в ответ: «Моих Цариц она Царицей будет!
Из всех, кто ест мой хлеб, она одна пошла за мной.
Корона — ей, за то, что в бой за мной пошла по следу.
Один позор я пережил, зачем позор двойной?
Достигнем Дели — рухни всё — я одержал победу!»
Кобыла белая под ним шаталась все сильней.
Взошел вечерний дым печной и опустился ниже.
А Попульзай не отставал — мы шпорили коней —
И близко Дели был от нас, но враг был трижды ближе!
Был Дели близко, и Лалун шепнула: «Господин,
Убей меня — скачи один — хромает кобылица!»
Он крикнул: «Нет!» Она опять: «Скачи, скачи один!»
И отвязалась от седла, и выпорхнула птицей!
Кобылу Князь остановил, кобыла в мыле вся,
И в пене рот, и хрип, и стон, и силы на пределе.
И Господин мой, ей удар смертельный нанеся,
Решил хоть пешим бой принять, почти достигнув Дели.
Но боги милостивы. Князь лежал под скакуном,
Когда услышал крик Лалун, и еле внял он крику.
Любовь и битва перед ним мелькнули кратким сном,
И тьма ему закрыла взор — и я увез Владыку.
За сладкую жизнь — горе мне! —
Что вел я из года в год,
И тройное горе милой жене,
Что в Шалимаре ждет.
Жигайль1 мой отняли они,
Меч, что был остр и нов,
В тюрьме я коротаю дни
За воровство коров.
Пусть бык в хлеву ревет чуть свет,
Йат2 сеет урожай,
Не ждите, пока меня здесь нет
Огня и грабежа.
Пусть пожалеет йата бог,
Коль выйду на простор,
Пусть фермера хранит порог
Усердно он с тех пор.
О горе, возле жерновов
Не коротаю дни!
О горе — слышать звук оков,
Звенящих у ступни!
За все, что пало неспроста
Позором на меня,
Отвечу убылью скота
И пляскою огня.
За мной не взятого быка
(Я был милостив, видит бог!),
Лишь дотянулась бы рука! —
Возьму не меньше трех!
За то, что этою рукой
Гасил я степь в огне, —
Я факелом, мечом, петлей
Страну зажгу вдвойне. —
Мчись, Абазай, не трать минут,
Сагиб с волосами, как мед.
Тесней, — как куттуки3 живут, —
Ляг, бонаррский скот.
Он будет мертвым предо мной,
Конь — в пене, до заката.
Копыта оплачет вороной,
Оплачет белый брата.
Войной, войной на вас пойдем,
Вам прямо в сердце целя,
За то, что сделали вы с вождем
И вором из Зука Хеля.
А если я попадусь опять,
Вы можете, так и быть,
Тухлого мяса мне в рот напихать
И в свиную кожу зашить.
1 Жигайль — туземное ружье.
2 Йат — член значительного индусского племени в Пенджабе.
3 Куттуки — племя, живущее на границе Индии.
Стояли вечером тогда
На якоре у Лондона Трех капитанов суда;
И первый был Северный адмирал,
от Ская до Фэрса один,
И второй был Вэссекских вод и округи всей Господин,
А третий Хозяин Темзы был, и всей рекою владел,
И был он флота всего Капеллан
и был неслыханно смел,
Пушки с серых высоких бортов глядели, полны угроз,
Когда новость о приватире[52] вдруг
торговый фрегат привез.
Ему порвал весь такелаж северных ветров полет,
Его борта одела трава, что в восточных морях растет.
Вправо и влево качала его приливная волна,
А шкипер на люке сидел и глядел
в трюм, пустой до самого дна.
«Закону платил я дань, — он сказал, —
но где Закон что вам мил?
В языческих водах остался я цел,
в христианских обобран был.
Лакедивские ульи коптили вы,
как мы вшей выжигаем, легко,
Не боимся мы Галланга кормы и ныряющей джонки Пей-Хо!
Я не видел нигде парусов на воде, океан был чист и сер,
Вдруг попался мне янки, белый бриг, идущий на Финистер.
Были скрыты чехлами пушки на нем, обманывая взор,
Говорили сигналы, что это купец, шёл
из Сэнди-Хука в Нор.
Не реял на нем пиратский стяг, черен иль ярко-ал,
Только звездный флаг над ним летел,
и гюйсом он щеголял.
Он команду мою взял будто взаймы,
мне про Закон говоря,
Но когда я ее попросил назад,
он сказал, что она не моя.
Он взял попугайчиков моих, что так развлекали нас,
Из плетеных корзин ряды апельсин и незрелый еще ананас,
И взял он с пряностями мешки, что я вез из далекой страны,
И моих языческих богов — уж они-то ему не нужны!
Из мачты не станет он делать гик, из рубки строить вельбот,
Фок-мачту взял и рубку украл — янки, дьявольский тот!
Я драться не мог: надвигалась тьма, и океан бушевал,
Я дал по нем выстрел за грубый увод
и второй за то, что он лгал.
Имей я орудья (не только товар) защитой от вражеских сил,
Я бы со шканец согнал его и на реи работать пустил,
Я бы уши его пригвоздил к шпилю и отпилил их, как есть,
И, посолив их в трюмной воде, сырыми заставил бы съесть.
Я бы в шлюпку без весел его посадил,
чтоб в ночи он всплывал и тонул,
Привязал бы во тьме к его же корме,
чтоб приманивать братьев-акул,
В шелуху какао его б завернул, нефтью облив его.
Чтобы, ярко-ал, он на мачте пылал,
освещая моё торжество.
Я бы сплел гамак из его бороды, а из кожи нарезал полос,
Всю б команду вкруг посадил на бамбук,
чтоб в гниющее тело он врос.
Я бы кинул его возле мангровых рощ, на вязком илистом дне,
Приковав за ступню к его кораблю, в жертву крабьей клешне!
В нем проказа внутри, хоть снаружи он бел,
и может учуять любой
Запах мускуса, что торговец рабами всегда несет за собой».
На батареи шкипер взглянул, была их мощь холодна,
И вежливо Три капитана глядели в трюм, пустой до дна,
И вежливо Три капитана так сказали с палубы в люк:
«Сэр, с этим купцом мы вели дела, он не мог измениться вдруг.
В ваших словах беззаконный дух, а вот что гласит Закон:
Хоть роду его Закон незнаком, но нас не трогает он.
Мы ему продаем паруса и рангоут — он отличную цену дает,
И он плачет о том, что Закон так слаб, когда к Финистеру идет.
Коль его и вы и другие еще клеймите позором везде
То английский флот должен знать, что слывет
он честным в нашей среде».
«А мне-то что? —
в высокий борт шкипер сердито вздохнул. —
Да разве янки тот нападет на семьдесят пушечных дул?
Или я линейным кораблем с вашей кажусь кормы?
От заряженных пушек он бежит а грабит таких, как мы,
На Кокос-Киз хоть Закон и гласит, что белый сильнее всех,
Но мы у негров муку не крадем, это их собственный грех.
Что ж! Как жвачку Закон жевать будет он,
иль нацепит его на штурвал?
Значит, он со слезой ведет разбой?
Чего ж ради он грабить стал?»
На несладком слове, очень морском,
шкипер речь свою оборвал,
И увидел он — три Капитана флоту дают сигнал.
Три флага и два — белизна, синева — сказали, наконец:
«Мы слыхали рассказ, что есть враг у нас,
оказалось, он — просто купец»
Шкипер ко лбу приложил ладонь, мысом Горном поклялся он:
«Капелланом Флота, черт подери, мой вор благословлен!»
Два флага и три, каждый флаг говорит,
и плещет, и рвется вперед:
«Мы тому купцу продавали рангоут, он отличную цену дает».
Прищурил шкипер свой западный глаз
и поклялся тайфуном зло:
«В плащ невинности нарядили его, и чести его тепло».
О мачты щелкал, взвиваясь, фал, вольно звенел флагдук,
Шкипер, плюнув в трюм, до дна пустой,
загрустил о веревке вдруг.
По мачтам взлетал наверх сигнал
вдоль строя английских судов,
И шкипер своих ласкаров созвал
и сказал им несколько слов:
«Ну, ребята, пора — опять все наверх и в море, пока не велят
Нам белить священный пиратский бриг или драить ему канат.
Выбрать грота-фал, пока ветер не спал и волны ласкают борт,
С линейным кораблем мы теперь придем
сюда в английский порт:
Приведем мы сюда корабль боевой
весь от носа и до кормы,
И весть с собой привезем про разбой того приватира мы
Будет месть неплоха — его потроха
на бизань повесим, как флаг,
Голова сойдет за честный диллот, нашей власти на море знак.
Потравить фока-шкот, море пеной встает и ударяет в борт,
Нам платят монетой белых людей, но червонец и черен и тверд
Оранг-Лаутам и Клингам птица-фрегат занесет эту весть на лету,
Как того, кто идет из языческих стран,
обирают в христианском порту
Как обирают в христианском порту, а Три капитана в ответ
Склоняют свой флаг пред работорговцем,
говоря, что честней его нет
Эта баллада написана для «Сент-Джеймс
Газетт» как развернутый пародийный отклик на статью одного корреспондента,
который, судя по всему, считал, что морские сражения и в следующем веке будут
напоминать классические баталии адмирала Нельсона — с таранами, абордажами и
т. п. По какой-то случайности балладу с самого начала восприняли как вполне
серьезное сочинение и, если мне не изменяет память, даже положили на музыку. До
сих пор я печатал ее без предисловий.
Р.Киплинг
Наш броненосец «Громобой»,
Он охранял Пролив.
Он шел, взрезая буруны,
Задраив люки от волны,
Орудья расчехлив
Их было два: сто тонн[53] в носу
И столько же в корме.
Ныряли в море их стволы.
Вздымались к небу их стволы
В бурлящей кутерьме.
Наш броненосец «Громобой»,
Он встретил крейсер «Грот»:
Две пушки дьявольских при нем,
Что точным славятся огнем;
И очень быстрый ход.
Он начал бить за восемь миль
Как будто мы — буек:
Прицельный залп, потом другой.
Ствол нашей пушки носовой
Поник, как василек.
«Он бьет, как дьявол, капитан,
На палубе беда!
Нам выйти бы из-под огня,
Пока еще цела броня».
И кэп сказал: «О да».
Он нас догнал и с мили бил —
Как будто утку влет.
Мы били с башни кормовой,
Но в страшной качке штормовой
Все время перелет.
«Пробита башня, капитан,
В машинном — сущий ад:
Из труб горячий хлещет пар,
А это хлеще, чем пожар!»
И кэп сказал: «Назад».
Наш броненосец «Громобой»
Вернулся на убой:
Он шел на крейсерский бушприт
Так на акулу белый кит
Идет в последний бой.
«На ладан дышим, капитан,
И мочи нет терпеть!
Ну как так можно воевать:
Нельзя врага за горло взять
И к стенке припереть!
Мы беззащитны, капитан.
По нам, как в тире, бьют.
И остается лишь одно:
Безропотно идти на дно
Под вражеский салют».
Наш броненосец «Громобой»,
Он потерял броню.
Он шел, едва топя котел,
И как свиное брюхо гол,
Подставив нос огню.
«Корабль, как сито, капитан,
За нами черный шлейф.
Весь уголь наш на дне лежит,
По бункерам шрапнель визжит».
И кэп сказал: «Лечь в дрейф».
Наш броненосец»Громобой»
Прилив вперед понес.
Орудья мертвые торчат.
Клубится пар. И все молчат..
Уткнулся в крейсер нос.
Сдавайте шпагу, капитан,
Корабль сдавайте ваш.
И кэп сказал: «Идет война.
Хотите шпагу — вот она!
Вперед! На абордаж!»
Наш броненосец «Громобой»,
Четыреста мужчин
Матросы, боцман, старшина —
Плечо к плечу, к спине спина —
Все бились как один.
Мы взяли крейсер, крейсер — наш.
Кровавый этот бал
По пояс голые бойцы
Справляли так, как их отцы,
Как Нельсон завещал.
Наш броненосец «Громобой»
Тонул, как дань морям:
Труд миллионов умных рук,
А человечий мертвый тук —
На дно, на корм угрям.
Матросы «Громобоя» в ряд
На крейсере стоят.
Врага заклятого сразив,
Очистили родной Пролив,
Как долг и честь велят.
Мы к докам бредем обратно, отчаянных семь ребят,
Под хмельком, по Рэдклифской дороге, поминая кромешный ад.
Дайте, девки, джина еще нам, нынче кружка — нам лучший дар,
Это мы через зимнее море протащили наш «Боливар».
Мы вышли из Сондэрлэнда, груженные грузом рельс,
Мы воротимся в Сондэрлэнд, переменивши фрахт,
Мы вышли из Сондэрлэнда, семь дней и ночей наш рейс
Сопровождала буря, мы шли в штормовых ветрах.
Расшатаны все заклепки, по ветру рвется дым,
Весь уголь на палубе свален, и груз грохочет под ним.
Протекавшего как корзину, рассыпавшего пену и пар, —
Вот каким через зимнее море провели мы наш «Боливар».
Один за другим скрывались маяки, мерцая подряд,
Угля не хватало, пище не позавидует черт,
При каждом ударе шквала переборки вовсю трещат,
Мы прошли подводные рифы с креном на левый борт.
Шатался побитою уткой, что рвется опять в полет,
Гремел он, как адская кузня, делая поворот,
Гнулись трубы и мачта, урагана встретив удар,
Вот каким через зимнее море провели мы наш «Боливар».
Скоро ли он погибнет, мы заводили спор,
Но прыгал он против бури, обрушившейся врасплох,
И когда, как пьянчужка, море волной колотило борт,
Мы верили — держит палец на нашем штурвале бог...
По избитой ползая палубе, щели мы забивали углем,
Мороз и соль разъедали стертые руки огнем;
Уж лучше Страшный суд, чем еще раз такой кошмар.
И все-таки через море мы провели «Боливар».
И вверх и вниз летели, соленую взвеяв пыль,
Захватывало дыханье, к небу швыряло нас, —
Но деньги, данные Ллойду, ловили увертливый киль,
И звезды, кружась, плясали в самый опасный час.
Усталость шатала ноги, — урвать бы минуту сна!
Мы слышали: ржавые клепки вытаскивала волна;
Как прыгала компаса стрелка — словно ловит свой хвост ягуар!
Но через зимнее море провели мы наш «Боливар».
Однажды в смятении ночи, когда волн неслась карусель,
Мы увидели, одуревшие от усталости и работ, —
Проклятый корабль пассажирский, сверкавший как «Гранд-отель»,
Прошел, издеваясь над нами, попавшими в водоворот.
Когда он прошел стороною, с усмешкой шкипер сказал:
«Ребята, прочь сбиты снасти, и к чёрту пошел штурвал!
Впрягись в рулевые цепи!» Через Билбао Бар
Мы провели против ветра в упряжке наш «Боливар».
Дырявую вдрызг посудину заклепывая смолой,
Шли мы по расписанию в неравной борьбе с волной.
Груза сверх меры, рук не хватало. Не веря ни в сон, ни в чох,
Мы причастились шторма, который послал нам бог.
Мы к докам бредем обратно, отчаянных семь ребят, —
Под хмельком, по Рэдклифской дороге, поминая кромешный ад.
В преисподней своими руками загребая хозяину жар,
Провели мы по зимнему морю в сохранности «Боливар».
Семеро парней бывалых — в экипаже нашем.
Мы идем в кабак. Горланим песни. Ералашим,
Пей, гуляй сегодня вволю, на ногах нетверд:
«Боливар» благополучно возвратился в порт.
Мы грузились в Сандерленде, взяли рельсы, шпалы.
Груз уложен был так плохо: только отошли —
И назад. Опять отплыли. Зимний ветер шалый
Гнал обратно наше судно, чуть не до земли.
Расшатались все заклепки. В дьявольском безумье
Перекатывались рельсы, все крушили в трюме.
Прохудившееся днище. Крен на левый борт.
Туго нам пришлось — и все же мы вернулись в порт.
Затрещала от удара, слышим, переборка.
Подлатать бы, да нет мочи — все наперечет.
Шли да шли мы, а однажды было: вся семерка
Помахала дружно «Волку»: дескать, тихоход!
«Боливар» наш полз, качаясь валко, точно утка.
Гром на нем стоял, что в кузне, — слышать было жутко.
Но пускай с истошным воем бесновался норд,
Мы прошли залив Бискайский — и вернулись в порт.
На весу, кряхтя натужно, прогибался корпус.
Спорила братва, как долго выдержит каркас.
И когда над нами волны нависали, взгорбясь,
«Боже, вал гребной помилуй!» — мы молились враз.
Ноги — в ссадинах, ушибах, на руках — мозоли.
До костей мы все продрогли, наглотались соли.
Думал, верно, заполучит наши души черт, —
Дал промашку он, однако, — мы вернулись в порт.
Задирался нос — и в пропасть рушился с налету.
Так весь день без передышки. Дело было дрянь.
Лишь деньжонки страховые, плаченные Ллойду,
На плаву держали нашу старую лохань.
Как собачий хвост, вертелась компасная стрелка.
Скрип закрепок все слышнее. Ну и переделка!
День и ночь над нами черный небосвод простерт.
И хлебнули же мы горя, возвращаясь в порт!
Как-то ночью, видим, белый пароход-красавец
Весь в огнях, при полном штиле, шпарит прямиком
Нам навстречу. Близко-близко он прошел — и зависть
Стиснула клещами сердце. Нам бы на таком!
Вышел шкипер их из рубки да как гаркнет басом:
«Прикрутите руль, ребята, оторвется часом!»
Он куражился над нами, сам собою горд.
Только зря он скалил зубы — мы вернулись в порт.
Разошлись листы обшивки — конопать все щели.
Проскочили мы Бильбао, сзади рифы, мели.
Слава богу, не достались рыбам на подкорм.
Ловко мы надули море в этот чертов шторм!
Семеро парней бывалых — в экипаже нашем.
Мы идем в кабак. Горланим песни. Ералашим.
Рад хозяин — он лакает виски первый сорт:
«Боливар» благополучно возвратился в порт.
Снова мы вернулись в порт — семь морских волков.
Пей, гуляй, на Рэдклиф-стрит хватит кабаков.
Краток срок на берегу — девки, не зевай!
Протащили «Боливар» мы через Бискай[54]!
Погрузились в Сандерленде, фрахт — стальные балки,
Только вышли — и назад: скачет груз козлом.
Починились в Сандерленде и поплыли валко:
Холодрыга, злые ветры, бури — как назло.
Корпус, гад, трещал по швам, сплевывал заклепки,
Уголь свален на корме, грузы — возле топки,
Днище будто решето, трубы — пропадай.
Вывели мы «Боливар», вывели в Бискай!
Маяки нам подмигнули: «Проходи, ребята!»
Маловат угля запас, кубрик тоже мал.
Вдруг удар — и переборка вся в гармошку смята,
Дали крен на левый борт, но ушли от скал.
Мы плелись подбитой уткой, напрягая душу,
Лязг как в кузнице и стук — заложило уши,
Трюмы залиты водой — хоть ведром черпай.
Так потрюхал «Боливар» в путь через Бискай!
Нас трепало, нас швыряло, нас бросало море,
Пьяной вцепится рукой, воет и трясет.
Сколько жить осталось нам, драли глотки в споре,
Уповая, что Господь поршень подтолкнет.
Душит угольная пыль, в кровь разбиты рожи,
На сердце тоска и муть, ноги обморожены.
Проклинали целый свет — дьявол, забирай:
Мы пошли на «Боливаре» к дьяволу в Бискай!
Нас вздымало к небесам, мучило и гнуло,
Вверх, и вниз, и снова вверх — ну не продохнуть,
А хозяйская страховка нас ко дну тянула,
Звезды в пляске смерти нам освещали путь.
Не присесть и не прилечь — ничего болтанка!
Волны рвут обшивку в хлам — ржавая, поганка!
Бешеным котом компас скачет, разбирай,
Где тут север, где тут юг, — так мы шли в Бискай!
Раз взлетели на волну, сверху замечаем:
Мчит плавучий гранд-отель, весь в огнях кают.
«Эй, на лайнере! — кричим. — Мы тут загораем,
Вам, салаги, бы сюда хоть на пять минут!»
Тут проветрило мозги нам порывом шквала.
Старый шкипер заорал: «Ворот закрепляй!»
«Ну-ка, парни, навались, румпель оторвало!»
Без него, на тросах — так мы прошли Бискай!
Связка сгнивших планок, залитых смолой,
Приплелась в Бильбао, каждый чуть живой.
Хоть не полагалось нам достичь земли,
Мы надули Божий Шторм, Море провели.
Снова мы вернулись в порт, семь лихих ребят.
Миновали сто смертей, нам сам черт не брат.
Что ж, хозяин, ты не рад, старый скупердяй
Оттого что «Боливар» обыграл Бискай?
Разделён на тысячи взводов
(Ни значков, ни знамён над ним,)
Ни в каких он не числится списках,
Но прокладывает путь другим!
Отцы нас благословляли,
Баловали как могли, —
Мы ж на клубы и мессы плевали:
Нам хотелось — за край земли!
(Да, ребята)
Хоть пропасть — но найти край земли!
И вот —
Те жизни портят работорговцам,
Те шныряют среди островов,
Одни — подались на поиски нефти,
Другие куда-то спасать рабов,
Иные бредут с котелком и свэгом[56]
В седых австралийских степях,
Иные к Радже нанялись в Сараваке[57] ,
А кто — в Гималайских горах…
Кто рыбку удит на Занзибаре,
Кто с тиграми делит обед,
Кто чай пьёт с добрым Масаем[58],
А кого и на свете нет…
Мы ныряли в заливы за жемчугом,
Голодали на нищем пайке
Но с найденного самородка[59]
Платили за всех в кабаке.
(Пей, ребята!)
Мы смеялись над миром приличий,
(Для нас ведь давно его нет!)
Над дамами, над городами,
Над тем, на ком белый жилет,
Край земли — вот наши владенья,
Океан? — Отступит и он!
В мире не было той заварухи
Где не дрался бы наш легион!
Мы прочтём перед армией проповедь,
Мы стычки затеем в церквах,
Не придёт нас спасать канонерка,
В негостеприимных морях,
Но если вышли патроны, и
Никуда не податься из тьмы, —
Легион, никому не подчинённый
Пришлёт нам таких же как мы,
(Отчаянную братву)
Хоть пять сотен таких же как мы!
Так вот — за Джентльменов Удачи
(Тост наш шёпотом произнесён)
За яростных, за непокорных,
Безымянных бродяг легион!
Выпьем, прежде чем разбредёмся ,
Корабль паровоза не ждёт —
Легион, не известный в штабах —
Опять куда-то идёт
Привет!
По палаткам снова!
Уррра!
Со свэгом и котелком
Вот так!
Вьючный конь и тропа
Шагай!
Фургон и стоянка в степи…
Разделённый на тысячи взводов
(Ни значков, ни знамён над ним,)
Ни в каких он не числится списках,
Но прокладывает путь всем другим!
Отцы нас благословляли,
Баловали как могли, —
Мы ж — плевали на клубы и мессы,
Нам хотелось — за край земли!
(Да, ребята)
Хоть пропасть — но найти край земли!
И вот —
Те портят жизни работорговцам,
Те плавают среди островов,
Одни — подались на поиски нефти,
Другие куда-то спасать рабов,
Иные бредут с котелком и свэгом
В седых австралийских степях,
Иные к Радже нанялись в Сараваке ,
А кто — в Гималайских горах…
Кто рыбку удит на Занзибаре,
Кто с тиграми делит обед,
Кто чай пьёт с добрым Масаем,
А кого и на свете нет…
Мы ныряли в заливы за жемчугом,
Голодали на нищем пайке
Но с найденного самородка
Платили за всех в кабаке.
(Пей, ребята!)
Мы смеялись над миром приличий,
(Для нас ведь давно его нет!)
Над дамами, над городами,
Над тем, на ком белый жилет,
Край земли — вот наши владенья,
Океан? — Отступит и он!
В мире не было той заварухи
Где не дрался бы наш легион!
Мы прочтём перед армией проповедь,
Мы стычки затеем в церквах,
Не придёт нас спасать канонерка,
В негостеприимных морях,
Но если вышли патроны, и
Никуда не податься из тьмы, —
Легион, никому не подчинённый
Пришлёт нам таких же как мы,
(Отчаянную братву)
Хоть пять сотен таких же как мы!
Так вот — за Джентльменов Удачи
(Тост наш шёпотом произнесён)
За яростных, за непокорных,
Безымянных бродяг легион!
Выпьем, прежде чем разбредёмся ,
Корабль паровоза не ждёт —
Легион, не известный в штабах —
Опять куда-то идёт
Привет!
По палаткам снова!
Уррра!
Со свэгом и котелком
Вот так!
Вьючный конь и тропа
Шагай!
Фургон и стоянка в степи…
Легион, не внесенный в списки,
Ни знамен, ни значков никаких,
Разбитый на сотню отрядов,
Пролагающий путь для других.
Отцы нас благословляли,
Нянчили, пичкали всласть,
Нам хотелось не клубных обедов,
А пойти, и открыть, и пропасть,
(Эх, братцы!)
Пойти, быть убитым, пропасть.
Кто травит рабовладельца,
Кто за черных стоит горой,
Кто вечно в погоне за нефтью,
Кто — за своей мечтой,
Кого в Саравак сдрейфовало,
Кого сдрейфовало во Фляй,
Кто делит свой завтрак с тигром,
Кого угощает масай,
(Эх, братцы!)
Кроткий, вертлявый масай.
Острова мы окрасили красным,
За жемчугом шли на дно,
Ликовали над самородком,
Жили голодно и бедно;
Мы смеялись над миром: мужчины,
Города и женщины — тлен!
От мрачного Саид Бургаша
До гор, где горюет Лобен,
(Эх, братцы!)
Нас будет помнить Лобен!
Края земли — наша мера,
Океан нам привычен всем,
В каждой драке под ветром дерется
Легион, не ведомый никем.
Как-то, и где-то, и всюду
Мы первые, там, где шумят, —
На Маниле в свалке у кассы,
На скачках конных бригад,
(Эх, братцы!)
Где полиции конный отряд.
Мы армию обгоняем,
Мы за церковь воюем везде:
Не выручит нас канонерка,
Когда мы гибнем в воде.
Но мы знаем — коль выйдут пули
И нам не уйти назад,
Легион, не внесенный в списки,
Пошлет нам на помощь ребят,
(Молодцы!)
Пятьсот отборных ребят.
Тост (его мы тихонько выпьем) —
За беззаконный сброд,
За наших предтеч безымянных,
Джентльменский пиратский род.
Тост, прежде чем разойдемся —
Пароход паровоза не ждет, —
Легион, не внесенный в списки,
Отправляется снова в поход.
Счастливо!
В палатки идем опять.
Ура!
Манерка и суп опять.
Как дела?
Вьючный конь и тропинка опять.
На караул!
Фургон и волы опять!
Эр-Хеб за горной цепью А-Сафай
Своей беды свидетельА-Сафай
О ней поведал Горуху — оттуда
Пошел на Запад, в Индию, рассказ.
История Бизесы. Дочь Армода
Бизеса, обрученная с Вождем
Шестидесяти Копий, — он стерег
Проход в Тибет, а ныне ищет мира
В пределах, где царит безмолвный буд, —
Бизеса умерла, спасая племя
От Мора, и остановила Мор.
Таман — Один он больше всех людей,
Таман — Один он больше всех богов;
Таман — Один и Два в Одном: он скачет
С заката до восхода в небесах,
Изогнутых, как лошадиный круп,
И пятками он бьёт коню в бока
И ржущий гром разносится в горах.
Таков Таман. В Эр-Хебе был он бог
До всех богов: он создал всех богов,
И уничтожит созданных богов,
Когда сойдет на землю для суда
Над теми, кто хулил его жрецов,
И в жертву приносил худых овец,
И в храме не поддерживал огня, —
Как поступил Эр-Хеб, забыв Тамана,
Когда людей прельстил Киш и Ябош,
(Ничтожные, но хитрые божки.)
Таман с небес увидел грех людей
И рассудил вернуть их, покарав,
И кованный железом Красный Конь
Спустился с неба в горы сеять мор.
На ветер трижды фыркнул Красный Конь.
Но ветер голый испугать нельзя;
О снег ударил трижды Красный Конь,
Но снег беззвучный испугать нельзя;
И вниз пошел по склону Красный Конь.
Но камень гулкий испугать нельзя;
Коня встречала чахлая береза,
И за березой — серая сосна,
И за сосною — низкорослый дуб;
А за лесами чаща наших пастбищ
Уже лежала у его копыт.
Тем вечером туман закрыл долину,
Как закрывают мертвому лицо,
Закрыл долину бело-голубой
И растекался, тихий, как вода,
От храма, где давно погас огонь,
От храма до запруды водопоя
Клубился, подымался, оседал
И замирал, — и вот при лунном свете
Долина замерцала, как болото,
И люди шли в тумане по колено,
переходя долину словно вброд.
Той ночью Красный Конь щипал траву
У водопоя наших стад, и люди —
Кто услыхал его — лишились сил.
Так мор пришел в Эр-Хеб и погчбил
Мужчин одиннадцать и женщин трех;
А Красный Конь ушел с рассветом ввысь,
Оставив на земле следы подков.
Тем вечером туман покрыл долину,
Как покрывают тело мертвеца,
Но был он много выше — высотой
С отроковицу, — и при лунном свете
Долина замерцала, словно заводь.
Той ночью Красный Конь щипал траву
На расстоянье брошенного камня
От водопоя наших стад, и люди —
Кто услыхал его — лишились сил.
Так мор пришел в Эр-Хеб и погубил
Мужчин — две дюжины, и женщин — семь,
И двух младенцев.
Так как путь на Горух
Был путь к врагам, а в мирный А-Сафай
Путь перекрыли снежные заносы,
Мы не могли бежать, и смерть копьем
Разила нас; молчали Киш и Ябош,
Хотя мы им заклали лучших коз;
И каждой ночью Красный Конь спускался
Все ниже по реке, все ближе, ближе
Ко храму, где давно погас огонь.
И кто слыхал Коня, лишался сил.
Уже туман вздымался выше плеч
И голоса гасил в жилищах смерти, —
Тогда Бизеса молвила жрецам:
— На что нам Киш и Ябош? Если Конь
Дойдет до храма, нас постигнет гибель.
Вы позабыли бога всех богов,
Тамана.» И в горах раздался гром,
II пошатнулся Ябош, и сапфир,
Зажатый меж колен его, померк.
Жрецы молчат; один из них воззвал
К величью Ябоша, но вдруг свалился
И умер пред Сапфирным алтарем.
Бизеса молвит: «К Смерти я близка
И мудростью предсмертной обладаю
И вижу, в чем спасенье от беды.
Вы знаете, что я богаче всех —
Богаче всех в Эр-Хебе мой отец;
Вы знаете, что я красивей всех, —
На миг ее ресницы опустились, —
Вы знаете, что я любимей всех...»
И Вождь Шестидесяти Копий к ней
Рванулся — но жрецы не допустили:
«Ее устами говорит Таман».
Бизеса молвит: «За мое богатство,
Любовь и красоту меня Таман
Избрал!» И гром пронесся по горам,
И рухнул Киш на груду черепов.
Во мраке дева между алтарями
Стряхнула бирюзовые браслеты,
Сняла серебряное ожерелье
И сбросила нефритовый нагрудник
И кольца с ног, и отшвырнула серьги —
Их в молодости выковал Армод
Из самородка горухской реки;
Звенели драгоценности о камни,
И вновь, как бык, ревел Таманов гром.
Во мраке, словно устрашившись Дэвов,
К жрецам Бизеса простирает руки:
«Как слабой женщине истолковать
Намеренья богов? Меня призвал
Таман — каким путем пойти к нему?»
Несчастный Вождь Шестидесяти Копий
Томился и рыдал в руках жрецов,
Но не посмел поднять на них копье
И вызволить невесту не посмел.
И все рыдали. Но служитель Киша
По месту первый перед алтарем,
Обремененный сотней зим старик,
Слепой, давно лишившийся волос
И горбоносый, как Орел Снегов,
Старик, прослывший у жрецов немым,
Вдруг по веленью Киша — иль Тамана —
(Кого из них, мы поняли не лучше,
Чем серые нетопыри под кровлей,)
Старик бессильным языком вскричал:
Ступай ко храму, где погас огонь!»
И рухнул в тень поверженного Киша.
Тем вечером туман покрыл долину
Как покрывают тело мертвеца,
И поднялся над крышами домов;
И возле храма, где погас огонь,
Застыл, как склизкая вода в кормушках,
Когда чума разит стада Эр-Хеба, —
И люди вновь услышали Коня.
Тем вечером в Армодовом жилище
Жреиы сожгли приданое Бизесы,
Заклали Тора, черного быка,
Сломали прялку девы, распустили
Ей волосы, как перед брачной ночью,
Но причитали, как на погребенье.
Мы слышали, как плачущая дева
Пошла ко храму, где погас огонь,
И Красный Конь со ржаньем шел за ней,
Подковами чеканя гром и смерть.
Как А-Сафайская звезда выходит
Из снежных туч и возвещает людям,
Что перевал открыт, — так из тумана
Бизгса вышла на Таманов Путь
И по камням разбитым побрела
Ко храму, где давно погас огонь;
И Красный Конь до храма шел за ней
II вдруг умчался в горы — навсегда.
А те. кто пробудил Таманов гнев,
Следили, поднимаясь за туманом,
Как дева на горе войдет во храм.
Она дотронулась до почерневшей,
Нетопырями оскверненной двери,
И буквами древней, чем А-Сафай,
Был высечен Великий Гимн Таману, —
И дважды со слезами отшатнулась
И опустилась на порог, взывая
К Вождю, возлюбленному жениху,
К отцу и к Тору, черному быку,
Ей посвященному. Да, дева дважды
Отшатывалась от ужасной двери
В забытый храм, в котором человеком
Играет, как игрушкою, Таман,
Безглазый лик с усмешкой на устах.
Но в третий раз на каменный узор
Бизеса налегла, моля Тамана
Принять ее как выкуп за Эр-Хеб.
И кто следил, те видели, как дверь
Раскрылась и закрылась за Бизесой;
И хлынул ливень, и омыл Долину,
И таял злой туман, и грохотал
Таманов гром, в сердца вселяя страх.
Одни клянутся, что Бизеса трижды
Из храма жалобно звала на помощь,
Другие — что она бесстрашно пела,
А третьи — что слыхали гром и ливень
И не было ни пения, ни зова.
Но что бы ни было, наутро люди,
От ужаса немые, шли ко храму —
Туда собрался весь Эр-Хеб, и с плачем
Жрецы вступили в страшный храм Тамана,
Которого страшились и не знали.
Пробившаяся в трещинах трава
Раскалывала плиты алтаря,
По стенам проступали нечистоты,
Прогнившие стропила распухали
От многоцветной поросли; проказой
Лишайник изъязвил Таманов лик.
Над ним в купели крови трепетало
Рубиновое утреннее солнце —
Под ним, закрыв ладонями лицо,
Лежала бездыханная Бизеса.
Эр-Хеб за горной цепью А-Сафай
Своей беды свидетель. А-Сафай
О ней поведал Горуху — оттуда
Пришёл на Запад, в Индию, рассказ.
Почтовый голубь в Дакку прилетел
От Раджи, с поля грозного сраженья,
И город запылал и опустел.
О голубь, голубь, белокрылый голубь,
Коварный, ложный вестник пораженья!
В путь голубя с собою Раджа взял,
На битву с мусульманами собравшись.
«Вернется птица, знайте — Раджа пал!»
А голубь, голубь, белокрылый голубь
У Раджи на груди дремал, прижавшись.
«Дворец и форт сожгите. Ни следа
Добычи пусть врагу не достается,
И в том костре усните навсегда,
Коль голубь, голубь, белокрылый голубь
К стенам дворцовым без меня вернется».
Осилил к ночи Раджа мусульман
И сотни тел их разметал по полю.
Разгорячась, он расстегнул кафтан,
И голубь, голубь, белокрылый голубь
Из плена упорхнул, почуяв волю.
Расправив крылья, в небеса он взмы
л, И не поймать, не подстрелить во мраке.
Уже к рассвету во дворце он был,
О голубь, голубь, белокрылый голубь
Он так спешил, неся погибель Дакке.
И жены Раджи честь оберегли
От поруганъя во дворце любимом
Они себя бестрепетно сожгли,
А голубь, голубь, белокрылый голубь
С голубкой ворковал вдали от дыма.
Коней меняя, Раджа к дому мчал,
Отчаянья давясь беззвучным стоном
Дворец в руинах перед ним предстал,
А голубь, голубь, белокрылый голубь
Кружил над ними в небе полуденном.
Так было. Голубь в Дакку прилетел
От Раджи, с поля грозного сраженья,
И город запылал и опустел —
Исчезла Дакка как престол княженья!
О голубь, голубь, белокрылый голубь
Сгубил столицу вестник пораженья!..
Любовь и Смерть, закончив бой,
Сошлись в таверне «Род людской»
И, выпив, побросали спьяну
Они в траву свои колчаны.
А утром поняли, что вот
Где чья стрела — чёрт не поймёт!
И стали собирать скорей
В траве любовь и жизнь людей,
Не видя в утреннем тумане,
Чьи стрелы были в чьем колчане:
Смерть кучу стрел Любви взяла
И только позже поняла,
Что эти стрелы ей отвратны.
Ну, а Любовь взяла, понятно,
Смертельных стрел весьма немало,
Которых вовсе не желала.
Вот так в таверне роковой
Произошел конфуз большой:
Но кто и чьей сражен стрелой?
Влюбляется старик седой
И умирает молодой.
Стояла роза в рубище в саду,
Ропща на Бога за свою беду.
Внезапный ветер в теплой темноте
Сломал ее одну на всем кусте.
Но Бог, что слышит пыл и свет лучей,
Так, сжалившись, шепнул несчастной ей:
«Сестра, не слышала ль ты голосов.
Когда роняла вихри лепестков?»
Сказала роза: «Кто-то произнес:
Зачем опала лучшая из роз,
А паутина виснет на кустах?»
И голос был: «Да, так хотел Аллах».
И ласково, как будто лунный свет,
До розы Божий долетел ответ:
«Сестра, еще был не рассеян мрак,
Еще и звезды не сияли так.
Пространство, ведало и Ход Времен,
Что ты осыплешься, что спросит он».
И стал цветок доволен, наконец,
И умер смертью праведных сердец.
А тот, кто вопрошал в вечерний час.
Вернувшись в лоно Божье, душу спас.
Был младенец закутан в саван.
Рядом села вдова, его мать.
Злые ветры гнал на Камни Канал,
А бабка отправилась спать.
Но женщина только смеялась:
«Мой муж давно на дне,
Мертв ребенок мой — успокойся, прибой,
Что можешь ты сделать мне?»
Свеча оплывала,угрюмо,
И смотрела вдова, чуть дыша,
И спела тогда отходную ,
Чтоб легко отошла душа.
«Пусть же Дева возьмет тебя нынче,
Как я тебя раньше брала,
Пусть Мария качает...» Но слово
«Отойди!» — пропеть не смогла.
Тут плач у моря раздался,
Но залили брызги стекло.
«Матушка, слышишь? Наверно,
Душе отходить тяжело».
«То овечка в хлеву ягнится,
Ведь не может, — был бабкин ответ,
— Давить ничего на душу его:
Грехов на ней еще нет».
«Ах, ножки, что я ласкала!
Ах, ручки!» — вздохнула мать
«Как им повернуть на назначенный путь,
И как им засов поднять?»
У двери пеленку постлали,
Одеяло при свете свечи,
Чтобы боль смягчить, чтобы груз облегчить..
Но плач раздавался в ночи.
Вдова заскрипела задвижкой
И глаза во тьме напрягла,
Дверь нараспашку открыла бедняжка,
Чтоб свободно душа прошла.
Бурный берег — ни зги не видно,
И ни призрака, ни огня.
«Ах, матушка, разве не слышишь ты?
Плач во тьму призывает меня!»
Старуха кивнула, старуха вздохнула:
«Повредилась ты с горя в уме!
То крачка крякает на берегу,
То чайка стонет во тьме!»
«От ветра спрятались крачки в кустах,
И чаек нет на воде.
Нет, не птичий крик в сердце мне проник,
Ах, матушка! Что там? Где?»
«Ляг, родная, ляг, усни, отдохни,
Спасен твой ребенок от зла.
Это горе покоя тебе не дает,
Беда тебя доняла».
Она оттолкнула старушку мать:
«Ах, во имя Девы Святой!
Я пойти должна», — говорит она
И идет на берег морской.
Там, где бились волны о волнорез,
Где гнулся высокий тростник,
Лежал, на земле младенец
И сквозь бурю слышался крик.
Она прижала его к груди
И в свое понесла жилье,
Именем сына его назвала,
Но не брал он грудь у нее.
И с него ей на грудь натекала вода,
Невозможно было смотреть...
«Ах, матушка, да простит нас Бог, —
Это мы ведь дали ему умереть!»
Младенец мертвый в саване спал,
Над ним вдова не спала.
Спала ее мать. Течение вспять
Буря в проливе гнала.
Вдова смеялась над бурей и тьмой.
«Мой муж утонул в волне,
Мой ребенок мертв, — шептала она, —
Чем еще ты грозишься мне?»
И она глядела на детский труп, —
А свеча почти оплыла, —
И стала петь Отходную Песнь,
Чтоб скорей душа отошла.
«Прибери Богоматерь в ненастную ночь
Тебя от моей груди
И постель застели твою...» — пела она,
Но не смела сказать «Иди!».
И тут с пролива донесся крик,
Но стекла завесила мгла.
«Слышишь, мама! — сказала старухе она —
Нас душа его позвала!»
Старуха горько вздохнула в ответ:
«Там овца ягнится в кустах.
С чего бы крещеной безгрешной душе
Звать и плакать впотьмах!»
«О ножки, стучавшие в сердце мое!
О ручки, сжимавшие грудь!
Как смогут дорожку они отыскать?
Как смогут замки отомкнуть?»
И постлали они простыню у дверей
И лучшее из одеял,
Чтоб в холод и тьму не продрогнуть ему.
Но плач во мгле не смолкал.
Вдова подняла засов на дверях,
Взгляд напрягла, как могла,
И открыла дверь, чтоб душа теперь
Без помехи прочь отошла.
Во тьме не мерцали ни искра, ни дух,
Ни призрак, ни огонек.
И «Ты слышишь, мама, — сказала она, —
Он зовет меня за порог!»
Старуха пуще вздохнула в ответ:
«Скорбящий глух и незряч, —
Это крачки испуганные кричат
Или чайки заблудшей плач!»
«Крачек ветер с моря прогнал в холмы,
Чайка в поле за плугом идет;
Не птица во тьме послышалась мне —
Это он меня в ночь зовет!»
«Не плачь, родная моя, не плачь,
У младенца пути свои.
Не дает житья тебе скорбь твоя
И пустые руки твои!»
Но она отстранила мать от дверей:
«Матерь Божия, быть посему!
Не пойду — спасенья душе не найду!»
И пошла в зовущую тьму.
На закиданном водорослями молу,
Где ветер мешал идти,
Во тьме на младенца наткнулась она,
Чью жизнь опоздала спасти.
Она прижала дитя к груди
И назад к старухе пошла,
И звала его, как сынка своего,
И понапрасну звала.
На грудь ей с найденыша капли текли.
Ее собственный в саване спал.
И «Помилуй нас, Боже! — сказала она. —
Давших Жизни угаснуть в шквал».
Читай теперь сказанье о Еварре,
Создателе богов в стране заморской
Весь город золото ему давал,
И караваны, бирюзу возили,
И он в почёте был у Короля,
Никто не смел его ни обокрасть,
Ни словом грубым как-нибудь обидеть.
И сделал он прекрасный образ бога
С глазами человеческими бога
В сверкающей жемчужной диадеме
Украсив золотом и бирюзой.
И мастера король боготворил,
Ему все горожане поклонялись,
И воздавали почести как богу,
И вот он написал:: «Богов творят
Так. Только так. И смертью будь наказан
Тот, кто иначе их изобразит...
Весь город чтил его. И вот он умер.
Итак читай сказанье о Еварре,
Создателе богов в стране заморской..
Был город нищ и золота не знал,
И караваны грабили в дороге ,
И угрожал король казнить Еварру,
А на базаре все над ним смеялись,
Еварра, пот и слёзы проливая,
В живой скале огромный образ бога
Создав, лицом к Востоку обратил.
Всем ужас бог внушал и днём и ночью,
Поскольку виден был со всех сторон.
Король простил Еварру . Тот же, горд
Тем что его зовут обратно в город,
На камне вырезал : «Богов творят
Так. Только так. И смертью будь наказан
Тот кто иначе их изобразит...»
Весь город чтил его. И вот он умер.
Итак читай сказанье о Еварре,
Создателе богов в стране заморской
Был диким и простым народ в деревне
В глухой пустой долине среди гор,
Он из разбитой бурею сосны
Изваял божество. Овечьей кровью
Намазал щёки, а заместо глаз
Он вставил ракушки, и сплёл из мха
Подобие косы, а из соломы —
Какое-то подобие короны.
Так рады были мастерству сельчане,
Что принесли ему и крынку меду,
И масла и баранины печёной ,
И пьяный от нечаянных похвал
Он накарябал на бревне ножом
Слова священные: «Богов творят
Так. Только так. И смертью будь наказан
Тот кто иначе их изобразит...»
И чтили все его. И вот он умер.
Итак читай сказанье о Еварре,
Создателе богов в стране заморской..
Случилось так, что волею небес
Немного крови не своим путём
В его мозгу гуляло и крутилось
Еварра был помешаный и странный,
Жил средь скотов, с деревьями играл
С туманом ссорился, пока ему
Не повелел трудом заняться бог.
И он тогда из глины и рогов
Слепил чудовищную рожу бога
В короне из коровьего хвоста.
И вот, прислушавшись к мычанью стада,
Он бормотал: «Ну да, Богов творят
Так. Только так. И смертью будь наказан
Тот кто иначе их изобразит...»
А скот мычал в ответ. И вот он умер.
И угодил он в божий Рай а там
Своих богов и надписи свои
Увидел и немало удивлялся,
Как он посмел считать свой труд священным!
Но Бог сказал,ему смеясь «Возьми
Своё имущество, свои творенья,
Не смейся...» А Еварра закричал:
Я грешен, грешен!!! «Нет! — Сказал Господь,–
Ведь если б ты иначе написал,
Они б остались деревом и камнем!
А я б ни четырёх божеств не знал,
Ни чудной истины твоей, Еварра,
О, раб мычанья и молвы людской!»
Слёзы и смех трясли Еварру. Он
Божков повыкинул из рая вон.
Вот вам и всё сказанье о Еварре,
Создателе богов в стране заморской…
Читай:
Вот повесть о Еварре-человеке,
Творце богов в стране за океаном.
Затем, что город нес ему металл
И бирюзу возили караваны,
Затем, что жизнь его лелеял Царь,
Так что никто не смел его обидеть
И с болтовней на улице нарушить
Его покой в час отдыха, он сделал
Из жемчуга и злата образ бога
С глазами человека и в венце,
Чудесный в свете дня, повсюду славный,
Царем боготворимый; но, гордясь,
Затем, что кланялись ему, как богу,
Он написал: «Так делают богов,
Кто сделает иначе, тот умрет».
И город чтил его... Потом он умер.
Читай повествованье о Еварре,
Творце богов в стране за океаном.
Затем, что город не имел богатств,
Затем, что расхищались караваны,
Затем, что смертью Царь ему грозил,
Так что на улице над ним глумились,
Он из живой скалы в слезах и в поте
Лицом к восходу высек образ бога.
Ужасный в свете дня, повсюду видный,
Царем боготворимый; но, гордясь,
Затем, что город звал его назад,
Он вырезал — «Так делают богов,
Кто сделает иначе, тот умрет».
И чтил его народ... Потом он умер.
Читай повествованье о Еварре,
Творце богов в стране за океаном.
Затем, что был простым его народ,
И что село лежало между гор,
И мазал он овечьей кровью щеки,
Он вырезал кумира из сосны,
Намазал кровью щеки, вместо глаз
Вбил раковину в лоб, свил волоса
Из мха и сплел корону из соломы.
Его село хвалило за искусство,
Ему несли мед, молоко и масло,
И он, от криков пьяный, нацарапал
На том бревне: «Так делают богов,
Кто сделает иначе, тот умрет».
И чтил его народ... Потом он умер.
Читай повествованье о Еварре,
Творце богов в стране за океаном.
Затем, что волей бога капля крови
На волос уклонилась от пути
И горячила мозг его, Еварра,
Изодранный, бродил среди скота,
Шутя с деревьями, считая пальцы,
Дразня туман, пока не вызвал бог
Его на труд. Из грязи и рогов
Он вылепил чудовищного бога,
Комок нечистый в паклевой короне,
И, слушая мычание скота,
Он бредил кликами больших народов
И сам рычал. «Так делают богов,
Кто сделает иначе, тот умрет».
И скот кругом мычал... Потом он умер.
И вот попал он в Рай и там нашел
Своих богов и то, что написал,
И, стоя близко к богу, он дивился,
Кто смел назвать свой труд законом бога,
Но бог сказал, смеясь. «Они — твои».
Еварра крикнул: «Согрешил я!» — «Нет!
Когда б ты написал иначе, боги
Покоились бы в камне и руде,
И я не знал бы четырех богов
И твоего чудесного закона,
Раб шумных сборищ и мычащих стад».
Тогда, смеясь и слезы отирая,
Еварра выбросил богов из Рая
Вот повесть о Еварре-человеке,
Творце богов в стране за океаном.
На зелёный с золотом Райский Сад
первый солнечный луч упал,
Под деревом сидя, отец наш Адам
палкой что-то нарисовал.
первый в мире рисунок его веселил,
не меньше, чем луч рассвета,
Но Дьявол, шепнул, шелестя листвой:
«Мило, только искусство ли это?»
Еву муж подозвал, и под взглядом её
всю работу проделал снова.
первым в мире усвоив, что критика жен
всегда наиболее сурова.
Эту мудрость передал он сыновьям.
Очень Каину было обидно
Когда на ухо Дьявол ему шепнул:
« Что ж, силён! Но искусства не видно...»
Башню строили люди, чтоб небо встяхнуть,
и повывинтить звезды оттуда,
Но Дьявол рассевшись на кирпичах,
пробурчал: «А с искусством-то худо!»
Камни сыпались сверху, известь лилась,
и трясся подъёмный кран,
Ибо каждый о смысле искусства во всю
на своём языке орал.
Захватили споры и битвы весь мир:
север, запад юг и восток,
И дрогнуло небо, и вдруг пролился
наземь тот самый потоп.
И вот, когда голубя выпустил Ной,
поглядеть на все стороны света,
Из под киля Дьявол забулькал: «Добро,
но не знаю, искусство ли это?»
Стара эта повесть как Райское Древо,
и нова, как молочные зубы,
Мы ж Искусству и Истине служим с тех лет,
как усы чуть прикрыли губы!
Но сумерки близятся, и когда
постареют душа и тело,
В стуке сердца ты дьявольский слышишь вопрос
Где искусство во всем, что ты сделал?
Мы ведь можем и Древо Познанья срубить,
древесину пустив на спички,
И родителей собственных затолкать
в яйцо какой-нибудь птички,
Утверждаем, что хвост виляет псом,
Что свинью создают из паштета,
А чёрт бурчит, как отвеку бурчал,
«Всё умно, но искусство ли это?»
Вот зелёный с золотом письменный стол
первый солнечный луч озарил,
И сыны Адама водят пером,
по глине своих же могил,
Чернил не жалея, сидят они
с рассвета и до рассвета,
А дьявол шепчет, в листках шелестя:
«Мило, только искусство ли это?»
И теперь, если к Древу Познанья мы
проберемся аж в Райский Сад,
И переплывём все четыре реки,
пока архангелы спят,
И найдём венки, что Ева сплела —
то всё-таки, даже там
Мы едва ли сможем больше постичь,
чем постиг наш отец Адам.
Когда зелень и злато Эдема озарил взор рожденных светил,
Праотец наш Адам, сев под Древом, палкой что-то в грязи чертил;
То был первый Рисунок в мире, и всем сердцем ценил он свой труд...
Шепчет Дьявол из листьев: «Красиво; только есть ли Искусство тут?»
Чтоб начать всю работу снова, он с женой поспешил уйти вниз,
Так возникла обида, ведь Критик осудил его первый эскиз;
Сыновьям мастерство он оставил, и был весел Дьявол хромой:
«Тут Искусство?» он Каину шепчет, восхищаясь свежим клеймом.
Возвели потом Башню, чтоб звезды щекотать и свить небо в жгут.
В кирпичах брякнул Дьявол: «Эффектно; только где же Искусство тут?»
И пылились камни в карьерах, и подъемный кран встал налегке,
Ведь о Выспренних Целях Искусства каждый врал на своём языке.
Шли раздоры и битвы на Юге, хвастал Север, сражался Восток...
Чтоб земное зло смыть, льются воды, Красной Глины распался кусок —
Отдыхал мир, как холст белоснежный, но вернулась голубка в закут,
И пробулькал Дьявол под килем: «Человек, где ж Искусство тут?»
Как Сад Райский, стара эта сказка, и молочного зуба свежей —
Всяк безусый юнец теперь — Мастер и Искусства, и Высших Идей;
Каждый слышит, что мрак рядом дышит, и усохло сердце как трут,
И скребет в стекло Дьявол: «Ну, создал; только есть ли Искусство тут?»
Древо Рая смогли мы подрезать, уместив под церквей потолком,
И смогли накормить наших предков мы искусственным тухлым желтком,
Ясно нам, что хвост машет собакой, и что лошадь дрожки везут,
Но бормочет Дьявол, как прежде: «Только где же Искусство тут?»
Когда Лондона солнце бледнеет перед яркостью Клубных светил,
Собираются дети Адама, каждый что-то в грязи начертил —
Чертят перья на почве могильной, и чернил уже вычерпан пруд,
Ведь из листьев шипит Дьявол: «Верно! Только где же Искусство тут?»
И теперь, коль в Эдем войдём снова, где струятся Четыре Реки,
Где лежит на траве Венок Евы — до сих пор свежи лепестки,
И, пока часовой грозный дремлет, мы украдкой скользнём по задам —
Волей Божьей узнаем не больше, чем познал отец наш Адам.
Новорожденного солнца блеск зажегся над райской глиной,
Под деревом наш праотец Адам чертил что-то палкой длинной,
И сердце возрадовалось его, рисунком простым согрето.
«Прекрасно, — в листве прошипел Сатана, — но разве искусство это!»
Тут Еву позвал первый в мире муж и заново дело начал,
Ни для кого человечий суд так много потом не значил.
Он мудрость свою завещал сыновьям, но был Сатана неприкаян:
«Так это искусство?» — язвил он впотьмах, и слушал злокозненный Каин.
До неба построили башню они, ни в чем не встречая запрета.
«Неплохо, — ворчал на лесах Сатана, — но разве искусство это?»
Не скрипнет лебедка, не взвизгнет пила, не звякнет резец в Междуречье:
Здесь каждый отстаивать правоту на собственном стал наречье.
От Юга до Севера бились они, от Запада до Востока,
И вздыбились воды, и грянул потоп, решив покарать их жестоко.
Земля отдыхала, но Голубь уже клевал парусину рассвета.
«Гуманно, — под килем бурлил Сатана, — но разве искусство это?»
Как Древо Познанья, рассказ этот стар и юн, как молочные зубы.
Слова божества мы слышим, едва пушком покрываются губы.
Но знает любой, что день голубой погаснет и в сумраке где-то
«Ты мастер, — шепнет старику Сатана, — но разве искусство это?»
Нам Древо Познанья легко обстругать под гвоздь деревянный для рясы,
В протухшем желтке для любого из нас прародич живет седовласый,
Мы знаем, виляет собакою хвост, и тащит кобылу карета, —
«Умно! — как и прежде шипит Сатана, — но разве искусство это?»
В диванные лондонских клубов закат врывается золотом линий,
Сидят за столами Адама сыны и перьями водят по глине,
По глине табличек, по глине могил — струится чернилами Лета:
«Прелестно, — в листве шелестит Сатана, — но разве искусство это?»
Попасть бы нам в сад, где четыре реки, найти бы эдемское Древо,
Поднять бы венок с бархатистой травы, тобою оставленный, Ева!
Мы спящего стража смогли б миновать, подкрались бы тихо к подножью
И то, что узнал прародитель Адам, узнали бы милостью Божью!
В кроманьонский дикий век бился я за устья рек,
За еду, за шкуры диких лошадей,
Я народным бардом стал, всё что видел — воспевал
В этот сумрачно-рассветный век людей.
И всё ту же песнь свою, что и нынче я пою,
Пел я той доисторической весной.
Лёд уплыл в морской простор. Гномы, тролли, духи гор
Были рядом, и вокруг, и надо мной.
Но соперник из Бовэ[65] обозвал мой стиль «мовэ»,
И его я томагавком критикнул.
Так решил в искусстве спор диоритовый топор
И гравёру из Гренель[66] башку свернул.
Тот гравёр был страшно дик: он на мамонтовый клык
Непонятные рисунки наносил!
Но хорошее копьё понимание моё
В сердце врезало ему по мере сил.
Снял я скальпы с черепов, накормил отменно псов.
Зубы критиков наклеив на ремни,
Я изрёк, разинув пасть: «Им и надо было пасть —
Я ведь знаю, что халтурщики — они!»
Этот творческий скандал идол-предок наблюдал,
И сказал мне, выйдя ночью из-под стрех,
Что путей в искусстве есть семь и десять раз по шесть,
И любой из них для песни — лучше всех!
Сколько почестей и славы! А боец-то был я слабый —
Времена мне указали путь перстом.
И меня назвали снова «Бард Союза Племенного»,
Хоть поэт я был посредственный притом!
А другим — всю жизнь забота: то сраженье, то охота...
Сколько зубров мы загнали! Счету нет!
Сваи в озеро у Берна[67] вбили первыми, наверно!
Жаль, что не было ни хроник, ни газет!
Христианская эпоха нас изображает плохо:
Нет грязнее нас, крикливее и злей...
Только мы и дело знали: шкуры скоро поскидали
И работать научили дикарей.
Мир велик! И в синей раме замкнут он семью морями,
И на свете разных множество племён,
То, что в Дели неприлично, то в Рейкьявике обычно,
Из Гаваны не получится Сайгон!
Вот вам истина веков, знавших лишь лосиный рёв,
Там, где в наши дни — Парижа рёв и смех:
Да, путей в искусстве есть семь и десять раз по шесть,
И любой из них для песни — лучше всех!
В те глухие времена шла упорная война
За еду, за славу и за тёплый мех,
Клана моего певцом был я, и я пел о том
Что пугало или радовало всех.
Пел я! И пою сейчас о весне, что в первый раз
Лед бискайский погнала перед собой;
Гном, и тролль, и великан, боги страшных горных стран
Были вкруг меня, со мной и надо мной.
Но нашел мой стиль «оutгё» критикан из Солютре, —
Томагавком разрешил я этот спор
И свой взгляд я утвердил на искусство тем, что вбил
В грудь Гренельского гравера свой топор.
И, покончив с ними так, ими накормил собак,
А зубами их украсил я ремни
И сказал, крутя усы: «Хорошо, что сдохли псы,
Прав, конечно, я, а не они».
Но, позор увидя мой, тотем шест покинул свой
И сказал мне в сновиденье: «Знай теперь —
Девяносто шесть дорог есть, чтоб песнь сложить ты мог,
И любая правильна, поверь!»
И сомкнулась тишина надо мной, и боги сна
Изменяли плоть мою и мой скелет;
И вступил я в круг времен, к новой жизни возрожден,
Рядовой, но признанный поэт.
Но, как прежде, тут и там делят братья по стихам
Тушу зубра в драке меж собоa.
Богачи тех мрачных дней не держали писарей,
И у Берна наши песни под водой.
И теперь, в культурный век, все воюет человек —
Бьем, терзаем мы друг друга злей и злей,
И высокий долг певца не доводим до конца,
Чтобы выучить работать дикарей.
Мир еще огромный дом — семь морей лежат на нем,
И не счесть народов разных стран;
И мечта, родившись в Кью, станет плотью в Катмандью,
Вора Клепэма[68] накажет Мартабан[69].
Вот вам мудрость навсегда — я узнал ее, когда
Лось ревел там, где Париж ревет теперь:
«Девяносто шесть дорог есть, чтоб песнь сложить ты мог,
И любая правильна, поверь!»
Воин каменного века, дикий предок человека,
Знаю я, что значит удаль, кровь и страх,
Ради окороков дымных в пламенных я славил гимнах
Мой народ при пламенеющих кострах.
Мы охотились на льдинах в теплых шкурах лошадиных
На заре доисторической весны,
И торосами сверкая, громоздилась ввысь Бискайя,
Гномы, тролли населяли наши сны.
Но в стихах моих изъяны мой соперник постоянный
В солютрейскую эпоху отыскал, —
Был заколот пустомеля вместе с парнем из Гренеля,
С тем, что мамонтов на скалах высекал!
Топором из диорита голова у них обрита,
Псы наелись, мясо с ребер ободрав.
В амулет связал я зубы и от крови вытер губы:
Кто осмелится сказать, что я неправ?
Но себя я смехом выдал: со столба сошел мой идол
И приснился мне гремящим по лесам:
«Никакой канон не тесен для дикарских наших песен,
А сто первый или первый — думай сам!».
Тут, облекшись плотью белой, ослабелый, оробелый,
Перенесся в Лондон я, покуда спал,
Подшутить решило Время: в поэтическое племя
Я, шагнув через столетия, попал.
По-пещерному сердиты здесь коллеги-троглодиты,
Задирающие зубра на снегу,
Сжеван автор, не растрогав толстосумов аллоброгов
В свайных хижинах на бернском берегу.
В христианский век ученый здесь для битвы утонченной
Не жалеют кулаков, ногтей и стрел,
Над невыдубленной шкурой похваляются культурой
Кто в дубильном деле не поднаторел.
Но при всем при том правдиво, что садов британских диво
Без трудов произрастает в Катманду:
Мир пестреет, не скудея, и «ламбетского злодея»
В Мартабане бы не предали суду.
Эту мудрость поколений я впитал, когда олени
На Монмартре разбредались по лесам:
«Никакой канон не тесен для дикарских наших песен,
А сто первый или первый — думай сам!»
I.
Это рассказ невесёлый,
Сумеречный рассказ.
Под него обезьяны гуляют,
За хвосты соседок держась:
«В лесах наши предки жили,
Но были глупы они
И вышли в поля научить крестьян
Чтоб играли целые дни.
Наши предки просо топтали,
Валялись в ячменных полях,
Цеплялись хвостами за ветви,
Плясали в сельских дворах.
Но страшные эти крестьяне
Вернулись домой, как на грех,
переловили предков,
И работать заставили всех
На полях — серпом и мотыгой
От рассвета до темноты!
Засадили их в тюрьмы из глины
И отрезали всем хвосты.
Вот и видим мы наших предков
Сгорбленных и седых,
Копающихся в навозе
На дурацких полях просяных,
Идущих за гадким плугом,
Возящихся с грязным ярмом,
Спящих в глиняных тюрьмах
И жгущих пищу огнём.
Мы с ними общаться боимся,
А вдруг да в недобрый час
Крестьяне придут к нам в джунгли
Чтоб заставить работать и нас!
Это рассказ невесёлый,
Сумеречный рассказ
Под него обезьяны гуляют,
За хвосты соседок держась.
II.
Ливень лил, был шторм суровый,
но ковчег стоял готовый.
Ной спешил загнать всех тварей — не накрыла бы гроза!
В трюм кидал их как попало, вся семья зверей хватала
Прямо за уши, за шкирки, за рога, хвосты и за...
Только ослик отчего-то пробурчал, что неохота,
Ну а Ной во славу божью обругал его: «Осёл,
Чёрт отцов твоих создатель, твой, скотина, воспитатель!
Чёрт с тобой, осёл упрямый!» И тогда осёл вошёл.
Ветер был отменно слабый — парус шевельнул хотя бы!
А в каютах душных дамы от жары лишались сил,
И не счесть скотов угрюмых,
падавших в набитых трюмах...
Ной сказал: «Пожалуй, кто-то здесь билета не купил!»
Разыгралась суматоха, видит Ной, что дело плохо:
То слоны трубят, то волки воют, то жираф упал...
В тёмном трюме вдруг у борта старый Ной заметил чёрта,
Чёрт, поставив в угол вилы, за хвосты зверьё тягал!
«Что же должен я, простите, думать о таком визите?»
Ной спросил. И чёрт ответил, тон спокойный сохраня,
«Можете меня прогнать, но... Я не стану возражать, но…
Вы же сами пригласили вместе с осликом меня !»
I.
Это рассказывать, надо
С наступлением, темноты,
Когда обезьяны гуляют,
Держа друг другу хвосты.
«В лесу отцы наши жили,
Beлика их была прыть:
Они отправились в села,
Фермеров играм учить.
Отцы резвились в пшенице,
Отцы топтали ячмень,
Отцы качались на ветвях
И плясали среди деревень.
Потом пришли земледельцы,
Не знавшие игр никаких
И наших отцов поймали
И работать заставили их.
Дали им плуги и косы,
Научили работам простым,
Посадили в темницы из глины
И... отрезали им хвосты.
Теперь мы отцов наших видим,
Старых, сгорбленных трудом,
Склоненных над рожью и просом,
Копающих чернозем,
Ведущих борозды в поле,
Поправлявших доски ярму,
Сидящих в темницах из глины,
Коптящих обед в дыму.
Мы к ним подойти не смеем,
Потому что, узнав нас, тотчас
Земледельцы придут в налги чащи
И заставят работать и нас».
Это рассказывать надо
С наступлением темноты,
Когда обезьяны гуляют
И щиплют друг другу хвосты.
II.
Дождь нависал покровом, и был ковчег готовым,
Й Ною был приказ собрать зверей со всей земли,
Он брал их неучтиво за шкуры, перья, гривы,
И все, за исключением осла, покорно шли.
Ной звал его любезно, но было бесполезно,
Тогда, кляня его, он громко крикнул: «Черт!
Черт с ослом, тебя родившим, и с ослом, тебя кормившим!
Черт с тобою, безобразник!» И осел взошел на борт.
Но ветер был обратным, и путь был неприятным,
И от запаха конюшни люди падали без сил,
Со скотиной было хуже, звери дохли целой грудой,
и Ной сказал: «Один из нас за путь не заплатил!»
Он слышал возвращенье у всех родов творенья,
Как яростно трубят слоны, и как ревут киты.
С подветренного борта он вдруг заметил чёрта,
С большими вилами в руках, дерущего хвосты.
Чёрт выругался глухо, а Ной промолвил сухо:
«Чем вызвано, нельзя ль узнать, такое посещенье?»
Черт молвил лицемерно: «Сэр: вы забыли верно,
Сюда явился я с ослом на ваше приглашенье».
Над галереей, объятой пламенем, трепетал на
флагштоке Юнион Джек, но когда в конце концов он обрушился, воздух взорвался
криками толпы
казалось, происшедшее несет в себе некий
символ.
Дэйли Пейперс
Морские ветра, скажите: поставится ли в вину
Презрение к Англии — тем, кто видел ее одну?
Раздражение обывателей, уличных бедолаг,
Вытьем и нытьем встречающих гордый Английский Флаг!
Может, у буров разжиться тряпицей, в конце концов,
Одолжить у ирландских лжецов,
у английских ли подлецов?
Может, Бог с ним, с Английским Флагом,
плевать, что есть он, что нет?
Что такое Английский Флаг? Ветры мира, дайте ответ!
И Северный молвил: «У Бергена знает меня любой,
От острова Диско в Гренландии мною гоним китобой,
В сиянье полярной ночи, веленьем Божьей руки,
Мне — что лайнер загнать в торосы,
что на Доггер косяк трески.
Оковал я врата железом, ни огня не жалел, ни льдов:
Одолеть меня пожелали скорлупки ваших судов!
Я отнял солнце у них,
превратился в смертельный шквал,
Я убил их, но флага сорвать не смог
сколько ни бушевал.
В ночь полярную белый медведь
смотреть на него привык,
Узнавать его научился мускусный овцебык.
Что такое Английский Флаг? Меж айсбергами пройди,
Отыщи дорогу в потемках: Юнион Джек — впереди!»
Вымолвил Южный Ветер: «С Ямайки, с дальних Антил
Мимо тысячи островов я волнами прошелестил,
Где морским желудям и ежам, пеной буруны прикрыв,
Легенды древних лагун шепчет коралловый риф.
На самых малых атоллах я много раз побывал,
Развлекался кронами пальм, а потом устраивал шквал,
Но столь позабытого всеми островка я найти не смог,
На котором Английским Флагом
не венчался бы флагшток.
Возле мыса Горн с бушприта я рвал его по-удальски,
Я гнал его к мысу Лизард — изодранным в клочки.
Я дарил его погибающим на дорогах морской судьбы,
Я швырял им в работорговцев, чтоб вольными стали рабы.
Он известен моим акулам, альбатросы знают его,
Страны под Южным Крестом признали его старшинство,
Что такое Английский Флаг? Море изборозди,
Иди на риск и не бойся: Юнион Джек — впереди!»
Восточный взревел: «На Курилах путь начинается мой,
Ветром Отчизны зовусь: я веду англичан домой.
Приглядывай за кораблями! Я поднимаю тайфун,
И как Прайю забил песком, так во прах сотру Коулун.
Джонка ползет еле-еле, цунами спешит чересчур.
Я вас без рейдов оставил, я разграбил ваш Сингапур.
Я поднял Хугли, как кобру, теперь считайте урон.
Ваши лучшие пароходы для меня не страшней ворон.
Лотосам не закрыться, пернатым не взвиться впредь,
Восточный Ветер заставит за Англию умереть
Женщин, мужчин, матерей, детей, купцов и бродяг
На костях англичан воздвигнутый, реет Английский Флаг.
От вылинявшего знамени Осел норовит в бега.
Белого Леопарда пугают пути в снега.
Что такое Английский Флаг? Жизни не пощади,
пересеки пустыню: Юнион Джек — впереди!»
Западный Ветер сказал: «Эскадры плывут сквозь шторм,
Пшеницу везут и скот обывателям на прокорм.
Меня считают слугою, я спину пред ними гну,
Покуда, рассвирепев, не пущу их однажды ко дну!
Над морем змеи тумана вблизи плывут и вдали
Отмерив склянками время, друг другу ревут корабли.
Они страшатся грозы, но я синеву взовью —
И встанут радуги в небо, и сойдутся двое в бою.
Полночью или полднем — одинаково я упрям:
Вспорю корабельное днише,
всех отправлю к морским угрям.
Разбитые легионы, вы сделали первый шаг:
В пучину вступаете вы, и реет Английский Флаг.
Вот он в тумане тонет, роса смерзается в лед.
Свидетели — только звезды, бредущие в небосвод.
Что такое Английский Флаг? Решайся, не подведи —
Не страшна океанская ширь,
если Юнион Джек впереди!»
В собственном доме на Беркли-сквер[71] отдал концы Томлинсон,
Явился дух и мертвеца сгрёб за волосы он.
Ухватил покрепче, во весь кулак, чтоб сподручней было нести,
Через дальний брод, где поток ревёт на бурном млечном пути.
Но вот и Млечный путь отгудел — всё глуше, дальше, слабей…
Вот и Пётр Святой стоит у ворот со связкою ключей.
«А ну-ка на ноги встань, Томлинсон, будь откровенен со мной:
Что доброе сделал ты для людей в юдоли твоей земной?
Что доброе сделал ты для людей, чем ты прославил свой дом?»
И стала голая душа белее, чем кость под дождём.
«Был друг у меня,— сказал Томлинсон,— наставник и духовник,
Он всё ответил бы за меня, когда бы сюда проник…»
«Ну, то что друга ты возлюбил — отличнейший пример,
Но мы с тобой у Райских врат, а это — не Беркли-сквер!
И пусть бы с постелей подняли мы всех знакомых твоих —
Но каждый в забеге — сам за себя, никто не бежит за двоих!»
И оглянулся Томлинсон: ах, не видать никого,
Только колючие звёзды смеются над голой душой его…
Был ветер, веющий меж миров, как нож ледяной впотьмах,
И стал рассказывать Томлинсон о добрых своих делах:
«Об этом читал я , а это мне рассказывали не раз,
А это я думал, что кто-то узнал, будто некий московский князь…»
Добрые души, как голубки, порхали над светлой тропой,
А Пётр забрякал связкой ключей, от ярости сам не свой:
«Ты читал, ты слыхал, ты узнал, молвил он, — речь твоя полна суеты,
Но во имя тела, что было твоим, скажи мне, что с д е л а л ты?
И вновь огляделся Томлинсон, и была вокруг пустота.
За плечами — мрак, впереди, как маяк, — Райские врата.
«Я полагал, что наверное так, и даже помню слегка,
Что писали, будто кто-то писал про норвежского мужика…»
«Ты читал, представлял, полагал — добро!
Отойди-ка от Райских Врат:
Тут слишком тесно, чтоб так вот торчать, болтая про всё подряд!
Речами, что одолжили тебе соседи, священник, друзья,
Делами, взятыми напрокат, блаженства достичь нельзя!
Пошёл-ка ты, знаешь, к Владыке Тьмы, изначально ты осуждён,
Разве что вера Беркли-сквера поддержит тебя, Томлинсон!»
Вновь за волосы дух его взял и от солнца к солнцу понёс,
Понёс его к главному входу в Ад, сквозь скопища скорбных звёзд.
Одни от гордыни красней огня, другие от боли белы,
А третьи черны, как чёрный грех, незримые Звёзды Мглы.
Где путь их лежит, не сошли ли с орбит — душа не видит ничья,
Их мрак ледяной отрезал стеной от всех пространств Бытия!
А ветер, веющий меж миров, просвистал мертвеца до костей,
Так хотелось в Ад, на огонь его Врат,
словно в двери спальни своей!
Дьявол сидел меж отчаянных душ (а был их там легион!)
Но Томлинсона за шлагбаум впустить отказался он:
« Ты разве не слышал, что антрацит дорожает день ото дня?
Да и кто ты такой, чтобы в пекло ко мне лезть не спросясь меня?!
Ведь как-никак я Адаму свояк, И вот — презренье людей
Терплю, хоть и дрался за вашего предка с наипервейших дней!
Давай, приземлись на этот шлак, но будь откровенен со мной:
Какое зло ты творил, и кому в жизни твоей земной?»
И поднял голову Томлинсон, и увидал в ночи
Замученной красно-кровавой звезды изломанные лучи.
И наклонился вниз Томлинсон, и разглядел во мгле
Замученной бледно-молочной звезды свет на белом челе…
«Любил я женщину,— молвил он,— и в грех меня ввергла она,
Она бы ответила за меня, если истина Вам нужна…»
«Ну, то, что ты не устоял — отличнейший пример,
Но мы с тобой у Адских Врат, и тут — не Беркли-сквер!
Да пусть бы мы высвистали сюда хоть всех потаскушек твоих,
Но всяк за свой отвечает грешок, а по твоему — одна за двоих?»
Был ветер, веющий меж миров, как нож ледяной впотьмах…
И начал рассказывать Томлинсон о грешных своих делах:
«Я раз посмеялся над верой в любовь,
два раза — над тайной могил,
Я трижды Богу шиш показал и почти вольнодумцем прослыл!»
Дьявол подул на кипящую душу, отставил и молвил так:
«Думаешь, мне уголька не жаль, чтобы жарить тебя, дурак?
Грешки —то грошовые! Экий болван!
Ты не стоишь и меньших затрат,
Я даже не стану будить джентльменов, что на жаровнях спят!»
И огляделся Томлинсон, и страшна была пустота,
Откуда летели бездомные души как на маяк, на Врата.
« Так вот я слыхал, прошептал Томлинсон,–
что в Бельгии кто-то читал,
О том, что покойный французский граф кому-то такое сказал…
«Слыхал, говорил, читал — к чертям! Мне б что-нибудь посвежей,
Хоть один грешок, что ты совершил
ради собственной плоти своей!»
И тряся шлагбаум, Томлинсон в отчаянье завопил:
« Ну впусти же: когда-то супругу соседа, кажется, я соблазнил!»
Ухмыльнулся Дьявол, и взяв кочергу, в топке пошуровал:
«Ты в книжке вычитал этот грех?»
«О, да,» — Томлинсон прошептал.
Дьявол подул на ногти, и вот — бегут бесенята толпой:
«На мельницу хнычущего мудака, укравшего облик людской!
Прокрутите его в жерновах двух звёзд,отсейте от плевел зерно:
Ведь Адамов род в цене упадёт, если примем мы это говно!»
Команды бесят, что в огонь не глядят и бегают нагишом,
И особенно злы, что не доросли, чтоб заняться крупным грехом,
Гоняли по угольям душу его, всё в ней перерыли вверх дном,
Так возятся дети с коробкой конфет, или с вороньим гнездом.
Привели обратно — мертвец не мертвец, а клочья старых мочал.
«Душу, которую дал ему Бог, на что-нибудь он променял:
Мы — когтями его, мы — зубами его, мы углями его до костей —
Но сами не верим зенкам своим: ну нет в нём души своей!»
И голову горько склонив на грудь, стал Дьявол рассуждать:
Ведь как-никак я Адаму свояк, ну как мне его прогнать?
Но тесно у нас, нету места у нас: ведь мы на такой глубине…
А пусти я его, и мои же джентльмены в рожу зафыркают мне,
И весь этот дом назовут Бардаком, и меня будут лаять вслух!
А ради чего? Нет, не стоит того один бесполезный дух!»
И долго Дьявол глядел, как рванина бредила адским огнём…
Милосердным быть? Но как сохранить доброе имя при том?
«Конечно, транжирить мой антрацит и жариться вечно б ты мог,
Если сам додумался до плагиата…»
«Да, да!!!» — Томлинсон изрёк.
Тут облегчённо Дьявол вздохнул: «Пришёл ты с душою вши,
Но всё же таится зародыш греха в этом подобье души!
И за него тебя одного… как исключенье, ей-ей…
Но... ведь я не один в Аду господин: Гордыня грехов сильней!
Хоть местечко и есть там, где Разум и Честь…
(поп да шлюха всегда тут как тут)
Но ведь я и сам не бываю там, а тебя в порошок сотрут!
Ты не дух и не гном,— так Дьявол сказал,–
и не книга ты и не скот…
Иди-ка ты… влезь в свою прежнюю плоть,
не позорь ты земной народ!
Ведь как-никак, я Адаму свояк! Не смеюсь над бедой твоей,
Но если опять попадёшь сюда —
припаси грешки покрупней!
Убирайся скорей: у твоих дверей катафалк с четвёркой коней,
Берегись опоздать: могут труп закопать
что же будет с душонкой твоей?
Убирайся домой, живи как все, ни рта ни глаз не смыкай,
И СЛОВО МОЁ сыновьям Земли в точности передай:
Если двое грешат — кто в чём виноват, за то и ответит он!
И бумажный бог, что из книг ты извлёк,
да поможет тебе, Томлинсон!»
На Берклей-сквере Томлинсон скончался в два часа.
Явился Призрак и схватил его за волоса,
Схватил его за волоса, чтоб далеко нести,
И он услышал шум воды, шум Млечного Пути,
Шум Млечного Пути затих, рассеялся в ночи,
Они стояли у ворот, где Петр хранит ключи.
«Восстань, восстань же, Томлинсон, и говори скорей,
Какие добрые дела ты сделал для людей,
Творил ли добрые дела для ближних ты иль нет?»
И стала голая душа белее, чем скелет.
«О, — так сказал он, — у меня был друг любимый там,
И если б был он здесь сейчас, он отвечал бы вам».
«Что ты любил своих друзей — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, а райские врата.
Хоть с ложа вызван твой друг сюда — не скажет он ничего.
Ведь каждый на гонках бежит за себя, а не двое за одного».
И Томлинсон взглянул вокруг, но выигрыш был небольшой,
Смеялись звезды в высоте над голой его душой,
А буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про добрые дела.
«О, это читал я, — он сказал, — а это был голос молвы,
А это я думал, что думал другой про графа из Москвы».
Столпились стаи добрых душ, совсем как голубки,
И загремел ключами Петр от гнева и тоски.
«Ты читал, ты слыхал, ты думал, — он рек, — но толку в сказе нет!
Во имя плоти, что ты имел, о делах твоих дай ответ!»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Был сзади мрак, а впереди — створки небесных врат.
«Я так ощущал, я так заключил, а это слышал потом,
А так писали, что кто-то писал о грубом норвежце одном».
«Ты читал, заключал, ощущал — добро! Но в райской тишине,
Среди высоких, ясных звезд, не место болтовне.
О, не тому, кто у друзей взял речи напрокат
И в долг у ближних все дела, от бога ждать наград.
Ступай, ступай к владыке зла, ты мраку обречен,
Да будет вера Берклей-сквера с тобою, Томлинсон!»
Его от солнца к солнцу вниз та же рука несла
До пояса Печальных звезд, близ адского жерла.
Одни, как молоко, белы, другие красны, как кровь,
Иным от черного греха не загореться вновь.
Держат ли путь, изменяют ли путь — никто не отметит никак,
Горящих во тьме и замерзших давно, поглотил их великий мрак,
А буря мировых пространств леденила насквозь его,
И он стремился на адский огонь, как на свет очага своего.
Дьявол сидел среди толпы погибших темных сил,
И Томлинсона он поймал и дальше не пустил.
«Не знаешь, видно, ты, — он рек, — цены на уголь, брат,
Что, пропуск у меня не взяв, ты лезешь прямо в ад.
С родом Адама я в близком родстве, не презирай меня,
Я дрался с богом из-за него с первого же дня.
Садись, садись сюда на шлак и расскажи скорей,
Что злого, пока еще был жив, ты сделал для людей».
И Томлинсон взглянул наверх и увидел в глубокой мгле
Кроваво-красное чрево звезды, терзаемой в адском жерле.
И Томлинсон взглянул к ногам, пылало внизу светло
Терзаемой в адском жерле звезды молочное чело.
«Я любил одну женщину, — он сказал, — от нее пошла вся беда,
Она бы вам рассказала все, если вызвать ее сюда».
«Что ты вкушал запретный плод — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, но адские врата.
Хоть мы и свистнули ее и она пришла, любя,
Но каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя».
И буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про скверные дела:
«Раз я смеялся над силой любви, дважды над смертным концом,
Трижды давал я богу пинков, чтобы прослыть храбрецом».
На кипящую душу дьявол подул и поставил остыть слегка:
«Неужели свой уголь потрачу я на безмозглого дурака?
Гроша не стоит шутка твоя, и нелепы твои дела!
Я не стану своих джентльменов будить, охраняющих вертела».
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад,
Легион бездомных душ в тоске толпился близ адских врат.
«Эго я слышал, — сказал Томлинсон, — за границею прошлый год,
А это в бельгийской книге прочел покойный французский лорд».
«Ты читал, ты слышал, ты знал — добро! Но начни сначала рассказ —
Из гордыни очей, из желаний плотских согрешил ли ты хоть раз?»
За решетку схватился Томлинсон и завопил: «Пусти!
Мне кажется, я чужую жену сбил с праведного пути!»
Дьявол громко захохотал и жару в топки поддал:
«Ты в книге прочел этот грех?» — он спросил, и Томлинсон молвил: «Да!»
А дьявол на ногти себе подул, и явился взвод дьяволят:
«Пускай замолчит этот ноющий вор, что украл человечий наряд
Просейте его между звезд, чтоб узнать, что стоит этот урод,
Если он вправду отродье земли, то в упадке Адамов род».
В аду малыши — совсем голыши, от жары им легко пропасть,
Льют потоки слез, что малый рост не дает грешить им всласть;
По угольям гнали душу они и рылись в ней без конца —
Так дети шарят в вороньем гнезде или в шкатулке отца.
В клочьях они привели его, как после игр и драк,
Крича: «Он душу потерял, не знаем где и как!
Мы просеяли много газет, и книг, и ураган речей,
И много душ, у которых он крал, но нет в нем души своей.
Мы качали его, мы терзали его, мы прожгли его насквозь,
И если зубы и ногти не врут, души у него не нашлось».
Дьявол главу склонил на грудь и начал воркотню:
«С родом Адама я в близком родстве, я ли его прогоню?
Мы близко, мы лежим глубоко, но когда он останется тут,
Мои джентльмены, что так горды, совсем меня засмеют.
Скажут, что я — хозяин плохой, что мой дом — общежитье старух,
И, уж конечно, не стоит того какой-то никчемный дух».
И дьявол глядел, как отрепья души пытались в огонь пролезть,
О милосердье думал он, но берег свое имя и честь:
«Я, пожалуй, могу не жалеть углей и жарить тебя всегда,
Если сам до кражи додумался ты?» и Томлинсон молвил — «Да!»
И дьявол тогда облегченно вздохнул, и мысль его стала светла:
«Душа блохи у него, — он сказал, — но я вижу в ней корни зла.
Будь я один здесь властелин, я бы впустил его,
Но Гордыни закон изнутри силен, и он сильней моего.
Где сидят проклятые Разум и Честь — при каждом Блудница и Жрец,
Бываю там я редко сам, тебе же там конец.
Ты не дух, — он сказал, — и ты не гном, ты не книга, и ты не зверь.
Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь.
С родом Адама я в близком родстве, не стал бы тебя я гнать,
Но припаси получше грехов, когда придешь опять.
Ступай отсюда! Черный конь заждался твоей души.
Сегодня они закопают твой гроб. Не опоздай! Спеши!
Живи на земле и уст не смыкай, не закрывай очей
И отнеси Сынам Земли мудрость моих речей.
Что каждый грех, совершенный двумя, и тому, и другому вменен,
И... бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!»
На Берклей-Сквере Томлинсон скончался в два часа.
Явился Призрак и схватил его за волоса.
Схватил его за волоса, чтоб далеко нести,
И он услышал шум воды, шум Млечного Пути,
Шум Млечного Пути затих, рассеялся в ночи,
Они стояли у Ворот, где Петр хранит ключи.
«Восстань, восстань же, Томлинсон, и говори скорей,
Какие добрые дела ты сделал для людей.
Творил ли добрые дела для ближних ты иль нет?
И стала голая душа белее, чем скелет».
«О, — так сказал он, — у меня был друг любимый там,
И если б был он здесь сейчас, он отвечал бы вам».
«Что ты любил своих друзей — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-Сквер, а Райские Врата.
Хоть с ложа вызван твой друг сюда — не скажет он ничего,
Ведь каждый на скачках бежит за себя, а не двое за одного».
И Томлинсон взглянул вокруг, но выигрыш был
небольшой. Смеялись звезды в высоте над голой его душой.
А буря мировых пространств его бичами жгла,
и начал Томлинсон рассказ про добрые дела.
«О, это читал я, — он сказал, — а это был голос молвы.
А это я думал, что думал другой про князя из Москвы».
Столпились стаи добрых душ совсем как голубки,
И загремел ключами Петр от гнева и тоски.
«Ты читал, ты слыхал, ты думал, — он рек, —но такой рассказ мне не мил.
Во имя плоти, что ты имел, отвечай мне, что совершил!»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Был за его плечами мрак, и он стоял у Врат.
«Я так ощущал, я так заключил, а так говорили мне,
А так писали, что кто-то писал про кого-то в чужой стране».
«Ты читал, заключал, ощущал, добро! Но в райской тишине
Среди высоких, ясных звезд не место болтовне.
О, не тому, кто у друзей взял речи напрокат
И в долг у ближних все дела, от Бога ждать наград.
Ступай, ступай к Владыке Зла, ты мраку обречен.
Да будет вера в Берклей-Сквер с тобою, Томлинсон».
Его от солнца к солнцу вниз та же рука несла
До пояса Печальных Звезд, близ Адского жерла.
Одни, как молоко, белы, одни красны, как кровь,
Иным от черного греха не загореться вновь.
Держат ли путь, изменяют ли путь, никто не отметит никак
Горящих во тьме и замерзших давно, поглотил их Великий Мрак.
А буря мировых пространств язвила его, как врага,
И он стремился на Адский огонь, как на свет своего очага,
Черт восседал среди толпы погибших темных сил,
И Томлинсона он поймал и дальше не пустил.
«Не знаешь, видно, ты, — он рек, — цены на уголь, брат,
Что, пропуск у меня не взяв, ты лезешь прямо в Ад.
Внуков Адама я — лучший друг, не презирай меня,
Я дрался с Богом из-за него с первого же дня.
Садись, садись сюда на шлак и расскажи скорей
Все злое, что за много лет ты сделал для людей».
И Томлинсон взглянул наверх и увидал в ночи
Замученной в Аду звезды кровавые лучи.
И Томлинсон взглянул к ногам, и там, как страшный бред,
Горел замученной звезды молочно-белый свет.
«Я любил одну женщину, — он сказал, — от нее пошла вся беда,
Она бы вам рассказала все, если вызвать ее сюда».
«Что ты вкушал запретный плод — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-Сквер, а Адские Врата.
Хоть мы и свистнули ее и она пришла, любя,
Но каждый за грех, совершенный вдвоем, отвечает сам за себя».
А буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про скверные дела:
«Раз я смеялся над силой любви, дважды над страшным концом.
Трижды давал я Богу пинков, чтобы прослыть храбрецом»,
На кипящую душу Черт подул и поставил остыть слегка.
«Неужели свой уголь потрачу я на этого дурака?
Гроша не стоит шутка твоя, и нелепы твои дела!
Я не стану своих джентльменов будить, охраняющих вертела»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Легион бездомных душ в тоске толпился близ Адских Врат.
«Это я слышал, — сказал Томлинсон, — за границею прошлый год.
А это в бельгийской книге прочел, что мне дал французский лорд»
«Ты читал, ты слышал, ты знал, добро! Но не кончен еще рассказ,
Из гордыни очей, из желаний плотских согрешил ли ты хоть раз?»
За решетку схватился Томлинсон и завопил: Пусти!
Мне кажется, я чужую жену сбил с праведного пути!»
Черт за решеткой захохотал, и огонь раздулся тогда.
«Ты в книге прочел этот грех?» — он спросил, и Томлинсон вскрикнул: «Да!»
А Черт на ногти себе подул, и явился взвод чертенят
«Пускай замолчит этот ноющий вор, что украл человечий наряд
Просейте его между звезд, чтоб узнать, что стоит этот урод
Если он вправду отродье земли — то в упадке Адамов род
И шайка тех, кого их грех не допускал к огню,
Подняла там и шум, и гам, и дикую возню,
По угольям гнали Душу они и рылись в ней без конца
Так дети шарят в вороньем гнезде или в шкатулке отца
В лохмотьях привели его, как после игр и драк,
Крича: «Он душу потерял, не знаем где и как!
Мы просеяли много шрифтов, и книг, и ураган речей
В нем много краденных им душ, но нет души своей
Мы качали его, мы терзали его, мы прожгли его насквозь
И если зубы и ногти не врут, души у него не нашлось»
Черт голову склонил на грудь и начал воркотню:
«Внуков Адама я — лучший друг, я ли его прогоню?
Мы лежим глубоко, мы лежим далеко, но когда он останется тут.
Мои джентльмены, что так горды, совсем меня засмеют.
Скажут, что я — хозяин плохой, что мой дом — общежитье старух.
И уж, конечно, не стоит того какой-то никчемный дух».
И Черт глядел, как отрепья души пытались в огонь пролезть
О Милосердье думал он, но берег свое имя и честь,
«Я, пожалуй, могу не жалеть углей и жарить тебя всегда,
Если сам до кражи додумался ты?» И Томлинсон вскрикнул: «Да!»
И Черт тогда облегченно вздохнул, и мысль его стала светла.»
«У него душа блохи.; — он сказал, — но я вижу в ней корни зла.
Будь я один здесь властелин, я бы впустил его,
Но у Гордыни свой закон — к он сильней моего.
Где сидят проклятые Разум и Честь-при каждом Блудница и Жрец.
Туда я сам не смею входить, тебе же там — конец.
Ты не дух, — он сказал, — и ты не гном, ты не книга, и ты не зверь,
Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь.
Внуков Адама я — лучший друг, не стал бы тебя я гнать,
Но припаси получше грехов, когда придешь опять.
Ступай отсюда! Черный конь заждался твоей души.
Сегодня они закопают твой гроб. Не опоздай! Спеши!
Живи на земле и уст не смыкай, не закрывай очей
И отнеси Сынам Земли мудрость моих речей:
Что каждый грех, совершенный двумя, и тому и другому вменен.
И... Бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!»
Вариант по тексту Витковского Е.
Вчера Томлинсон на Беркли-сквер
скончался в своем дому,
И сразу же Призрак, посланник небес,
на дом явился к нему,
За волосы с койки его поднял
и потащил в руке,
В долину, где Млечный Путь шумит,
как перекат в реке;
Потом еще дальше, где этот шум
затих и умер вдали;
И вот к Воротам, где Петр звенит
ключами, они пришли.
«Восстань! — велю тебе, Томлинсон», —
так Петр с ним заговорил, —
И нам расскажи о добрых делах,
что делал, пока ты жил.
Какое добро на далекой Земле
свершил ты, о жалкий гость?»
И побелела пришельца душа,
словно нагая кость.
«Был друг дорогой, — он сказал — у меня,
советчик и пастырь мой,
Он дал бы ответ за меня сейчас,
когда бы здесь был со мной».
«Что в жизни земной был приятель с тобой —
запишут тебе в доход,
Но этот барьер — не Беркли-сквер,
ты ждешь у Райских ворот;
И если друг твой прибудет сюда —
не даст за тебя ответ;
У нас для всех — одиночный забег,
а парных забегов нет».
И огляделся вокруг Томлинсон,
но толку с того — ни шиша;
Смеялась нагая звезда над ним,
нагою была душа,
И ветер, что выл среди Светил,
его, будто нож, терзал,
И так о добрых своих делах
у Врат Томлинсон рассказал:
«Об этом я слышал, а то — прочел,
а это — сам размышлял
О том, что думал кто-то про то,
что русский князь написал».
Скопилась стайка душ-голубков,
поскольку проход закрыт;
И Петр ключами устало тряхнул,
он был уже очень сердит.
«Ты слышал, ты думал и ты читал —
вот все, что сказал ты нам,
Но именем тела, что ты имел,
ответь — что ж ты делал сам?»
Взглянул Томлинсон назад и вперед,
но не было пользы с того;
Была темнота за его спиной,
Врата — пред глазами его.
«О, это я понял, а то — угадал,
об этом — слыхал разговор,
А это писали о том, кто писал
о парне с норвежских гор».
«Ты понял, ты слышал, — ну ладно... Но ты
стучишься в Райскую Дверь;
И мало здесь места средь этих звезд
пустой болтовне, поверь!
Нет, в рай не войдет, кто слово крадет
у друга, попа, родни,
И кем напрокат поступок был взят, —
сюда не войдут они.
Твоё место в огне, твой путь — к Сатане,
тобою займется он;
И... пусть та из вер, что ты взял с Беркли-сквер,
тебя да хранит, Томлинсон!»
За волосы Призрак его потащил,
чтоб, солнца минуя, пасть
Туда, где пояс Погибших Звезд
венчает Адскую Пасть,
Где звезды одни от злобы красны,
другие — белы от бед,
А третьи — черны от жгучих грехов,
их умер навеки свет,
И если с пути они смогут сойти, —
того не заметим мы:
Горят их огни иль погасли они —
не видно средь Внешней Тьмы.
А ветер, что выл среди Светил,
его насквозь пронизал,
И к адским печам он рвался сам —
он в пекле тепла искал.
Но там, где вползают грешники в ад,
сам Дьявол сидел у Ворот,
Он душу спешившую крепко схватил
и перекрыл проход.
Сказал он: «Не знаешь ты, верно, цены
на уголь, что должен я жечь,
Поэтому нагло, меня не спросив,
ты лезешь в адскую печь.
Я все-таки детям Адама — родня,
так что ж ты плюешь на родство?
Я с Богом боролся за племя твое
со дня сотворенья его.
Присядь, будь любезен, сюда на шлак»,
— так Дьявол ему говорил, —
«И нам расскажи о дурных делах,
что делал, пока ты жил».
И посмотрел Томлинсон наверх,
и там, где спасенья нет,
Увидел звезду, что от пыток в аду
сочила кровавый свет;
Тогда он вниз посмотрел, и там,
вблизи мирового Дна,
Увидел звезду, что от пыток в аду
была, словно смерть, бледна.
Сказал он: «Красоткой я был соблазнен,
грешили мы с ней вдвоем,
Она б рассказала, будь она здесь,
об этом грехе моем».
«Что в жизни земной был грешок за тобой, —
запишут тебе в доход,
Но этот барьер — Беркли-сквер,
ты ждешь у Адских ворот;
И если подруга здесь будет твоя —
тебе в том выгоды нет;
За грех двоих здесь каждый из них
несет в одиночку ответ!»
И ветер, что выл среди Светил,
его, будто нож, терзал,
И так о дурных своих делах
у Врат Томлинсон рассказал:
«Раз высмеял там любовь к Небесам,
два раза — могильную пасть,
А трижды — чтоб храбрым считали меня —
я Бога высмеял всласть».
А Дьявол душу в костре раскопал
и дал есть остыть чуток:
«На дурня безмозглого переводить
не стану я свой уголёк!
Ничтожнейший грех — дурацкий твой смех,
которым хвалишься ты;
Нет смысла моих джентльменов будить,
что по-трое спят у плиты».
Взглянул Томлинсон вперед и назад,
но пользы не высмотрел он:
Страшась пустоты, толпился вокруг
бездомных Душ легион.
«Ну... это я слышал, — сказал Томлинсон, —
об этом был общий шум,
А в книге бельгийской я много прочел
француза покойного дум».
«Читал ты, слыхал ты... Ну ладно! И что ж?
А ну, отвечай скорей:
Грешил ли хоть раз из-за жадности глаз
иль зова плоти твоей?»
«Пусти же меня!» — закричал Томлинсон,
решетку тряся что есть сил, —
«Мне кажется, как-то с чужою женой
я смертный грех совершил».
А Дьявол, огонь раздувая в печи,
смеялся из-за Ворот:
«Ты грех этот тоже прочел, скажи?»
— «Так точно!» — ответил тот.
Тут Дьявол дунул на ногти — и вмиг
к нему бесенята бегут.
«Содрать шелуху с того, кто стоит
под видом мужчины тут!
Просеять его сквозь звезд решето!
Найти его цену тотчас!
К упадку пришли вы, люди Земли,
коль это — один из вас».
На мелких чертях — ни брюк, ни рубах;
их — голых — пламя страшит;
И горе у всех — что крупный-то грех
из мелких никто не свершит.
Они по углю, крича: «У-лю-лю!»,
гнали отрепья души
И рылись в ней так, как в вороньем гнезде
роются малыши.
Вернувшись назад, как дети с игры,
с игрушкой, разорванной сплошь,
Они говорили: «В нем нету души,
и делась куда — не поймешь.
Внутри у него — так много всего:
душ краденых, слов чужих,
И книг, и газет, и только лишь нет
его паршивой души.
Пытали его и терзали его
когтями до самой кости,
И когти не лгут — клянемся, что тут
его души не найти!»
И Дьявол голову свесил на грудь,
не в силах печаль унять:
«Я все-таки детям Адама — родня;
ну как мне его прогнать?
Пусть наш уголок далек и глубок,
но если в нашем огне
Я дам ему место — джентльмены мои
в лицо рассмеются мне,
Хозяином глупым меня назовут
и скажут: «Не ад, а бардак!».
Нет смысла моих джентльменов сердить,
ведь гость — и вправду дурак».
Пыталась к огню прикоснуться душа,
а Дьявол глядел на нее,
И жалость терзала его, но он
берег реноме свое.
«Проход тебе дам, трать уголь к чертям,
ступай к вертелам, вперед! —
Коль душу придумал украсть ты сам».
— «Так точно!» — ответил тот.
И Дьявол вздохнул облегченно: «Ну что ж...
Душа у него, как блоха,
Но сердце спокойно мое теперь —
там найден росток греха.
Найдя сей росток, я б не был жесток,
будь вправду я всех здесь сильней,
Но знай: там, внутри Гордыня царит,
и я — никто перед ней.
Там Мудрость и Честь проклятые есть,
есть Шлюха с Попом при них,
Я б сам в их предел ходить не хотел,
их пытки — страшней иных.
Не дух ты, не гном, не книга, не зверь, —
тебя никак не назвать;
Что ж, ради спасения чести людей —
ступай, воплотись опять.
Я все-таки детям Адама — родня;
не жди от меня вреда;
Но лучших — смотри! — грешков набери,
когда вернешься сюда.
Вот черные ждут тебя жеребцы,
чтоб отвезти домой;
Не мешкай же, чтоб успеть, пока гроб
не закопали твой!
Вернись на Землю, открой глаза
и детям Адама скажи,
Поведай людям ты слово мое,
покуда ты снова жив,
Что за грех двоих здесь каждый из них
несет в одиночку ответ,
И ... пусть сбережет там Бог тебя — тот,
что взял ты из книг и газет!»
И стало так! — усоп Томплинсон в постели на Беркли-сквер,
И за волосы схватил его посланник надмирных сфер.
Схватил его за волосы Дух черт-те куда повлек, —
И Млечный Путь гудел по пути, как вздутый дождем поток.
И Млечный Путь отгудел вдали — умолкла звездная марь,
И вот у Врат очутились они, где сторожем Петр-ключарь.
«Предстань, предстань и нам, Томплинсон, четко и ясно ответь,
Какое добро успел совершить, пока не пришлось помереть;
Какое добро успел совершить в юдоли скорби и зла!»
И встала вмиг Томплинсона душа, что кость под дождем, бела.
«Оставлен мною друг на земле — наставник и духовник,
Сюда явись он, — сказал Томплинсон, — изложит все напрямик».
«Отметим: ближний тебя возлюбил, — но это мелкий пример!
Ведь ты же брат у Небесных Врат, а это не Беркли-сквер;
Хоть будет поднят с постели твой друг, хоть скажет он за тебя, —
У нас — не двое за одного, а каждый сам за себя».
Горе и долу зрел Томплинсон и не узрел не черта —
Нагие звезды глумились над ним, а в нем была пустота.
А ветер, дующий меж миров, взвизгнул, как нож в ребре,
И стал отчет давать Томплинсон в содеянном им добре:
«Про это — я читал, — он сказал, — это — слыхал стороной,
Про это думал, что думал другой о русской персоне одной».
Безгрешные души толклись позади, как голуби у летка,
А Петр-ключарь ключами бренчал, и злость брала старика.
«Думал ,читал, слыхал, — он сказал, — это все про других!
Во имя бывшей плоти своей реки о путях своих!»
Вспять и встречь взглянул Томплинсон и не узрел ни черта;
Был мрак сплошной за его спиной, а впереди — Врата.
«Это я знал, это — считал, про это где-то слыхал,
Что кто-то читал, что кто-то писал про шведа, который пахал».
«Знал, считал, слыхал, — ну и ну! — сразу лезть во Врата!
К чему небесам внимать словесам — меж звезд и так теснота!
За добродетели духовника, ближнего или родни
Не обретет господних щедрот пленник земной суетни.
Отыди, отыди ко Князю Лжи, твой жребий не завершен!
И… да будет вера твоей Беркли-сквер с тобой там, Томплинсон!»
Волок его за волосы Дух, стремительно падая вниз,
И возле Пекла поверглись они, Созвездья Строптивости близ,
Где звезды красны от гордыни и зла, или белы от невзгод,
Или черным черны от греха, какой и пламя неймет.
И длят они путь свой или не длят — на них проклятье пустынь;
Их не одна не помянет душа — гори они или стынь.
А ветер, дующий меж миров, так выстудил душу его,
Что адских племен искал Томплинсон, как очага своего.
Но у решетки Адовых Врат, где гиблых душ не сочтешь,
Дьявол пресек Томплинсону прыть, мол не ломись — не пройдешь!
«Низко ж ты ценишь мой уголек, — сказал Поверженный Князь, —
Ежели в ад вознамерились влезть, меня о том не спросясь!
Я слишком с Адовой плотью в родстве, мной небрегать не резон,
Я с Богом скандалю из-за него со дня, как создан был он.
Садись, садись на изгарь и мне четко и ясно ответь,
Какое зло успел совершить, пока не пришлось помереть.»
И Томплинсон поглядел горе и увидел в Адской Дыре
Чрево красновато красной звезды, казнимой в жутком пылу.
«В былые дни на земле, — он сказал, — меня обольстила одна,
И, если ты ее призовешь, на все ответит она.»
«Учтем: не глуп по части прелюб, — но это мелкий пример!
Ведь ты же, брат, у адовых Врат, а это не Беркли-сквер;
Хоть свистнем с постели твою любовь — она не придет небось!
За грех, совершенный двоими вдвоем, каждый ответит поврозь!»
А ветер, дующий меж миров, как нож его потрошил,
И Томплинсон рассказывать стал о том, как в жизни грешил:
«Однажды! Я взял и смерть осмеял, дважды — любовный искус,
Трижды я Господа Бога хулил, чтоб знали, каков я не трус.»
Дьявол печеную душу извлек, поплевал и оставил стыть:
«Пустая тщета на блаженного шута топливо переводить!
Ни в пошлых шутках не вижу цены, ни в глупом фиглярстве твоем,
И не зачем мне джентльменов будить, спящих у топки втроем!»
Участия Томплинсон не нашел, встречь воззрившись и вспять.
От Адовых Врат ползла пустота опять в него и опять.
«Я же слыхал, — сказал Томплинсон. — Про это ж была молва!
Я же в бельгийской книжке читал французского лорда слова!»
«Слыхал, читал, узнавал, — ну и ну! — мастер ты бредни молоть!
Сам ты гордыне своей угождал? Тешил греховную плоть?»
И Томплинсон решетку затряс, вопя:
«Пусти меня в Ад! С женою ближнего своего я был плотски был близковат!»
Дьявол слегка улыбнулся и сгреб угли на новый фасон:
«И это ты вычитал, а, Томплинсон?» — «И это!» — сказал Томплинсон.
Нечистый дунул на ногти, и вмиг отряд бесенят возник,
И он им сказал: «К нам тут нахал мужеска пола проник!
Просеять его меж звездных сит! Просеять малейший порок!
Адамов род к упадку идет, коль вверил такому порок!»
Эмпузина рать, не смея взирать в огонь из-за голизны
И плачась, что грех им не дал утех, по младости, мол не грешны! —
По углям помчалась за сирой душой, копаясь в ней без конца;
Так дети шарят в вороньем гнезде или в ларце отца.
И вот, ключки назад протащив, как дети, натешившись впрок,
Они доложили: «В нем нету Души, какою снабдил его Бог!
Мы выбили бред брошюр и газет, и книг, и вздорный сквозняк,
И уйму краденых душ, но его души не найдем никак!
Мы катали его, мы мотали его, мы пытали его огнем,
И, если как надо был сделан досмотр, душа не находится в нем!»
Нечистый голову свесил на грудь и басовито изрек:
«Я слишком с Адамовой плотью в родстве, чтоб этого гнать за порог.
Здесь адская пасть, и ниже не пасть, но если б таких я пускал,
Мне б рассмеялся за это в лицо кичливый мой персонал;
Мол стало не пекло у нас, а бордель, мол, я не хозяин, а мот!
Ну, стану ль своих джентльменов я злить, ежили гость — идиот?»
И дьявол на душу в клочках поглядел, ползущую в самый пыл,
И вспомнил о Милосердье святом, хоть фирмы честь не забыл.
«И уголь получишь ты от меня, и сковородку найдешь,
Коль душекрадцем ты выдумал стать», — и сказал Томплинсон: «А кто ж?»
Враг Человеческий сплюнул слегка — забот его в сердце несть:
«У всякой блохи поболе грехи, но что-то, видать в тебе есть!
И я бы тебя бы за это впустил, будь я хозяин один,
Но свой закон Гордыне сменен, и я ей не господин.
Мне лучше не лезть, где Мудрость и Честь, согласно проклятью сидят!
Тебя ж вдвоем замучат сейчас Блудница сия и Прелат.
Не дух ты, не гном. Ты, не книга, не зверь, вещал преисподней Князь, —
Я слишком с Адамовой плотью в родстве, шутить мне с тобою не след.
Ступай хоть какой заработай грешок! Ты — человек или нет!
Спеши! В катафалк вороных запрягли. Вот-вот они с места возьмут.
Ты — скверне открыт, пока не закрыт. Чего же ты мешкаешь тут?
Даны зеницы тебе и уста, изволь же их отверзать!
Неси мой глагол Человечьим Сынам, пока не усопнешь опять:
За грех, совершенный двоими вдвоем, поврозь подобьют итог!
И… Да поможет тебе, Томплинсон, твой книжный заемный бог!»
(послание к книге «Казарменные баллады и другие стихи»)
Слышишь голоса глухие в поле, где скирды сухие
Спят, бока подставя свету:
«Как пчела — душистый клевер, так и ты оставь свой север —
Малый срок отпущен лету»!
Ветер с гор ревет — он тебя зовет,
Дождь колотится морю в грудь,
И поет вода: «Ну, когда, когда
Мы опять соберемся в путь?»
Смиримся, девочка, с шатрами Сима,
Нет благостнее крова.
Пора нам вернуться на старый путь, наш путь, открытый путь.
Нам пора, пора, он ждет нас — долгий путь и вечно новый.
Слышишь, север нас ждет — в снежном нимбе восход,
Юг — там Горна враждебные рати,
По пути на Восток — Миссисипи поток,
Золотые врата[73] — на Закате.
Там скалы, девочка, удержат смелых,
Там лгать не умеет слово;
Всегда многолюден он — старый путь, наш путь, открытый путь,
Он живет великой жизнью — долгий путь и вечно новый.
Кратки наши дни и серы, небеса мрачны без меры,
Воздух ловишь ртом, как рыбы.
Разве жаль души усталой? Продал бы ее, пожалуй,
За Бильбаосские глыбы.
Там, девочка, тюки плывут над морем,
Пьян с утра народ портовый, —
Корабль навострился на старый путь
наш путь, открытый путь,
Путь из бухты Кадикса к югу — долгий путь и вечно новый.
Путь орлиный, путь змеиный, путь жены и путь мужчины —
Их пути втройне опасны,
Но торговыми судами к Осту синими путями
Плыть воистину прекрасно!
Слышь, девочка: то звон цепей, то грохот
Барабана бортового?
Они нас торопят на старый путь, наш путь, открытый путь,
Путь подъемов, путь падений, старый путь и вечно новый.
Чу! Труба взревела в доке; взвился синий флаг на фоке;
Кранцы трудятся ретиво.
Блещут и скрежещут стрелы, груз подносят то и дело,
И похныкивают шкивы.
Ну, девочка, принять живее сходни!
А теперь отдать швартовы!
Опять мы выходим на старый путь,
наш путь, открытый путь.
Отдан кормовой! Пора нам в долгий путь и вечно новый!
Вдалеке раскаты грома, и туман нас держит дома
Под протяжный вой сирены.
Медлим. Глубоко здесь, что ли? И ответит, глубоко ли,
Лоцман, вынув лот из пены.
Что ж, девочка! Минуем Мыс и Ганфлит[74];
Мимо знака мелевого
У Миусской банки — на старый путь, наш путь, открытый путь,
Высветлит нам факел Гулля долгий путь и вечно новый!
Мы проснемся южной ночью, чтобы увидать воочью
Звезд тропических метели —
И как вдруг взовьется в воздух,
чтобы выкупаться в звездах,
Черный кит с гарпуном в теле.
Ах. девочка, как он блеснул зубами...
Но уж вот узлы готовы
Тугие от влаги... О старый путь, наш путь, открытый путь...
Юг, прощай! Опять пора нам в долгий путь и вечно новый!
Родина зовет вернуться, о причал буруны бьются,
Море бьет о борт волнами,
Все трясется от работы — кинув якоря в высоты,
Взнесся Южный Крест над нами.
Глянь, девочка, назад качнулись звезды,
Взвился плюш небес лиловый.
Смотрят светила на старый путь,
наш путь, открытый путь —
Люб Господним провожатым долгий путь и вечно новый!
Сердце, приготовься к старту с Фореленда[75] к мысу Старту.
Как мы тянемся лениво...
Двадцать тысяч миль соленых
плыть, пока с полей зелёных
Донесутся труб призывы.
Ветер с гор ревет — он тебя зовет,
Дождь колотится морю в грудь,
И поет вода: «Ну, когда, когда
Мы опять соберемся в путь?»
Бог, девочка, познал, как мы отважны,
Черт познал, как непутевы.
Еще раз вернемся на старый путь, наш путь, открытый путь
(Скрылась с глаз верхушка мачты) — долгий путь и вечно новый.
Шепот облетел тот край, где летом вызрел урожай,
И над стогом высок небосвод.
Напевает: «Поздно, поздно, пчелы спят, и меркнут звезды,
Англичане, окончен ваш год».
Вы слышали гром на просторе морском,
И как дождь шумит в хладной мгле;
Вы слышали песнь — «Ну когда? Скучно здесь!»
Так вставайте на прежний след!
Не для нас старца Сима шатры, дорогая,
Безмятежная тишь, мирный кров;
Ныне время нам выйти на след, на наш след, прежний след,
Снова встать, всем нам встать — Длинный След всегда будет нов!
Встреть над Норда страной солнца глаз ледяной,
Будь на Зюйде, где Горн ревет;
К Исту ход устремив, в Миссисипский Залив,
Иль на Вест — до Златых Ворот.
Где сбывается жуткая ложь, дорогая,
Там, где явь чудней наших снов,
Там мужчины выходят на след, на свой след, прежний след,
Только там жизнь бурлит — Длинный След всегда будет нов!
Серы дни, кругом тоска, в старом небе — облака,
Воздух спертый в тусклом свете ламп;
Душу заложить рискну я за встречную волну,
За «Бильбао» — грязный, черный трамп[76].
Дагомейцы — матросы пьяны, дорогая,
И наложен груз выше бортов,
Но он нос устремил на наш след, этот след, прежний след,
От Кадикса по следу спешит — Длинный След всегда будет нов!
Три пути даны Землей — ввысь орлом, иль вниз змеёй,
Иль пешком, как девам и мужам.
А мне поднять бы якоря, плыть на судне чрез моря,
Северной Торговой[77] по пятам.
Слушай — мачты смычками гудят, дорогая,
И внимай барабанам винтов;
Слышишь — режет корабль этот след, старый след, прежний след,
На волну и с волны, чуя след, Длинный След, что всегда будет нов?
Видишь — трубы бьются в шоке, Питер прыгает на фоке[78],
Тянут кранцы хриплый свой мотив,
Ворот ходит с громким скрипом, тали ёрзают над слипом,
И визжит канат, натягивая шкив?
Да, там «Сходни поднять!» кричат, дорогая,
Там «Слева отдать швартов»!
Там «Сзади чисто!», и найден наш след, старый след, прежний след,
Мы вернулись опять на тот след, Длинный След, что всегда будет нов!
О, пусть будут там туманы, и ярятся ураганы,
Души леденит нам плач сирен!
Мы над бездной еле-еле, но ползем к незримой цели,
С плеском лот бросая морю в плен!
Ловер-Хоуп нас встретит теперь, дорогая,
В преддверии Ганфлитских Песков!
И пусть Мышь гонит зелень на след, прежний след, старый след,
Светит Гулля огонь по пути — Длинный След всегда будет нов.
Тропик! Ночью мрака нет, и кильватер весь в огне,
Даже днем так небо не блестит.
Киль ныряет в бурунах, луч звезды достал до дна,
Прыгая, взбивает пламя кит.
Тросы соль запятнала навек, дорогая,
Солнце съело краски бортов,
Но спешим мы по следу — о, тот след, старый след, прежний след,
К югу мы отклонились, но след, Длинный След — он всегда будет нов!
Проведите судно к дому, пусть прибой подобен грому
И шумящие моря окрест,
И гудит, стучит машина, содрогается пучина,
И высоко всходит Южный Крест!
Наши звезды зажгутся опять, дорогая,
На вельвете среди облаков.
Как друзья, наведут нас на след, старый след, прежний след,
Божий знак, что мы вышли на след, Длинный След, что всегда будет нов.
Сердце, сохрани азарт — от Форланда к мысу Старт
Мы летим, но не выбран весь пар,
Много миль осталось грозных, но найдем наш малый остров,
Где так свеж нарциссов нектар.
Вы слышали гром на просторе морском,
И как дождь гудит в хладной мгле;
Вы слышали песнь — «Ну когда? Скучно здесь!»
Так вставайте на прежний след!
Лишь Бог знает, что можем найти, дорогая,
И Он знает, долг наш каков —
Но опять мы выходим на след, на наш след, прежний след,
Твердо встали, суда устремили — Длинный След всегда будет нов!
Гордость — удел городов.
Каждый город безмерно горд:
Здесь — гора и зелень садов,
Там — судами забитый порт.
Он хозяйствен, он деловит,
Числит фрахты всех кораблей,
Он осмотр подробный творит
Башен, пушечных фитилей,
Город Городу говорит:
«Позавидуй, повожделей!»
Те, кто в городе рос таком,
Редко путь выбирают прямой,
Но всегда мечтают тайком,
Словно дети — прийти домой.
У чужих — чужая семья,
В странах дальних не сыщешь родни
Словно блудные сыновья,
Считают странники дни
И клянут чужие края
За то, что чужие они.
(Но уж славу родной земли,
Что превыше всех прочих слав,
Сберегают в любой дали
Слава Богу, отчизной мне
Не далекие острова,
Я судьбою счастлив вполне
Далеко не из щегольства, —
Нет, поклон мой родной стране
За святые узы родства.
Может быть, заплыв за моря,
Наглотавшись горьких харчей,
Ты утешишься, говоря:
Мол, неважно, кто я и чей.
(Ни по службе, ни ради наград
Принят в лоно этой страной;
Я нимало не виноват,
Что люблю я город родной,
Где за пальмами в море стоят
Пароходы над мутной волной.)
Ныне долг я должен вернуть,
И за честь я теперь почту
Снова пуститься в путь,
Причалить в родном порту.
Да сподоблюсь чести такой:
Наслужившись у королей
(Аккуратность, честность, покой)
Сдать богатства моих кораблей;
Все, что есть, тебе отдаю,
Верность дому родному храня:
Город мой, ты сильней меня,
Ибо взял ты силу мою!
Песнь англичан
Береговые маяки
Песня мёртвых
Подводный кабель
Песня сынов
Песни городов
Ответ Англии
Счáстлива наша судьба, богато наследие наше.
(Смирись, мой народ, и, радуясь, не забудь своего завета)
Проложил могучий Бог
В мире тысячи дорог
Протори́в нам путь во все концы планеты.
Да, мы грешили порой, заблуждались и наши вожди,
Мы себя осквернили бесчестьем,
с чистотою расставшись сердечной..
Хоть грешили мы порой,
Но не падайте душой;
Нас вели дурные люди —и накажет их Предвечный..
Веру свою сохраните — сокровенную веру отцов, —
И не грешите с виденьями обветшалых своих алтарей.
Примет вашу дань Господь —
Вашу шпагу, вашу плоть;
Знайте же: он втрое спросит с ваших верных сыновей.
Храните закон — и будьте всегда послушны ему.
Очистите землю от скверны, себе подчинив природу,
Чтобы каждый точно знал:
Что он сеял — то пожал
Чтоб с благословеньем Божьим в мире жили все народы.
Ныне слушайте песнь — неуклюжую песнь,
Простосердечного певца, что не просит ответа,
Сквозь слова и сквозь мотив
перлы истин ощутив, —
Тех, которые певец донес до края света
В наше тело бьются буруны, в водорослях — колени,
Наши черные чресла — в бурлящей, клокочущей пене.
Со скал, с утесов и мысов
мы смотрим, как в мутной дали,
Плывут над бездонной бездной английские корабли.
И когда на спокойные воды опускается тихий вечер,
И когда штормовые волны вздувает яростный ветер,
Днем — по реющим флагам, в ночи — по полету ракет
Узнаём мы, откуда плывут они, и им посылаем привет.
Мы мосты через мрак наводим, кормчему кажем дорогу
И на суше жену его будим, чтоб она помолилась Богу,
Кто штормует в море далёком, мы не забываем того,
И с любимой, ждущей в Британии, связываем его.
Привет вам, летучие клиперы с шерстью, зерном и чаем!
Привет, суда грузовые, мы радостно вас встречаем!
Мы шлем предостережения об угрозе, что ждет впереди,
Огромным ли белым лайнерам,
китобойцам ли из Данди.
Плывите домой с Востока, синих дорог цыгане,
От мыса Доброй Надежды, из Азии из Тасмании —
Вы, ткущие ткань Империи по всем океанам земли;
Мы — Маяки, мы встречаем вас, английские корабли!
Плывите же по Ламаншу, в морях проблуждав немало,
Сгрузите свои товары на лондонские причалы,
А если вас спросят; «Кто вас послал в океан, моряки?»,
Отвечайте, что вас послали Английские Маяки.
Увенчанные пеной и в траве морской по грудь,
Мы молча озираем морскую кипящую муть,
С утесов, шхер и мысов, с аванпостов крутой земли
Мы смотрим, как Каналом ползут и ползут корабли!
И в тихий летний вечер, в тот час, как вода светла,
И в бурю, если ревом сирены пугает мгла,
По реянию ли флага, по полету ли ракет,
Мы узнаем: откуда, и от всех получаем ответ.
Наш луч, врезаясь в ночи, кричит: «Вниманье, рулевой!»
Жену в постели будит, врываясь в город ночной,
Мы горящею свяжем цепью, как бы яростен ни был шквал,
Любимого, что морем взят, с подругой, что он целовал.
Всем пароходам наш привет — они везут руно,
Кто шлет их — Бремен или Гулль, — не все ли нам равно?
И в непогоду луч наш — всем, всем помочь готов.
Идёт ли броненосец, ползет ли китолов.
Домой, домой с востока плывите поскорей!
Домой спешите с запада, цыгане всех морей!
Вы ткете ткань Империи, морские челноки,
Вас Англия встречает, и с ней её Маяки!
Вперед, вперед по Каналу, обросшие корой,
Наполнив трюмы товаром, неситесь в Лондон сырой!
Начнут об Империи спорить, — скажите, коль спросят вдруг:
«Нас Маяки послали», — и все умолкнут вокруг.
В белой пене наши брови, водоросли на боках,
Соль морей седых, шумящих на израненных ногах;
Рифы, шхеры и заливы, бухта, пляж и гор гряда —
Англии Огни мигают, в Англию спешат суда!
Сквозь неспешных летних полдней бесконечный гобелен,
Сквозь Канала бурный ветер, хриплый вой и рев сирен —
Днем за вымпелом промокшим, ночью по следам ракет —
Как овец домашних стадо, корабли ступают в след.
В темноте стоим на страже, знаки шлем мы морякам;
Огонек, к земле спешащий, сонных жен зовет к мольбам;
Век не дремлем — взор к прибою — горячее нет цепей,
Что юнца связали в море с девушкой в тиши аллей.
Клиперы за шерстью юга понеслись — к крылу крыло,
С Бремена и Гулля баржи проседают тяжело —
Всех заметим, всем единый шлем в опасности сигнал,
Китобой плетется с Данди или флагман режет вал.
Идите сюда, суда с Востока, где над фортами заря!
Бейтесь, шхуны, с ветром Юга, мимо Горна путь торя!
Челноки станков имперских, славно ткань пучин сплетать,
И Огни Береговые рады вам светить опять!
Бегите, бегите по Каналу — в горькой соли борта брус,
Да, скорей входите в Лондон, ценный доставляя груз!
Ну же! Толки, разговоры — груз Империи? Зачем? —
Англии Огни вели вас; вы — ответ безмолвный всем!
Слушайте Песнь Мертвецов — на Севере обледенелом,
Песнь тех, кто стремился на Полюс,
но уснул под покровом белым,
Песнь Мертвецов — на Юге, — где солнце су́шит самшит,
Где песок заносит скелеты и дикий динго скулит,
Песнь Мертвецов — на Востоке —
где в джунглях кричат обезьяны,
Где воды плесенью пахнут, а воздух — от сырости пьяный,
Песнь Мертвецов на Западе — где гремят камнепады в горах,
И каждый, кто заснул у костра, стал, добычею росомах.
Так слушайте Песнь Мертвецов!
I.
Мы, о вольности мечтали там, где душный город-спрут,
Мы стремились к горизонтам, где дороги вниз ведут,
Приходили к нам Виденья: Мощь, а с ней Нужда и Гнёт —
Но Душа нечеловечья нас всегда вела вперед.
Как олень бежит с тех пастбищ, где кормился он травой,
С детской верой убегали мы с полей земли родной.
А когда еда кончалась и кончалась вся вода,
С детской верой в путь священный умирали мы тогда.
На барханах, на болотах, на увалах мы лежим,
Чтоб по нашим трупам дети шли вперед путем своим.
Мы удóбрили вам почву: путь открыли вам вперед!
Мы для вас вскормили почку — из нее цветок взрастет.
Мы вас ждем: мы потеряли след нехоженых дорог,
В ваш хозяйский шаг мы верим,
слышим поступь ваших ног!
Так вперед по нашим трупам! Мы, кто начинали сев,
Ждем: чтоб вы собрали жатву, все преграды одолев.
Наш Дрейк до мыса Горн дошел —
И стала Англия владычицей морей
Средь неведомых вод, где солнце встает,
Воздвигся Империи нашей престол,
И стала Англия владычицей морей
И не закроется Дом наш вовек —
Ни днем, ни во мраке ночи,
Пока этот Дом мы храним-бережем,
Пока на риск идет человек
(И днем и во мраке ночи).
Да будет во веки веков он стоять,
И вот, мы в этом клянёмся.
А тот сумасброд, что отсюда уйдет,
Будет только пустых приключений искать.
(И вот мы в этом клянёмся).
II.
Моря мы кормили тысячу лет —
А всё не сыт океан,
Хоть нет ни одной на свете волны,
Не лизнувшей кровь англичан.
В просторы морей мы послали людей,
Акулам скормили их плоть,
Если кровь — это плата за власть над морями,
Мы сполна заплатили, Господь.
Выносит на берег каждый прилив
Оснастку разбитых судов,
На белом песке каждый отлив
Оставляет тела моряков.
И на всех песках тела моряков
От Питкерна до Сомали...
Если кровь — это плата за власть над морями,
Если кровь — это плата за власть над морями,
Мы, Господь, её честно внесли.
Кормить океаны тысячу лет —
Вот каков наш гордый удел.
Было так, и когда аргонавты гребли,
И вчера когда шторм налетел.
Вот — скелет корабля на рифах лежит:
Стало быть, такова цена.
Если кровь — это плата за власть над морями,
Если кровь — это плата за власть над морями,
Если кровь — это плата за власть над морями,
Мы, о Господи, платим сполна!
Слушай, поют мертвецы — там, на севере, в сумерках черных,
Смотрят на полюс они, уснув среди льдов непокорных.
Песню поют мертвецы — там, на юге, где пали их кони,
И где с лаем и воем бегут динго, пыль поднимая в погоне.
Песню поют мертвецы — на востоке, где джунглей трущобы,
И где в зарослях буйвол ревет, и кричат обезьяны от злобы.
Песню поют мертвецы — там, на западе, где за лесами
Росомахи погибших грызут, засыпая их кости песками.
Слушай, — поют мертвецы!
I.
Мы мечтатели, мечтали, задыхаясь в городах,
О заморских светлых далях, о чужих краях:
Но пришли — Виденье, Шепот, встала Сила с Нуждой,
И ссудили нас, чтоб шли мы, нелюдской душой.
Как олень или бык упрямый перед стадом идет,
Так и мы, по-детски веря, шли вперед, вперед.
Но иссякла пища наша, высохла вода,
И по-детски веря, наземь мы легли тогда.
Мы лежим в песках зыбучих, в зарослях гнилья,
Для того, чтоб шли за нами наши сыновья.
Следом, дети! Следом, дети! Наша кровь течет
По корням кустов, деревьев, — зреет пышный плод.
Следом, дети? Ждем мы, ждем мы, не теряйте следов!
Ждем мы топота и шума тысячи шагов.
Следом, дети! Следом, дети! Жатва — здесь и там:
По костям отцов придете вы к своим костям!
Лишь к мысу Горн наш Дрейк проник, —
И этим Англия горда, —
В седых морях, в глухих морях
Приют для нас возник
(И этим Англия горда!)
Приют открыт для всех весь год,
Днем и в глухую ночь,
Тем смерть — пустяк и жизнь — пятак,
Кто в океан корабль ведет
(Днем и в глухую ночь!)
II.
Все моря мы кормим уж тысячу лет,
И нету еще конца,
Хоть они и любою своей волной
Омыли мертвеца.
Мы лежим под водой и кормим собой
Акул и подводных змей.
Коль кровь — цена владычеству,
То мы не жалели своей!
Выносит теперь любой прилив
Cуда, что мы вели;
Бросает теперь любой отлив
Погибших нашей земли —
И снова их в горе уносит всех,
Батраков и вождей.
Коль кровь — цена владычеству,
Коль кровь — цена владычеству,
То мы уплатили своей!
И платить, — то честь наша! — будем дань
Мы тысячи лет морям.
Так и было, когда «Золотая лань»
Раскололась пополам,
И когда на рифах, слепя глаза,
Кипел прибой голубой.
Коль кровь — цена владычеству,
Коль кровь — цена владычеству,
Коль кровь — цена владычеству,
То мы уплатили с лихвой!
Ныне слушайте Песню Мертвых — там, где Север, льда горят грани,
Спят искатели, глядя на Полюс, рядом — крытые кожей сани.
Песня Мертвых звучит на Юге — солнцем русла сухие прогреты,
Там останки коней лижет динго, воет, видя людей скелеты.
Песня Мертвых звучит на Востоке — в джунглях влажных, гнилых и буйных,
Где в ущельях вопят павианы, в грязной луже нежится буйвол.
Песня Мертвых над Западом — пустошь, что украла пришельцев силы,
Где тюки потрошат росомахи, вырывая из волглой могилы.
Ныне слушайте Песню Мертвых!
I.
Грезили мы — звали
грезы прочь из людных городов,
Мнилось нам — за горизонтом странный, новый путь готов.
Слух пришел, пришло Виденье, Воля, что родит Дела,
И Душа — не нашим ровня — за собой нас повела.
Как телята — как олешки — скучно в стаде было нам —
С верой детскою, наивной шли мы по путям.
Кончились дрова — припасы — и закончилась вода,
С верой детскою, наивной гибли мы тогда.
В прериях, в песках и дебрях соглашались мы уснуть,
Чтобы сыновья шли следом, по костям сверяя путь.
Следом — следом поспешите! Нами корень орошен,
Пусть плоды приносит древо, раскроется бутон.
Следом! Ждем давно мы, лежа у истоптанных дорог,
Шума голосов хозяйских, шума многих новых ног.
Следом, следом поспешите — наши зерна в борозде,
Мы костями застолбили вам владения везде!
Когда Дрейк дошел к мысу Горн,
Тем самым дав Англии власть,
Между новых валов и пустых берегов
Наш Дом — наш Союз был рожден
(Тем самым дав Англии власть!)
Чья вовек не закроется дверь,
Ни ночью, ни солнечным днем,
Если сможет герой рискнуть головой
За моря, не страшась потерь
(Ни ночью, ни солнечным днем),
Но быть Дому вечно живым,
И в том поклянемся сейчас,
Если в вольный полёт — радость в сердце поёт —
Приключеньям навстречу спешим
(И в этом клянемся сейчас!)
II.
Наше море кормили мы тысячу лет,
Но, голодное, стонет оно,
И любая волна — словно памятный знак
Англичанам, ушедшим на дно.
Лучших кинули здесь в тины мерзкую взвесь —
Чайкам радость, акулам кусок;
Если кровь — цена превосходству,
Господь, мы платили в срок!
Набегая, от нас вдаль уносит волна
Корабли, корабли без конца,
Отступая, для нас оставляет волна
На прибрежном песке мертвеца —
От Дюсси и до Свина — найдешь везде
На унылом береге труп;
Если кровь — цена превосходству,
Если кровь — цена превосходству,
Господь, никто не был скуп!
Наше море кормить нам тысячи лет,
В этом все — и гордость и честь.
Было так, когда шла «Золотая лань»,
И в сегодняшних бедах так есть.
Ныне призрачный свет запылал на скале,
И крушит корабли риф седой;
Если кровь — цена превосходству,
Если кровь — цена превосходству,
Если кровь — цена превосходству,
Господь, мы заплатим собой!
Разносится песнь мертвых — над Севером, где впотьмах
Все смотрят в сторону Полюса те, кто канул во льдах.
Разносится песнь мертвых — над Югом, где взвыл суховей,
Где динго скулит, обнюхивая скелеты людей и коней.
Разносится песнь мертвых — над Востоком, где средь лиан
Громко буйвол шкает из лужи и в джунглях вопит павиан.
Разносится песнь мертвых — над Западом, в лживых снегах,
Где стали останки на каждой стоянке добычей росомах, —
Ныне слушайте песнь мертвых!
I.
Мы так жадно мечтали! Из городов, задыхающихся от людей,
Нас, изжаждавшихся, звал горизонт, обещая сотни путей.
Мы видели их, мы слышали их, пути на краю земли,
И вела нас Сила превыше земных, и иначе мы не могли.
Как олень убегает от стада прочь, не разбирая пути,
Уходили мы, веря, как дети, в то, что сумеем дойти.
Убывала еда, убегала вода, но жизнь убивала быстрей,
Мы ложились, и нас баюкала смерть, как баюкает ночь детей.
Здесь мы лежим: в барханах, в степях, в болотах среди гнилья,
Чтоб дорогу нашли по костям сыновья, как по вехам, шли сыновья!
По костям, как по вехам! Поля Земли удобрили мы для вас,
И взойдет посев, и настанет час — и настанет цветенья час!
По костям! Мы заждались у наших могил, у потерянных нами дорог
Властной поступи ваших хозяйских ног, грома тысяч сыновьих
сапог.
По костям, как по вехам! Засеяли мир мы костями из края в край —
Так кому же еще, как не вам, сыновья, смертоносный снять урожай?
...И Дрейк добрался до мыса Горн,
И Англия стала империей.
Тогда наш оплот воздвигся из вод,
Неведомых вод, невиданных волн.
(И Англия стала империей!)
Наш вольный приют даст братьям приют
И днем, и глубокой ночью.
Рискуй, голытьба, — на карте судьба,
Не встретились там, так встретимся тут.
(Днем или поздней ночью!)
Да будет так! Мы залогом тому,
Что было сказано здесь.
Покинув свой дом, мы лучший найдем,
Дорога зовет, и грусть ни к чему.
(И этим сказано все!)
II.
Наше море кормили мы тысячи лет
И поныне кормим собой,
Хоть любая волна давно солона
И солон морской прибой:
Кровь англичан пьет океан
Веками — и все не сыт.
Если жизнью надо платить за власть —
Господи, счет покрыт!
Поднимает здесь любой прилив
Доски умерших кораблей,
Оставляет здесь любой отлив
Мертвецов на сырой земле —
Выплывают они на прибрежный песок
Из глухих пропастей дна.
Если жизнью надо платить за власть —
Господи, жизнью платить за власть! —
Мы заплатили сполна!
Нам кормить наше море тысячи лет
И в грядущем, как в старину.
Нам, давным-давно пошедшим на дно,
Или вам, идущим ко дну, —
Всем лежать средь снастей своих кораблей,
Средь останков своих бригантин.
Если жизнью надо платить за власть —
Господи, жизнью платить за власть,
Господи, собственной жизнью за власть! —
Каждый из нас властелин!
Спускаются вглубь корпуса судов, растерявших и мачты и реи
Во тьму, в кромешную тьму, где кишат слепые морские змеи,
Здесь где нет ни звука, ни отзвука звука, — где мертвая тишь всегда —
Здесь, обросшие ракушками, лежат подводные провода.
Здесь, в утробе мира, по ребрам земли, несутся в пучине моря
Слова — и эти людские слова бьются, мерцают, дрожат —
Предупреждения, новости, приветы, восторги , горе:
Новая Сила пришла в темноту, куда не достанет взгляд.
Провода пробудили голос людской; Время они победили.
Вдали от солнца соединив все страны под кровом тьмы.
Тише! Летят голоса людей в вязком подводном иле,
Новый Закон : теперь по нему неразделимы все мы!»
Крушенья вершатся над нами; прах медленно падает вниз —
Вниз во мрак, во мрак беспредельный, где змеи слепые сплелись;
Где не слышно ни звука, ни эха, в пустынях придонной тьмы,
По равнинам из серой грязи в кожухах протянулись мы.
Здесь, в чреве старого мира — здесь, у Земли прочных пут —
Слова, слова человека, стучат, и скользят, и бегут —
Новости, радость, печали, поздравление или приказ,
Ибо Сила Покой возмутила, не имея ни ног ни глаз.
Пробудились бессмертные Твари; повержен отец-Время в ил;
Пожатие рук через бездну, ниже света на много миль.
Тише! Над крайнею хлябью разговоры ведет человек,
Пролетает новое слово: еле слышно — «Мы вместе. Навек!»
Дары возлагает тот, кто вернулся из дальней страны.
Да, измена богата, но помни Мать: богаче твои сыны!
Слыхали мы и смертный хрип, слыхали и волчий вой.
Гордись нами, Англия наша Мать! Весь мир — он отныне твой.
Сочти — разве мало нас? Смотри — разве мы стали слабей?
Ну разве мы — сирая голь земли? Нет, мы кровь от крови твоей!
О Мать, обрати своё слово к тем, кто стоит у твоих колен!
С тобой говорим мы, хотя и росли у разных у дальних стен.
Боремся мы не вслепую, торгуясь, смеясь и глумясь,
Но гордую душу мы не продадим, и любовь мы не втопчем в грязь.
Только один дар нам дан — Любовь без трескучих слов.
Все мы выросли в разных дальних краях — так слушай своих сынов.
От самых концов земли — дары у открытой двери —
Измена сильна, но твои сыновья сильнее — поверь!
От стонов погибших людей, рычания волчьей стаи
Обратись, и будет мир — твой. Гордись, какими мы стали!
Сочти — мало нас, или слабы? Слишком груба наша речь?
Земель не хватает? Реши — твоей Крови в наших ли жилах течь?
Собравшихся у колен, о Мать, допусти во врата, под своды —
Заморские дети, мы жаждем говорить со своим родом.
Не во тьме воюем, где подлость, презренье, насмешки,
Выставляя любовь на продажу, сердца отдавая в спешке.
Дар один приносим сегодня — Любовь без торгов и упрека —
Услышь детей своих слово, из стран за морем глубоким!
Бомбей
У моря моего, где жили короли,
Наследник королей, своими мастерскими
Объединяю я народы всей земли,
Чтоб дать им всем одно единственное имя.
Калькутта
Я создана Рекой, Моряк меня любил.
Привет, о Англия! Несметно я богата.
Я — Азия, пусть мой фундамент — зыбкий ил.
Но я держу в руках и Жизнь, и Смерть и Злато.
Мадрас
Когда-то Клайв меня так сладко целовал
И королевское мне даровал обличье.
Но вот я стариком теперь бессильным стал,
Чтоб грезить о былом величьи.
Рангун
Привет, о Мать! Пускай балакает монах,
Что я — простой торгаш. Мне наплевать! Он знает:
У храма Шве-Дагон влюбленные в шелках
Смеясь, его не вспоминают.
Сингапур
Привет, о Мать! Восток и Запад не впервой
Ждут помощи моей, чтоб плыть в края иные:
Я всё же — ворота торговли мировой,
(Да. Пусть не первые, зато вторые).
Гонконг
Привет, о Мать! Меня ты строго береги.
Спокойно спят твои суда над гладью пенной,
Но завтра, может захотят твои враги
Из бухты гнать твой флот военный.
Галифакс
Привет, о Мать! Стоят в тумане корабли,
Туман покрыл мои валы и бастионы.
Бессонный часовой всей северной земли,
Я стерегу твои знамёна.
Монреаль и Квебек
Мы жаждем мира. Но доходит весть до нас
(Правдивая иль нет, шутливая иль злая),
Что скоро враг придет. Мы ждем его сейчас,
Былые битвы вспоминая.
Виктория
С Востока к Западу, крутясь, дошли слова —
Востоком Запад стал у края вод восточных;
С Востока к Западу, крепка, как тетива,
Проходит цепь из звеньев прочных.
Кейптаун
В сраженьях и торгах менял владельцев я,
Сны об Империи в мозгу моем витали,
Пусть будет вся страна вокруг — страна моя
От Тафельберга до Наталя.
Мельбурн
Привет! Меня не дар, не ужас основал.
Зажат меж засухой, злосчастием и златом,
Я дерзок и могуч, я — как девятый вал,
Что бьет буруном бесноватым.
Сидней
Привет! Я превратил свой грех в зерно добра,
Я стойкость выковал из бед своих и боли.
В моей крови — земель тропических жара,
У ног моих — благая доля.
Брисбен
Мир северный принес я в южные края,
я создаю народ в Империи великой.
Немного потерпи — увидишь: буду я
Над всеми землями владыкой.
Хобарт
Любовью создан я, а злость взрастила Ад,
Но я своих детей воспитываю честно.
Хочу я тихо жить, трудясь все дни подряд.
Мир даровал мне Царь Небесный.
Окленд
Последние, мы всех и краше и добрей;
Ласкает солнце нас на наших тучных нивах;
Так отчего ж не к нам стремятся тьмы людей
Что ищут Островов Счастливых?
Бомбей
Как Королева юная, как Королева-мать,
Щедроты всех морей я щедрою рукой
Бросаю в жернова, спеша все племена смешать
В народ единый свой.
Калькутта
Меня Река лелеет, любит Океан,
Богатство ищет, Короли хотят иметь.
Правь, Англия! Я Азия — на глине я Титан,
Я Золото и Смерть.
Мадрас
Клайв целовал меня в уста, и в бровь, и в лоб,
Корону в поцелуях дивных обрела
Получше королевских. Ныне — ведьма из трущоб,
Я памятью светла.
Рангун
Привет, о Мать! Купцом меня зовут?
Не надо! Бритый жрец мне важен, и молений звон,
В шелках мужей и дев я собираю тут,
Где славен Шве Дагон.
Сингапур
Привет, о Мать! И запад и восток —
Все помощь просят, чтоб машины починить.
В торговле я второй. Сужу — товаров ток
Пустить иль перекрыть.
Гонг-Конг
Храни меня, о Мать! Пусть Прайя крепко спит
Под грузом бесконечных кораблей,
Но бди! Вон континент: как буря закипит,
Бей громом батарей!
Галифакс
В тумане берег сторожат мои суда,
За ними — крепость юная стоит как кряж.
Честь Севера готов хранить всегда
Бессонный, верный страж.
Квебек и Монреаль
Мир — наш удел. Но вздорный, подлый слух,
Родившись шуткой, злобой став, ползет червем.
Мы помним битвы прошлые, и укрепляя дух,
Без страха ждем!
Виктория
С востока на закат летят слова, быстрее ветерка,
Но Запад на Востоке от моей воды кудрей;
С Востоком Запад цепь скрепила на века,
И не найти прочней!
Кейптаун
Привет! Давно я сплю в холмах, под шум листвы,
Объект торговли или драк. Узнайте сущность сна:
Вот бы от Линии до Львиной Головы
Была одна страна!
Мельбурн
Привет! Не страх, не милость поместили нас
Меж жаждой золота и страшною жарой,
В стране, чей громок и беспечен глас,
Как в гавани прибой.
Сидней
Хэй! Я во благо обратил позорное пятно;
Упорством станет бесшабашный грех;
В моей крови пылает тропиков вино,
У ног лежит Успех!
Брисбейн
Род северный под южным небосклоном — я;
Для нужд Империи здесь Нацию создам;
Через страданья, боль да процветет земля
На зависть чужакам!
Хобарт
С любовью создан, злобой обращен был в ад,
Но ради деточек мой искупил позор;
За честный труд — покоя, мира клад
Бог предо мной простёр.
Окленд
Даль, край, предел; глушь, что милее всех,
Над нами, здесь всегда погода хороша;
Но люди и отсюда (под природы смех)
За Счастьем вдаль спешат!
В вас — моя Кровь, и в ней — не хвала, а жёсткий запрет:
Слушать веленья других ни смысла ни нужды нет.
Вы — плоть от плоти моей, вы — кость от моих костей,
Вы стойки, как ваши сыны, вы ваших отцов сильней.
Глубже пустых речей живая любовь у нас:
Когда встречаемся мы, нет поцелуев и ласк.
Я, мощна, как и раньше была , не ослабла сила руки;
Я вскормила своих сынов, но не су́хи мои соски.
Для вас я открыла дверь, место я вам дала,
Советников вам нашла — обсуждайте свои дела
Со стражами внешних путей, баронами южных морей;
И с матерью вашей седой обсуждайте дела сыновей —
Как с братом брат говоря, без вторженья людей чужих —
Ради гордости англичан ради блага народов своих.
Мы дали обет. И пока нашей Кровью силен народ,
Ваше благо будет моим, моя сила к вам перейдет,
И когда на Страшный Суд, и в последний бой мы пойдем,
Не обрушатся наши столпы, устоит наш могучий Дом.
Крепкий тройной канат завяжите на девять узлов,
Чтобы стал навек ваш Закон Законом ваших краёв —
Закон, который связать на веки веков бы мог
С северным клёном и вереском мимозу, и южный дрок.
Ваш Закон — есть общий закон, и надо ли объяснять,
Что кровью связаны мы, и я — всегда ваша Мать.
Идите к собратьям своим, пусть с вами они говорят,
И пусть ваш английский язык будет ясен, прост и богат.
Трудитесь всегда и везде, не сидите в своем углу,
К цели своей — напролом, презирая хулу и хвалу,
Трудитесь будьте остры и умом и шпагой своей:
Ведь — не дети, не боги вы — а люди в мире людей.
Воистину Крови сыны — способны карать и жалеть;
Склоняться не станете вы любому пришельцу под плеть.
Вы плоть от плоти моей, и кость от моих костей,
Не мягче суровых отцов, не тверже достойных детей.
Слов глубже наша любовь, и жизни сильней наша связь,
Но мы поцелуев не шлем друг другу, однажды сойдясь.
Не ослабли руки мои, и сила еще не ушла,
И млеком налиты сосцы, пусть многих детей родила.
Вам двери раскрыв широко, места приготовила мать,
Вам будет где поговорить, моя драгоценная Знать —
Далеких Походов вожди, Глубоких Морей господа,
К растившей вас маме седой скорее спешите сюда!
Сумеете поговорить, где с братом встречается брат —
Про блага Народов своих, про Честь и про Расы диктат.
И мы обещанье дадим. Пока наша Кровь горяча —
Приму я вашу любовь, дав силу вашим плечам:
В день страшный Армагеддона, последней великой борьбы,
Наш Дом соберется вместе, не рухнут его столбы.
Теперь в нем девять устоев, крепление — узел тройной;
Законы там станут Законом, где твердо правят страной.
Вот этот — для Пустоши серой, этот — для ярких Цветов,
Этот — для Поросли южной, а тот — для кленовых Листов.
Закон ваш законами станет, и я промолчу, не виня,
Ведь вы — сыны моей Крови, и мамой зовете меня.
Теперь с родней говорите, и слушайте близких ответ —
Для слов скупых, откровенных английский язык — лучше нет!
В работе своей оставайтесь упорны всегда и смелы,
Не дайте отвлечь вас от цели случайным словам похвалы.
Трудитесь и мудрыми будьте — не важно, с пером ли, с мечом,
Не боги, не малые дети — мужчины в мире мужском!
Женщину в мраке ночном выкрал я в жены, —
Не дал познать мне ее стан всполошенный:
Бросилось племя, грозя мукой и кровью
Но ее смех мне зажег сердце любовью.
Мчались мы с нею сквозь лес в сумрак беззвёздный,
Но задержал нас поток бурный и грозный,
Сыном Морей мы зовем гневного стража,
В страхе мы ждали конца, — вор и покража.
Встал я на бой, но она с легкостью зверя
Спрыгнула вниз на бревно, вросшее в берег,
Шкуры свои приподняв, словно ветрила,
Бога ветров защитить громко просила.
И, как живое, бревно (Бог, ты над нами!)
На середину реки выплыло с нами.
Следом, звеня, топоров туча летела,
Я трепетал, но она радостно пела.
Скрылась земля вдалеке, — как покрывало,
Синяя мгла над водой нас укрывала.
Тихо все было кругом. Вдруг, нарастая,
Свет запылал в глубине, мглу рассекая.
Прыгнул он кверху и встал в синем просторе,
То властелином взошло Солнце простое
И, ослепив нам глаза, в невероятный
Мир растворило врата, в мир необъятный.
Видели мы (и живем!) пламень священный,
Но приказали бревну боги вселенной
К берегу плыть, где стоял, злобой объятый,
Вражеский стан, но теперь — мы были святы!
В прахе валялся, дрожа, враг пораженный.
Пали пред нами мужи, дети и жены,
Плотно руками прикрыв в ужасе лица,
И мы ступали по ним — пророк и жрица!
Женщину эту сыскал я в полуночной темени,
Крепко схватил и увел из чужого мне племени.
Долго за нами гнались. Чувств ее я не знал еще,
Но для меня ее смех прозвучал ободряюще.
Длинен был путь до своих, и неистовы мстители.
В роще поток пред собой мы со страхом увидели.
Моря рассерженный сын, вот он с рокотом пенится.
Ждали мы стрелы врагов, похититель и пленница.
Я натянул тетиву, встав над самою кручею.
Пленница прыгнула вниз на корягу плавучую,
Шкуры с себя сорвала, парусами поставила,
Бога ветров призвала, чтоб коряга отчалила.
Дерево ожило вдруг (миг волшебный, немыслимый!),
Выдрой оно понеслось. Так из заводи вышли мы.
Понял я: мы спасены только силой небесною.
Я задрожал, а она залилась звонкой песнею.
Берег остался вдали. Синева окружила нас.
Замерло все, и ни тьма, ни вода не страшила нас.
Мы обнялись. Ничего больше было не надо нам.
Тут занялось лоно вод светом новым, негаданным.
Солнечный диск над водой заиграл зорь багрянее.
Царь мирозданья предстал в нестерпимом сиянии.
Мы изумились: от нас в полумиле, не далее,
Чудно разверзлись врата искрометные, алые.
Нашим глазам показав огнь и бездну предвратную,
Дереву Бог повелел плыть дорогой обратною.
Медленно-медленно вспять безбоязненно плыли мы,
Плыли к убийцам своим, но святыми уж были мы.
Страх охватил всех мужчин, наземь рухнули женщины,
Дети (им были для игр наши кости обещаны).
К берегу тихо пристав, молча в отсветах пламени
Мимо повергнутых тел шли мы, жрица и праведник.
И сказал Господь на небе всем без рангов и чинов
Ангелам, святым и душам всех достойнейших людей:
Вот и минул Судный День —
От земли осталась тень,
А теперь наш новый мир не сотворить ли без морей?
Тут запели громко души развесёлых моряков:
«Чёрт побрал бы ураган, что превратил нас в горсть костей,
Но окончена война...
Бог, что видит всё до дна,
Пусть моря он хоть утопит в тёмной глубине морей!»
Молвила душа Иуды, в Ночь предавшего Его:
«Господи, не забывай — ты обещал душе моей
То, что я однажды в год
Окунусь в прохладный лёд,
Ты ж отнимешь эту милость, отбирая льды морей!»
И сказал тут Богу Ангел всех береговых ветров,
Ангел всех громов и молний, Мастер грозовых ночей:
«Охраняю я один
Чудеса твоих глубин
Ты ведь честь мою отнимешь, отнимая глубь морей!»
Вновь запели громко души развесёлых моряков:
«Боже, мы народ суровый, есть ли кто нас горячей?
Хоть порой нам суждено
С кораблём идти на дно
Мы не мальчики — не просим мы отмщения для морей!»
И тогда сказали души негров, брошенных за борт,
«Дохли мы в цепях тяжелых, в тёмных трюмах кораблей,
И с тех пор одно нам снится,
Что мощна Твоя десница.
Что Твоя труба разбудит всех, кто спит на дне морей!»
Тут воззвал апостол Павел: «Помнишь, как мы долго плыли
Гнали мы корабль усталый, и летел он всё быстрей,
Нас четырнадцать там было,
Мы, твою увидя милость,
Славили тебя близ Мальты посреди семи морей!»
И опять запели души развесёлых моряков
Струны арф перебирая с каждым мигом всё трудней:
«Наши пальцы просмолённы
Наши струны грубозвонны,
Сможем ли мы петь без моря Песнь достойную морей?»
Молвят души флибустьеров: «Мы моря багрили кровью,
Не верёвкой, так решёткой жизнь кончалась, ей же ей,
Мы с испанцем воевали
В кандалах мы пировали,
И что утопить, что пить нам ... Мы — Владетели морей!»
Тут возник Большой Гарпунщик, старый китобой из Денди
И душа его пред Богом заорала всех сильней:
«О, полярные сиянья
В блеске белого молчанья !
Ну за что китов несчастных хочешь ты лишить морей?»
И опять запели души развесёлых моряков
«Тут в Раю и замахнуться негде сабелькой своей!
Можем ли мы вечно петь и
Шаркать ножкой на паркете?
Ни к чему все скрипки эти Покорителям морей!»
Наклонился Бог и тотчас все моря к себе призвал он,
И установил границы суши до скончанья дней:
Лучшее богослуженье
(У него такое мненье) —
Вновь залезть на галлеоны и служить среди морей!
Солнце, пена, пенье ветра, крики вольного баклана,
По волнам и днём и ночью — бег крылатых кораблей,
Корабли идут в просторы
К славе Господа, который
Просьбу моряков уважил и вернул им даль морей.
Гонял купцов царь Соломон, —
В Тир, в Тарсис и в Ливан —
Любил кораллы, редких птиц
И шумных обезьян
И кедры гнал ему Хирам
Без счета и числа...
Но мы лишь с Лондоном ведем
Торговые дела.
Побережьем — и морями — вокруг света, нас несет.
Где попутный дует ветер, где торговля нам верна
Галс меняем: стаксель, грот — и окончен поворот —
Мы оплатим Пэдди Дойлю[81] сапоги его сполна!
Мы жемчугов и слитков
Не возим никогда,
Но стоят нам товары
И пота и труда.
Под нестерпимым солнцем,
В объятьях льдов седых
И под ветрами злыми,
Что носятся меж них,
Кой-что добыто торгом,
Кой-что даёт захват,
Кой-что — учтивость наших
Ножей и каронад, —
Бывали встречи в море:
Из милости одной
Мы облегчали судно,
Спешащее домой.
Всё валко в непогоду,
Напряжено вдвойне —
Киль, погруженный в волны,
И клотик в вышине;
Шесть океанов властны
Все унести себе:
Вон в Балтике — смыло камбуз[82],
Шлюп-балку[83] — в Ботани Бей
И в устьях рек, где лесосплав,
Бревна мешали нам,
Из Вальпарайзо мчались мы,
А Норд шел по пятам.
У полюса сидели
В клыкастом, крепком льде,
А в качку ветер ледяной
Купал фальшборт в воде
Мы обошли всю карту,
Все новые пути,
Нам острова светили,
Которых вновь не найти
От страха — волосы дыбом,
А ночь пройдет едва, —
Играет в блеске солнечном
Пустая синева.
Несчётны странные встречи,
Сулившие нам беду:
То вспыхивали ванты
Огнями на ходу[84].
То в вдруг сквозь шторм багровый
Сквозь искры в больных глазах
Голландец против ветра[85]
Летел на всех парусах.
То Лотовый[86] нас криком,
Заманивал в глубину,
То мы Пловца слыхали,
Что век не идет ко дну.
На парусах застывших
И в колкой снежной пыли,
С командой вдруг удвоенной
Мыс Духов мы прошли.
Да, мы не раз встречали
На северных морях
Безмолвный призрак шхуны,
Всех китобоев страх.
Сквозь снеговое поле,
Открытое на миг,
Покойный Гендрик Гудсон
К норд-осту вел свой бриг.
Так нас Господни воды
Несли под рев небес,
Так много мы видали
Невиданных чудес
И мы домой вернулись,
Хоть с прибылью хоть нет —
Не жаль того, что в море
Унес наш пенный след.
Отдать скорее якорь!
А душу стыд грызёт.
Что груз наш очень беден,
Подарок дальних вод!
Швартуемсмя! Ах, дурни!
И ты, и я не прав, —
Ведь худшее мы взяли,
Все лучшее не взяв.
Побережьем — и морями — вокруг света нас несет,
Может не пойти торговля, ветер стихнуть на пути,
Галс меняем: стаксель, грот — и окончен поворот —
Это все, чтоб в Лондон грузы привезти
Повествование тут ведется от лица инженера —
механика пароходной компании; он стоит ночную вахту на палубе, заглядывая через
верхний иллюминатор в машинное отделение, и беседует с воображаемым собеседником,
то ли с Богом, то ли с пароходной машиной.
О чем же говорит он?
Р.Киплинг
Господь, из тени смутных снов сей мир Ты произвел;
Все, зыбко всё, я признаю — но только не Котел!
От стана до маховика я вижу всего Тебя, Бог,
Лишь Ты назначенье храповика определить, к примеру, мог!
Джон Кальвин так бы мир творил — упорен, сух, суров;
И я, взяв сажи для чернил, «Законы» писать готов.
Сегодня мне никак не уснуть — старые кости болят,
Всю ночь я нынче вахту стою — они со мной не спят.
Машины: девяносто дней — пыхтенье, шум и вой,
Сквозь Море мира Твоего скрипя, спешат домой.
Излишний скрип — ползунок ослаб — но ровен ход винта,
Уж тридцать тысяч миль — простим — такая маета.
То мрак, то — ясно , славный бриз — и мыс уже скрылся с глаз...
Три оборота Фергюсон добавил... Ух, сейчас...!
Да, Плимут рядом — мистрис там... Семьдесят — один — два — три!
Торопится к жене старик,... Да ты его не кори!
В любом порту любой квартал... Но женщин лучше нет,
Чем Эльзи Кемпбелл... Взял бы ты назад мои тридцать лет!
(Тогда горела «Сара Сендз»). Пути предстояли нам,
От Мерихилл до Поллокшоу, с Паркхеда на Говам!
Сэр Кеннет ждет. Ох, груб мой шеф, — услышу от него:
«МакЭндрю, добрыдень! Пришел? Как днище, ничего?»
Профан в машинах — спору нет, но лучшей из мадер
Нальет — и с пэрами я пью, как лучший инженер.
А начинал с низов... был мал, и пар был невелик,
Разрывы паклей затыкал, я к этому привык.
Давленье только десять — Эх! Рукой готов зажать!
Ну, а сейчас пустить не грех и сто шестьдесят пять!
На пользу каждый агрегат — вес меньше — плавнее ход,
И вот все тридцать в час даем — ( котлы не разнесёт
И ладно!).... С паром по морям скитаюсь целый век,
Привык машине доверять... А как там человек?
Тот, кто зачел миль миллион, пути свои любя —
Четыре раза до Луны... А сколько до Тебя?
Кто ночи, дни в волнах тянул... Припомнить первый шквал?
Пнул шкипера (он пьян был в дым), так он в салон сбежал!
А в кочегарку иду, а том на дне три фута воды,
Лбом о заслонку хрякнулся —. Вон, до сих пор следы.
Следы! Есть шрамы пострашней — душа черным-черна,
Пускай в машинном всё окей — греховность-то вот она.
Грешу сорок четвертый год, мотаюсь по волнам,
А совесть стонет, как насос... Прости Ты скверным нам.
Тогда я на вахте, в час ночной уставил жадный взгляд
На баб, что жались за трубой... Покаюсь, виноват!
В портах я радостей искал, забыв сыновний долг:
Не ставь в вину мне, Господи, и рейд через Гонг-Конг!
Часы беспутства, дни греха молю, спиши зараз —
Грант Роуд, Реддик, Номер Пять, и ночи в Харриганз!
Но хуже всех — коронный грех — матерился я не шутя.
Двадцать четыре было мне. Не осуди дитя!
Я Тропик в первый раз увидал — жар, фрукты, свет небес,
И не постиг — как пахнет сандал! — как может попутать Бес.
Весь день вокруг живой театр — устал ленивый взор,
А ночью свет распутных звезд — всё небо что твой костер!
В портах (тогда пар берегли) слонялся шалопай —
И как во сне — к себе влекли то ракушки, то попугай,
Сухая рыба-шар, бамбук, и тростка — первый сорт;
Увы, все это Капитан, найдя, кидал за борт.
Но вот прошли Сумбавский Мыс, и ветерок в тиши,
Молочно-теплый, пряно пропел: «МакЭндрю, не греши!»
Легко — без гнева, без угроз — шептал мне в ухо дух,
Но факты били словно трос, терзая грешный слух:
«Бог матери лишь липкий Бес, твоя пустая тень,
Про Рай и Ад попы твердят, их книги — дребедень.
Тот свет варганят в Брумело — там лепят и чертей,
В холодном Глазго делают, чтобы пугать людей
К Нему обратно не вернись, целуя бабий рот,
Иди-ка к Нам (а кто «Они»?), даст благодать нам тот,
Кто души в шутку не коптит, про адский огонь не лжет,
Кто спелым жарким бабам грудь наливает как соком плод».
И тут умолк: ни звука, все; о мудрый, тихий глас —
Оставив выбор мне, юнцу — забыть или тотчас...
Меня как громом поразил — в ушах он всё звенит,
Манящий — и вводящий в грех, соблазнами налит —
Как, мне отринуть Дух Святой? А тут еще наш винт!
Шторм пролетел, но вал крутой, и якоря — к чертям,
Ты чуял, Господи, ужас мой, в глубинах сердца, там...
На «Мери Глостер»[87] в очередь в Ад я встал не просто так!
Но голова в Твоих руках, и Ты направил мой шаг —
От Дели до Торреса длился бой , и сам себе я враг,
Но как вошли в Барьерный Риф, Твоих вкусил я благ!
Мы ночью не решились плыть, и встали, пар держа,
И я не мог уснуть всю ночь, страдая и дрожа:
«Пусть лучше ясно видит глаз, чем мается душа»...
Твои слова? — Ясней звонка, гремели как металл,
Когда стонала наша цепь, порвавшись о коралл,
И свет Твой озарил меня, Долг вечный я познал.
В машинном отделенье Свет — ясней, чем наш карбон;
Я ждал, я звал сто тысяч раз, но не вернулся он.
Прикинем: тысячи две душ мы за год перевезём-
Ужель не оправдаться мне пред Господом, и в чём??
Ну ладно, хоть по полторы, за рейс ведь за один,!
Ведь это Служба — разве нет? Стыдиться нет причин?
Везли с собой, быть может, гнев — искали зло и грех —
Не мне судить их дел посев — хранил я жизнь их всех.
И лишь когда окончен рейс, пора молить — прости!
Мой грех позволил по морям шесть тысяч тонн вести.
Дней двадцать пять, как не спеши (хороший ведь пример) —
С Кейптауна на Веллингтон — тут нужен инженер.
Чини свой вал — хоть съешь его — попавши морю в плен,
Лови сигнал, иль парус ставь, плетясь на Кергелен!
А путь домой, на Рио? Там — игра не для детей:
Пыхти недели по волнам, средь льдов, ветров, дождей,
Не келпы — там грохочет лед: всплеск, кувырок, обвал,
Все смолотив, на юг уйдет — вот Божьи жернова!
(Восславьте, Снег и Лед, Творца, я ваш уважаю труд,
Но лучше б в церковь вам идти, а нам — в другой маршрут).
Не ваши страждут ум и плоть; пусть наше знанье — прах
Пред Силой, что явил Господь — но помни о делах.
А, наконец, придем мы в порт — там, взяв багаж ручной,
В перчатках, с тростью пассажир труд не оценит мой:
«Приятный рейс, спасибо вам. А тендер долго ждать?»
Им поклонившись, капитан пошлет вал проверять.
Отметят всех — но не меня — пожатье иль кивок,
А старый чорт— шотландец где? Там, в трюме, одинок.
Но ты, работа, веселишь, хоть невелик доход —
Нет пенсии, а ставка лишь четыре сотни в год.
А может, мне уйти совсем? Но что я разве трус,
А со штырем на росси... эй — как «соловей», француз?
Брать в лапу? Много есть жулья... Совсем невмоготу —
Я не стюард с подносом, я — всех старше на Борту.
За экономию взять приз? Шотландский уголь хоть
И ближе, но дрянной — мне мощь твоя ценней всего,Господь.
(Брикеты мог бы предлагать — для топки что цемент! —
Но «Вельш» — «Вангарти», может быть — не нужен и процент)[88].
Изобретать? Чтоб дело шло — сиди на берегу:
Свой клапан-дифференциал забыть я не смогу,
Но не корю прохвостов тех, чей опыт весь в брехне —
Придумать просто, а вот продать — задачка не по мне.
Так мной сражен Аполлион — нет! — как ребенок бит,
Но рейс немного мне принес — я превышал лимит.
Не хочет Идол умирать, но не щажу себя,
Чтоб жертву ныне принести, достойную Тебя...
— Эй, снизу! Смазчик! Впал в азарт? Что, ходит тяжелей?
Запомни — здесь вам не «Канард», и масло зря не лей!
Ты думал? Платят не за то! Стирай-ка лучше грязь!
Да! Трудно Бога не помянуть, ругаясь и бранясь!
Вот, говорят — я грубиян. Но волны за кормой,
Дела — минуты не найти на светское бомо.
Тут детки за меня взялись: теперь, старик, ликуй;
Их я пущу охотно вниз — за так... за поцелуй.
Да, вспомнил: Кеннета племяш — нет крови голубей,
Из русской кожи башмачки, фуражка — князь морей!
Провел его по кораблю — от труб и до котла,
А он: , «мол пара не люблю — романтика ушла!»
Идьот! Все утро я следил, что замедляет взмах
У шатунов: ничком, и нос от вала в трех вершках.
«Романтика»! В каюте люкс плодит стишки эстет,
И книжечку издаст; но где, кто истинный поэт?
Как я устал от их «небес», и «голубков», и «чар»,
Господь! Воскрес бы Робби Бернс, и Песнь сложил про Пар!
Чтоб лучшего шотландца речь усилить — с кораблем
Оркестр составим: клапана стучат, как метроном,
За контрабас сойдет шатун; гудит, сопит насос,
Эксцентрики — тарелок звон — звенят, шумят вразброс.
Шарниры ждут, чтоб, в такт попав, свою добавить трель,
А вот — как чисто! — шток смычком задел за параллель!
Вступили все! Дан полный ход, звучит гремящий хор,
Внимает шахта, что берет динамку под затвор.
Просчитана взаимосвязь, закон частей стальных,
Для скорости любой годясь, и для задач любых.
Надежность, сцепка, мощь везде, от топки до кают —
Подобно Утренней Звезде, смеясь, Творцу поют.
Без лести, твердо говорит, сияя смазкой, шкив:
«Не людям и не нам хвала, будь Ты над нами жив!»
Дадим им свой (и мой) Завет торжественно прочесть:
«Смиренье, Сдержанность, Закон, Порядок, Долг и Честь!»
Учил заводов лязг и шум, жар доменных горнил;
Вдруг душу (мне пришло на ум) тогда в них молот вбил?
Иль с человеком мощь машин связал прокатный стан,
Чтоб и надменный пассажир постиг предвечный План?
Здесь понимаю я один — для Службы мне даны
Семь тысяч лошадиных сил. Мой Бог! О, как сильны!
Я горд? Когда животных рой возник в цеху большом,
В усталости ли молвил Ты: «И это хорошо»?
Не так! Чтоб счастью первых Дней дать радостный венец,
Встал Человек, что всех сильней — перед Творцом Творец!
Снесет страданья на земле, ржу, тренье, боль и мрак,
На Совершенном Корабле помчится — будет так!
Я слаб: не мне чертить обвод, продумывать узлы,
Но жил я и трудился я. Тебе, Тебе хвалы!
Я сделал то, что смог: суди, судьбу мою решай...
Нас милостями не оставь...
Ого! Звучит «Stand by»!
Так скоро лоцман? Вот фонарь. Сменяюсь — пятый час!
Ну, слава Богу: я сказал — Помилуй грешных нас...
Пойду...
— Добрутро, Фергюсон! Подумал хоть, разок,
Что стоит спешка твоя к жене?.. Не дёшев уголек!
Посланье милой я послал,
За сотни миль, за сотни миль.
Равнину моря взволновал,
Атланту я письмо вручил…
А за письмом я прибыл сам,
Свою могилу миновал,
Огонь и сталь ел по часам
И с океаном воевал
Из глуби шторм на шторм вставал
Ревел, чтоб возвращался я ,
Но зубы он себе сломал,
И сквозь него прорвался я
И солнце я остановил
Чтоб луч его путь указал,
Взнуздал торнадо, плетью бил,
Пока он подо мной не пал,,
Сквозь ночь земле послал привет,
Возвёл я башни на краю,
Возжёг я пёстрый свет ракет
Чтоб озарить любовь мою
Земля дала героев мне
Чтобы сражаться за меня
Путь проложить по всей стране
Сквозь мили мчаться для меня
И всё вокруг служило мне
Вот — флоты выбились из сил,
Несчётных я загнал коней
Несчётно новых попросил
Послал я блеск ярчайших гроз,
Туда, где ждёт меня она,
И ненависть людскую снёс
За то, что есть одна — Она
Рассвет у ней меня застал
( День безъязык, чтоб рассказать… )
И вновь народец мелкий стал
Всё покупать и продавать…
Мы выпили за Королеву,
Теперь за отчизну пьём,
За наших английских братьев,
Едва ли мы их поймём,
А впрочем, они нас тоже...
Так — при свете утренних звёзд
За нас, уроженцев колоний,
Наш главный, последний тост!
Не английское небо над нами,
Но всех нас учила мать
Туда устремляться сердцами
И Англию домом звать.
О жаворонках мы читали,
Что поют зелёным холмам,
Но сами кричим попугаями
Когда скачем по пыльным полям.
Легенды старого света —
Память горя, досталась отцам
По праву их прежней жизни,
И по праву рожденья — нам!
Тут качали нас в колыбели,
В эту землю вложен наш труд,
Наша честь, и судьба, и надежда
По праву рожденья — тут!
Прошу вас наполнить стаканы
И выпить без лишних слов
За четыре новые нации[91],
И за жителей островов.
Любой аттол распоследний,
Помянуть подобает нам:
Наша гордость велит нам выпить
За гордость живущих там.
За пыль от копыт неподкованных,
За рассветную душную тишь,
За дымок над кухней дворовой,
За шум жестяных наших крыш,
За риск утонуть в наводненье,
И смертельной засухи риск
За сынов Золотого Юга,
За поля, где пшеница и рис.
За сынов Золотого Юга, (встать!)
За привычную жизнь,что далась нам не даром,
Споем, ребята о тех мелочах, что дороги нам,
Ответим за каждую из мелочей, что дороги нам
На каждый удар — ударом!
За дымы пароходиков бойких,
За овец с бессчётных холмов,
За солнце что не обжигает,
За дожди без злых холодов,
За земли, что ждут посева,
За откормленных мясом людей,
За баб плодовитых, стройных:
Чтоб — по девять и десять детей.
Чтоб по девять и десять детей (встать!)
За привычную жизнь — что далась не даром,
Споём, ребята, о тех мелочах, что дороги нам,
Ответим за каждую из мелочей, что дороги нам,
На удар двойным ударом!
За страну бесконечных прерии
За бегущую тень облаков
За полный амбар соседа,
За гудки ночных поездов
За серых озёрных чаек,
За вспашку степной целины,
За зиму чуть ни в полгода,
За влажный ветер весны,
За страну жутких ливней и громов,
За сухую, бледную синь,
За гигантский прибой у Кейптауна,
И запах подпёкшихся глин,
За скрежет тяжелых шлюзов,
За рифы и золото вод,
За карту последней Империи,
Что время ещё развернёт.
За наших чёрных кормилиц,
Чей напев колыбельный дик,
И — пока мы английский не знали —
За наш первый родной язык!
За глубокую тень веранды,
За алмазный отсвет в волнах,
За пальмы в лунном сиянье
За ночных светляков в камышах,
За сердце Народа Народов,
За вспаханные моря,
За Аббатство[92], что славу Сада
Сплотило вокруг алтаря,
За неспешную поступь Времени,
За его золотой дождь
За мощности электростанций
И Сити незримую мощь,
Мы выпили за Королеву,
Теперь за отчизну пьём,
За наших английских братьев.
Может, всё же, мы их поймём.
Поймут и они нас тоже...
Но вот, Южный Крест и зашел...
За всех, уроженцев колоний
Выпьем. И — ноги на стол!
За уроженцев колоний (встать!)
За этим столом нас шесть —
За привычную жизнь, что далась недаром,
Споем, ребята о тех мелочах, что дороги нам,
Ответим за каждую из мелочей, что дороги нам
На удар шестикратным ударом!
За Телеграфный Кабель[93]! (взяться за руки!)
Проложенный в глубине морской,
Чтоб с мысом Горн[94] связать Оркней[95]
Одной неразрывной петлёй!
Вокруг земли! Вокруг всей!
За уроженцев колоний! Пей!
Мы пили за королеву,
За отчий священный дом,
За наших английских братьев
(Друг друга мы не поймем).
Мы пили за мирозданье
(Звезды утром зайдут),
Так выпьем — по праву и долгу!
За тех, кто родился тут!
Над нами чужие светила,
Но в сердце свои бережем,
Мы называем домом
Англию, где не живем.
Про жаворонков английских
Мы слышали от матерей,
Но пели нам пестрые лори
В просторе пыльных полей.
Отцы несли на чужбину
Веру свою, свой труд;
Им подчинялись — но дети
По праву рожденья тут!
Тут, где палатки стояли,
Ветер качал колыбель.
Вручим любовь и надежду
Единственной из земель!
Осушим наши стаканы
За острова вдали,
За четыре новых народа,
Землю и край земли,
За последнюю пядь суши
(Как устоять на ней?),
За нашу честь и доблесть,
За доблесть и честь друзей!
За тишь неподвижного утра
И крыши наших домов,
За марево выжженных пастбищ
И некованых скакунов,
За воду (спаси от жажды!),
За воду (не поглоти!),
За сынов Золотого Юга,
За тысячи миль пути.
За сынов Золотого Юга (встать!),
За цену прожитых лет!
Если что-то ты бережешь, ты и поешь о том,
Если чем-то ты дорожишь, ты и стоишь на том
Удар — на удар в ответ!
За стадо на пышных склонах
И за стада облаков,
За хлеб на гумне соседа
И звук паровозных гудков,
За привычный вкус мяса,
За свежесть весенних дней,
За женщин наших, вскормивших
По девять и десять детей!
За детей, за девять и десять (встать!),
За цену прожитых лет!
Если что-то мы бережем, мы и поем о том,
Если чем-то мы дорожим, мы и стоим на том:
Два удара — на каждый в ответ!
За рифы, и водовороты,
И дым грузовых кораблей,
За солнце (но не замучай!),
За ливень (но не залей!),
За борозды в милю длиною,
За зиму в полгода длиной,
За важных озерных чаек,
За влажный ветер морской,
За пастбище молний и грома,
За его голубую высь,
За добрые наши надежды
И Доброй Надежды мыс,
За безбрежные волны прерий,
За безбрежные прерии вод,
За империю всех империй,
За карту, что вширь растет.
За наших кормилиц-язычниц,
За язык младенческих дней
(Их речь была нашей речью,
Пока мы не знали своей)
За прохладу открытой веранды,
За искры в морских волнах,
За пальмы при лунном свете,
За светляков в камышах,
За очаг Народа Народов,
За вспаханный океан,
За грозный алтарь Аббатства,
Связующий англичан,
За круговорот столетий,
За почин наш и наш успех,
За щедрую помощь слабым,
Дарящую силой всех!
Мы пили за королеву,
За отчий священный дом,
За братьев, живущих дома
(Бог даст, друг друга поймем).
До света — тосты и тосты
(Но звезды вот-вот зайдут),
Последний — и ноги на стол! —
За тех, кто родился тут!
Нас шестеро белых (встать!),
Над нами встает рассвет.
Если что-то мы бережем, мы и поем о том,
Если чем-то мы дорожим, мы и стоим на том
Шесть ударов — на каждый в ответ!
Мы протянем трос от Оркнея до мыса Горн
(взять!) —
Во веки веков и днесь
Это наша земля (и завяжем узел тугой),
Это наша земля (и захватим ее петлей),
Мы — те, кто родился здесь!
Всевышний, храни Королеву!
Мы пили здоровье родни,
Здоровье английских братьев
(Но нас не поймут они!),
Мы пили за всё мирозданье,
Но гаснет мерцание звезд;
Туземцу хвала — на прощанье
Да будет последний тост!
Над нами небо чужбины,
Но грезим о небе другом!
Нам тихая мать говорила,
Что старая Англия — «дом».
О жаворонках английских,
О сельской весне мы прочли,
Но вторили мы попугаям,
Скитаясь в дорожной пыли!
Шла рядом с конями легенда,
Рассказ о лишениях злых, —
Отцы покорили равнины,
А мы унаследуем их.
Мы сердцем своим — в колыбели,
В стране, где потратили труд;
Надежду, и веру, и гордость
Мы в почву вложили тут!
Наполните ваши стаканы
И пейте со мною скорей
За Четыре новых народа,
За отмели дальних морей,
За самый последний, на карте
Еще не показанный риф,
И гордость друзей оцените,
Свою до конца оценив.
За утро на кровлях железных,
Звенящих от наших шагов,
За крик неподкованных мулов,
За едкую гарь очагов,
За риск умереть от жажды
И риск в реке утонуть,
За Странников Юга, прошедших
В мильоны акров путь!
За Странников Юга (встать!),
За небо, что стало родным,
Так славьте же вещи, которыми мы дорожим.
Отметьте же вещи, которыми мы дорожим,
Ударом отметьте одним!
За плаванье шхун каботажных,
За буйволов в тысяче чащ,
За дождь, не грозящий ознобом,
За солнце, чей луч не палящ,
Мужчин, для которых и в зиму,
И в лето — сплошной мясоед,
За женщин, которые двойней
И тройней рожают на свет!
За двойней и тройней (встать!),
За небо, что стало родным,
Так славьте же вещи, которыми мы дорожим.
Отметьте же вещи, которыми мы дорожим,
Ударом отметьте одним!
За тень облаков, бегущих
Над прерией на восток,
За житницы наших соседей
И рельсы железных дорог;
Да здравствуют трудные зимы
И борозды в лигу длиной,
Да здравствуют серые чайки
И западный ветер весной!
За родину ливней и грома,
За ту, чья целебна лазурь,
И запах сухих плоскогорий,
И волны у мыса Бурь!
За шлюзы и рифы, за карту,
Что к золоту нас привела, —
Империи самой последней
И самой обширной — хвала!
За говор черных кормилиц,
Который нам с детства знаком
И прежде наречия белых
Был нашим родным языком!
Хвала прохладным верандам,
В высокой траве — светлякам,
Волне в бирюзовом уборе,
И пальмам, и лунным ночам!
За яркий очаг Народа,
За грозный его Океан,
За тихую славу аббатства
(Без этого нет англичан!),
За вечный помол столетий,
За прибыль твою и мою,
За Ссудные банки наши,
За Флот наш торговый — пью!
Всевышний, храни Королеву!
Мы пили здоровье родни,
Здоровье английских братьев
(Поймут нас, быть может, они).
Мы пили много и долго,
Но Крест на рассвете зашел;
Здоровье Туземца по Долгу
Мы грянем — и ноги на стол!
Здоровье Туземца (встать!),
Мы белые люди, нас — шесть,
Обязаны славить все вещи, что дороги нам,
И честно удары за вещи, что дороги нам,
Шестью кулаками нанесть!
Протянем же кабель (взять!)
От Оркнейя до Горна и звезд,
Вокруг всей планеты (с петлею, чтоб мир захлестнуть),
Вокруг всей планеты (с узлами, чтоб мир затянуть), —
Здоровье Туземца — наш тост!
«Романтика, прощай навек!
С резною костью ты ушла, —
Сказал пещерный человек, —
И кремнем бьет теперь стрела.
Бог плясок больше не в чести.
Увы, романтика! Прости!»
«Ушла! — вздыхал народ озер. —
Теперь мы жизнь влачим с трудом.
Она живет в пещерах гор,
Ей незнаком наш свайный дом,
Холмы, вы сон ее блюсти
Должны. Романтика, прости!»
И мрачно говорил солдат:
«Кто нынче битвы господин?
За нас сражается снаряд
Плюющих дымом кулеврин[98].
Удар никак не нанести!
Где честь? Романтика, прости!»
И говорил купец, брезглив:
«Я обошел моря кругом —
Всё возвращается прилив,
И каждый ветер мне знаком.
Я знаю все, что ждет в пути
Мой бриг. Романтика, прости!»
И возмущался капитан:
«С углем исчезла красота;
Когда идем мы в океан,
Рассчитан каждый взмах винта.
Мы, как паром, из края в край
Идем. Романтика, прощай!»
И злился дачник, возмущен:
«Мы ловим поезд, чуть дыша.
Бывало, ездил почтальон,
Опаздывая, не спеша. О, черт!»..
.Романтика меж тем
Водила поезд девять-семь.
Послушен под рукой рычаг,
И смазаны золотники,
И будят насыпь и овраг
Ее тревожные свистки;
Вдоль доков, мельниц, рудника
Ведет умелая рука.
Так сеть свою она плела,
Где сердце — кровь и сердце — чад,
Каким-то чудом заперта
В мир, обернувшийся назад.
И пел певец ее двора:
«Ее мы видели вчера!»
У Бладстрит Джо на всех языках болтают
и пьют до зари.
Над городом веет портовый шум,
и не скажешь бризу: не дуй!
От Иокогамы уходит отлив, на буй бросая буй.
А в харчевне Циско вновь и вновь
говорят сквозь водочный дух
Про скрытый бой у скрытых скал,
Где шел «Сполох» и «Балтику» гнал,
а «Штральзунд» стоял против двух.
Свинцом и сталью подтвержден, закон Сибири скор:
Не смейте котиков стрелять у русских Командор!
Где хмурое море ползет в залив меж береговых кряжей,
Где бродит голубой песец, там матки ведут голышей.
Ярясь от похоти, секачи ревут до сентября,
А после неведомой тропой уходят опять в моря.
Скалы голы, звери черны, льдом покрылась мель,
И пазори играют в ночи, пока шумит метель.
Ломая айсберги, лед круша, слышит угрюмый Бог,
Как плачет лис и северный вихрь трубит в свой снежный рог.
Но бабы любят щеголять и платят без помех,
И вот браконьеры из года в год идут по запретный мех
Японец медведя русского рвет, и британец не хуже рвет,
Но даст американец-вор им сто очков вперед.
Под русским флагом шел «Сполох», а звездный лежал в запас,
И вместо пушки труба через борт — пугнуть врага в добрый час.
(Они давно известны всем —
«Балтика», «Штральзунд», «Сполох»,
Они триедины, как сам Господь,
и надо петь о всех трех.)
Сегодня «Балтика» впереди — команда котиков бьет,
И котик, чуя смертный час, в отчаянье ревет.
Пятнадцать тысяч отменных шкур — ей-Богу, куш не плох,
Но, выставив пушкой трубу через борт,
из тумана вышел «Сполох».
Горько бросить корабль и груз — пусть забирает черт! —
Но горше плестись на верную смерть
во Владивостокский порт.
Забывши стыд, как кролик в кусты,
«Балтика» скрыла снасть,
И со «Сполоха» лодки идут, чтоб краденое украсть.
Но не успели они забрать и часть добычи с земли,
Как крейсер, бел, как будто мел, увидели вдали:
На фоке плещет трехцветный флаг,
нацелен пушечный ствол.
От соли была труба бела, но дым из нее не шел.
Некогда было травить якоря — да и канат-то плох,
И, канат обрубив, прямо в отлив гусем летит «Сполох».
(Ибо русский закон суров — лучше пуле подставить грудь.
Чем заживо кости сгноить в рудниках,
где роют свинец и ртуть.)
«Сполох» не проплыл и полных двух миль,
и не было залпа вслед:
Вдруг шкипер хлопнул себя по бедру
и рявкнул в белый свет:
«Нас взяли на пушку, поймали на блеф —
или я не Том Холл»
Здесь вор у вора дубинку украл и вора вор провел:
Нам платит деньги Орегон, а мачты ставит Мэн,
Но нынче нас прибрал к рукам собака Рубен Пэн!
Он шхуну смолил, он шхуну белил,
за пушки сошли два бревна.
Но знаю я «Штральзунд» его наизусть —
по обводам это она!
Встречались раз в Балтиморе мы,
нас с ним дважды видал Бостон,
Но на Командоры в свой худший день явился сегодня он —
В тот день, когда решился он отсюда нам дать отбой, —
С липовыми пушками, с брезентовою трубой!
Летим же скорей за «Балтикой», спешим назад во весь дух,
И пусть сыграет Рубен Пэн — в одиночку против двух!»
И загудел морской сигнал, завыл браконьерский рог,
И мрачную «Балтику» воротил, что в тумане шла на восток.
Вслепую ползли обратно в залив меж водоворотов и скал,
И вот услыхали: скрежещет цепь —
«Штральзунд» якорь свой выбирал.
И бросили зов, ничком у бортов, с ружьями на прицел:
«Будешь сражаться, Рубен Пэн, или начнем раздел?»
Осклабился в смехе Рубен Пэн, достав свежевальный нож:
«Да, шкуру отдам и шкуру сдеру — вот вам мой дележ!
Шесть тысяч в Иеддо я везу товаров меховых,
А Божий закон и людской закон — не северней сороковых!
Ступайте с миром в пустые моря — нечего было лезть!
За вас, так и быть, буду котиков брать,
сколько их ни на есть».
Затворы щелкнули в ответ, пальцы легли на курки —
Но складками добрый пополз туман
на безжалостные зрачки.
По невидимой цели гремел огонь, схватка была слепа;
Не птичьей дробью котиков бьют — от бортов летела щепа.
Свинцовый туман нависал пластом, тяжелела его синева —
Но на «Балтике» было убито три и на «Штральзунде» два.
Увидишь, как, где скрылся враг,
коль не видно собственных рук?
Но, услышав стон, угадав, где он, били они на звук
Кто Господа звал, кто Господа клял,
кто Деву, кто черта молил —
Но из тумана удар наугад обоих навек мирил.
На взводе ухо, на взводе глаз, рот скважиной на лице,
Дуло на борт, ноги в упор, чтобы не сбить прицел.
А когда затихала пальба на миг — руль скрипел в тишине,
И каждый думал: «Если вздохну — первая пуля мне».
Но заговоренное ружье вслепую со «Штральзунда» бьет,
И сквозь мутный туман разрывной жакан
ударил Тома в живот.
И ухватился Том Холл за шкот, всем телом повис на нем,
Уронивши с губ: «Подожди меня, Руб, —
нас дьявол зовет вдвоем.
Дьявол вместе зовет нас, Руб, на убойное поле зовет,
И пред Господом Гнева предстанем мы,
как котик-голыш предстает.
Ребята, бросьте ружья к чертям, было время счеты свести.
Мы отвоевали свое. Дайте нам уйти!
Эй, на корме, прекратить огонь! «Балтика», задний ход!
Все вы подряд отправитесь в ад,
но мы с Рубом пройдем вперед!»
Качались суда, струилась вода, клубился туманный кров,
И было слышно, как капала кровь, но не было слышно слов.
И было слышно, как борта терлись шов о шов.
Скула к скуле во влажной мгле, но не было слышно слов.
Испуская дух, крикнул Рубен Пэн: «Затем ли я тридцать лет
Море пахал, чтобы встретить смерть
во мгле, где просвета нет?
Проклятье той работе морской, что мне давала хлеб, —
Я смерть вместо хлеба от моря беру,
но зачем же конец мой слеп?
Чертов туман! Хоть бы ветер дохнул сдуть у меня с груди
Облачный пар, чтобы я сумел увидеть синь впереди!»
И добрый туман отозвался на крик:
как парус, лопнул по шву,
И открылись котики на камнях
и солнечный блеск на плаву.
Из серебряной мглы шли стальные валы
на серый уклон песков,
И туману вслед в наставший свет
три команды бледнели с бортов.
И красной радугой била кровь, пузырясь по палубам вширь
И золото гильз среди мертвецов стучало о планшир,
И мерная качка едва ворочала тяжесть недвижных тел,
И увидели вдруг дела своих рук все, как им Бог велел.
И легкий бриз в парусах повис между высоких рей,
Но никто не стоял там, где штурвал,
и легли три судна в дрейф.
И Рубен в последний раз захрипел хрипом уже чужим
«Уже отошел? — спросил Том Холл. — Пора и мне за ним».
Глаза налились свинцовым сном
и по дальнему дому тоской,
И он твердил, как твердят в бреду, зажимая рану рукой:
«Западный ветер, недобрый гость, солнце сдувает в ночь
Красные палубы отмыть, шкуры грузить — и прочь!»
«Балтика», «Штралъзунд» и «Сполох»,
шкуры делить на троих!
Вы увидите землю и Толстый Мыс, но Том не увидит их.
На земле и в морях он погряз в грехах,
и чёрен был его путь,
Но дело швах, после долгих вахт он хочет лечь и уснуть.
Ползти он готов из моря трудов, просоленный до души, —
На убойное поле ляжет он, куда идут голыши.
Плывите на запад, а после на юг — не я штурвал кручу!
И пусть ёсиварские девки за Тома
поставят всё же свечу.
Но пусть не привяжут мне груз к ногам,
не бросят тонуть в волнах —
На отмели тихой заройте меня, как Беринга, в песках.
А рядом пусть ляжет Рубен Пэн — он честно дрался, ей-ей,
И нас оставьте поговорить
о грехах наших прошлых дней!..»
Ход наугад, лот вперехват, без солнца в небесах.
Из тьмы во тьму, по одному, как Беринг — на парусах.
Путь будет прост при свете звезд
для опытных пловцов:
С норда на вест, где Западный Крест, и курс на Близнецов.
Свет этих вех ясен для всех, а для браконьера вдвойне
В ту пору, когда секачи ведут стаи среди камней.
В небо торос, брызги до звезд, черных китов плеск,
Котик ревет — сумерки рвет, кроет ледовый треск.
Мчит ураган, и снежный буран воет русской пургой —
Георги и Святой с одной стороны и Павел Святой — с другой!
Так в шквалах плывет охотничий флот вдали от берегов,
Где браконьеры из года в год идут на опасный лов.
А в Иокогаме сквозь чад твердят,
Твердят сквозь водочный дух
Про скрытый бой у скрытых скал,
Где шел «Сполох» и «Балтику» гнал,
а «Штралъзунд» стоял против двух.
В далёких краях, в японской стране,
Где бумажные фонари,
И судовые команды пьют
У Блэдстрит-Джо до зари,
В сумерках, когда морской бриз
Приносит из гавани чад,
И Иокогамской бухты отлив
Спадает, буями бренча, —
В харчевне Киско божьей росы
Повторяют, кружкой гремя,
Про скрытую битву у скрытых скал,
Когда «Балтик» от «Норзернлайт» бежал,
А «Штральзунд» дрался с двумя.
Подтвержденные пулей и сталью, таковы законы Москвы:
Котиков на Командорских трогать не смеете вы.
Там, где море меж отмелей бродит и шторм в непогоду лют,
Где песцов голубых разводят, — там голышиков матки ждут:
Когда матки котятся на берегу ежегодно весной, —
Секачи из моря выходят, ревя, толпа за толпой;
И как только сентябрьские штормы похоть их укротят,
В моря секачи уходят по скрытым тропам назад.
И темны лежат, и голы лежат, гнезда птиц, и дюны, и лед,
И метелью томим надо льдами зим сполох в ночи встает;
И бог, обрывающий айсберги и в море ведущий лед,
Слышит, как плачет лисенок и ветер в снегу поет.
Но жены наши любят мех, есть деньги у них, и вот
Шхуны в морях, запретных для всех, рискуют из года в год.
Японцы, британцы издалека вцепились Медведю в бока,
Много их, но наглей других — воровская янки рука.
Курильскими водами «Норзернлайт» шел сквозь туман и мрак,
Неся на штирборте печную трубу и русский на фоке флаг.
(«Балтик», «Штральзунд» и «Норзернлайт» — их ход крейсерам известен,
Одного поля ягода, воры, они ускользали вместе),
К песчаной косе «Норзернлайт» пришел, но «Балтик» был уже там,
Секачей глушила команда, и рев шел по берегам, —
Пятнадцать сотен шкур на песке, цельный мех, пушнинный стан;
Когда «Норзернлайт» в бухту вошел, вошел вместе с ним туман.
«Балтик», созвав своих людей, поспешил уйти от беды, —
С пушкою схожа песчаная труба, если смотреть сквозь дым,
(Грустнее, чем смерть, — потеряв корабль и груз, что был на борту,
Из-за контрабанды лечь во Владивостокском порту).
Как кролик в терновник ныряет, так нырнул он в туман морской,
И «Норзернлайт» шлюпки на берег шлет за добычею воровской.
Они не успели доставить груз, не приоткрыли люк,
Как белый призрак — крейсер вблизи они увидали вдруг.
На фоке флаг, и орудий по борту три или пять,
Но соли белей была труба, но пара не видать.
Нет времени выбрать якорь и, обрубив канат,
На гусиных крыльях «Норзернлайт» в море летит назад.
(Ибо таков закон Москвы, я худшую смерть предпочту
Труду на ртутных рудниках, где зубы крошатся во рту).
Они отплыли всего на полмили, не слышен выстрелов гром,
Вдруг шкипер хлопнул себя по ляжке и погрозил кулаком.
«Блеф, нас на блеф поймали, — взревел он, — не будь я Том Холл,
Вора послали воров ловить, и вор нас всех обошел!
Клянусь орегонской снастью, твоими рангоутом, Мэн,
Что отнял нашу добычу бродяга Рубэн Пэн.
Шхуну разделал он ловко — бревна на борт, и чёрт ей не брат,
Но рубку «Штральзунда» запомнил я до твоих волнорезов, Ад!
Мы с тобой в Балтиморе встречались, нас помнит бостонский мол,
Но худший твой день, Рубэн Пэн, это тот, когда ты сюда пришел.
Тот день, когда ты добычу взять хотел, дружок, задарма,
С трубой из простого брезента, с орудьями из дерьма.
Эй! Мчим скорей, сквозь туман морей, «Балтик» назад зовем,
В бухту вернемся и вступим в игру, на одного вдвоем!»
И вот сиреной, рогом, браконьерским зовом морей
Они «Балтик» открыли в тумане, в оснастке угрюмых рей.
Вслепую по водоворотам, вслепую ползли назад,
Пока услыхали — гик скрипит и цепи «Штральзунда» гремят.
Ничком меж шлюпок они легли, оружье под рукой.
И — «Согласен мех делить, Рубэн Пэн, или принимаешь бой?»
Оскалив зубы, смеялся Пэн, кривой обнажая нож:
«Есть! Шкура за шкуру и все, что есть, за жизнь свою даешь!
Но у меня шесть тысяч шкур, и Веддо давно меня ждет,
Власть божья и власть людская — до пятидесятых широт;
Так с миром идите в море, грузите трюмы вдвойне,
Я к вашим котикам буду добр — убью, сколько нужно мне».
Затворы защелкали в ответ, приклады стукнули враз,
Складка за складкой влажный туман скрыл все от вражьих глаз,
Складка за складкой, слезный туман кутал ярость плащом.
Винтовки у вантов в густой туман хлестали бледным огнем.
Били пули в обшивку и борт, щепки летели на ют
(Не дробью птичьей в морях добычу котиколовы бьют).
Свинцовый дым нависал тяжело, голубел у самых вод,
На «Балтике» три, на «Штральзунде» два списано было в расход.
В тумане таком руки не видать, человек в тумане — тюк,
Но, стон иль крик заслышав, они стреляли на звук.
Один имя бога призывал, его проклинал другой,
Но ружейный залп и тем и другим вечный дарил покой.
А в перерыве, в тишине, скрипел чуть слышно руль,
И каждый старался тише дышать, остерегаясь пуль;
Рука у курка, слух напряжен, злобой глаза налились,
И ноги расставлены широко, чтоб не качал бриз.
И все услыхали сквозь туман хрип у «Штральзунда» рей,
И все услыхали, как Рубен Пэн плачет над смертью своей:
«Пройдут приливы Фенди Рейс, в них я не пройду никогда,
И не увижу следов на песке, когда спадет вода,
И трайлеров я не увижу, сносимых с отмелей прочь,
Огней судов я не встречу, летящих по Зунду в ночь».
И не было слов, но густо и быстро в мглистый покой
По замасленным декам стучала кровь, мешаясь с росой,
И зыбь бросала шхуны, бортом о борт стуча,
Но в безмолвии все стояли, чувствуя смерть у плеча.
И Рубэн Пэн прохрипел: «Тлен, душит меня мгла,
Для того ль тридцать лет провёл я в морях, чтоб смерть во мраке пришла?
Проклятье моей работе, уловкам, что всем по плечу!
Я смерть получил, где хлеб получал, но смерти слепой не хочу.
Проклятый туман! Ужель все ветра этот забыли путь,
Чтоб сдуть пелену с моей груди и дать мне вдаль взглянуть?»
Как рваный парус, белый туман, разодравшись, взлетел налегке,
И все увидали солнце в воде и котиков на песке.
Над бухтой мгла, и отмель шла навстречу стальным волнам,
И стали, бледны на взлетах волны, команды по сторонам.
И там и тут лужи текут, радужны и красны,
Вверх и вниз золото гильз бренчит меж брусьев сосны.
И ветер трупы как бревна катал, глухой по палубе стук,
И каждый увидел при свете дня дело своих рук.
Легкий бриз над реями пел, полоскала парус вода,
Но у рулей никто не стоял, в дрейфе лежали суда.
И с хрипом Рубен душу свою отдал соленой волне,
«Уже отошел? — спросил Тон Холл. — Пора умирать и мне».
И были полны его глаза сном и предсмертной тоской,
Он бормотал, точно бредил в ночи, рану зажав рукой:
«О, не приносит с собой добра западный ветер морской,
Палубы мыть! Они слишком красны, — и прочь отсюда скорей!
«Балтик», «Штральзунд» и «Норзернлайт», честно делите мех,
Вас встретит флот и Толстый Мыс, но встретят они не всех.
Холл вёл себя плохо на суше, морской презирал закон,
Ему надоели вахты, только спать теперь хочет он.
Он не будет ползать по морю, где он знал лишь горький труд,
Он уходит в Поля охоты, куда голыши идут.
На запад вам плыть, на юг вам плыть, за край туманной земли,
Японским девкам скажите, чтоб свечи за Тома жгли.
На отмель несите его умирать, как Беринг умирал.
И рядом Рубэна Пэна — по правилам битва шла!
И оставьте нас побеседовать двух, сделавших столько зла...»
Малым вперед, как вел их лот, солнце в тумане все дни, —
Из мрака в мрак, на риск каждый шаг, шли, как Беринг, они.
И вел их свет ночных планет, карта северных звезд,
На норд-норд-вест, Западный Крест, за ним Близнецов мост.
Эти точки достаточно точно определяют путь,
В дни, когда маток на лежбище секачи ведут отдохнуть.
Айсбергов треск и китов плеск чуяли сквозь туман,
И котиков рев от берегов, слышный и в ураган,
И ярость ветров мeж островов (её там зовут «пургой»).
Где на север — остров Георгия, на запад — Павел Святой.
И здесь и там встречным судам привет слал пиратский флот,
Потому что шхуны в этих морях рискуют из года в год.
И в Иокогамском порту повторяют, кружкой гремя,
Про скрытую битву у скрытых скал,
Когда «Балтик» от «Норзернлайт» бежал,
А «Штральзунд» дрался с двумя.
… И сообщают что покинутая «Мэри Поллок» всё
ещё находится в море.
«Корабельные новости»
Самый непотопляемой
Я во всём нашем флоте была,
Пока меня злоба морская
Наискось не подняла.
Море, меру гнева превысив,
Унесло всю команду во тьму,
И хочет чтоб я, безглазая,
Продолжала служить ему!
Человек для себя меня сделал ,
И воля его надо мной,
Но меня, творцом позабытую,
Гоняет любой волной,
Каждый дым на пустом горизонте
Пугает меня потому,
Что вдруг какое-то судно
Близко к борту пройдёт моему
Вывернутой, как губы в жажде
перекошенной на волне
Иссушенной и расколотой
Что на море делать мне?
Ветры палубу мне подметают
До белизны костей,
Дребезжат при каждом качанье
Останки моих снастей,
Оснастки, что многие годы
Пребывала душой моей,
И стон изболевшихся рёбер
Едва отвечает ей.
Банды назойливых чаек
Скребутся в каютах пустых
И рёв, заглушающий бурю,
Рвётся из клюзов моих
В кольце горячем и синем
Я, слепая, качаясь сама,
Раскачиваю даже солнце ,
Беспомощна и нема,
Я слышу: проходят звёзды
И в шуршащем пути круговом
Издеваются над обречённым
перекривленным кораблём.
В гневе волна за волною
Приходят из ближних морей,
Белой и злобной стеною
По пустынной тропе моей.
И обиженная на собратьев,
Только жду я последнего дня,
И милостивого шквала,
Который утопит меня.
Вперед — назад меня носит,
То на север, где обшивке моей
Суждено обмерзать в леденящих
брызгах тяжёлых морей,
То на юг, где сползая с кораллов
Водоросли плывут,
И палубу грязью заносят,
Налезая на бак и на ют
Курс — навстречу солнцу,
Пусть глубины грозят бедой,
Я исхлестана ночью, надеюсь
На случайную встречу с сестрой…
Человек для себя меня сделал
И воля его надо мной,
Вдруг меня, творцом позабытую,
Снесёт на причал родной?!
Каждый дым на пустом горизонте
Дарит радость мне потому,
Что вдруг, к счастью, какое-то судно
Близко к борту пройдёт моему…
Ты рояль с собой в поход не завернёшь,
Нежной скрипке в мокрых джунглях не звучать,
И орган в верховья Нила не попрешь,
Чтобы Баха бегемотам исполнять!
Ну а я — меж сковородок и горшков,
Между кофе и консервами торчу,
И под стук солдатских пыльных каблуков
Отстающих подгоняю и бренчу:
Тренди-бренди, тренди-бренди, та-ра-рам..
(что втемяшится — бренчит само собой!)
Так, наигрывая что-то в такт шагам,
Я зову вас на ночлег и водопой.
Дремлет лагерь перед боем в тишине.
Завещанье сочиняешь? Бог с тобой!
Объясню я, лишь прислушайся ко мне,
Что для нас один на десять — равный бой!
Я — пророк всего, что было искони
Невозможным! Бог нелепейших вещей!
Ну, а если вдруг сбываются они —
Только дай мне ритм сменить — и в путь смелей!
Там-то, там-то, там-то, там-то, там,
Где кизячный дым над лагерем вдали,
Там пустыней в даль седую, Одинокий хор веду я —
Боевой сигнал для белых всей Земли.
Младший сын[100] пройдёт по горькому пути
И бесхитростный пастушеский бивак,
И сараи стригалей, где всё в шерсти,
Чтоб иметь своё седло и свой очаг!
На бадейке перевёрнутой, в ночи
Я о том скажу, о чём молчишь ты сам:
Я ведь — память, мука, город... О, молчи —
Помнишь смокинг и коктейль по вечерам?
Танго, танго, танго, танго, танго таннн...
В ясном блеске, в блеске лондонских огней...
Буду шпорою колоть их — Снова — к дьяволу и к плоти,
Но верну домой надломленных детей!
В дальний край, где из тропических морей
Новый город встал, потея и рыча,
Вез меня какой-то юный одиссей,
И волна мне подпевала, клокоча...
Он отдаст морям и небу кровь свою,
И захлёстнут горизонтом, как петлёй,
Он до смерти будет слышать песнь мою,
Словно в вантах ветра вымученный вой —
Волны, волны, волны, волны, волны — во!
И зеленый грохот мачту лупит в бок...
Если город — это горе,
Что ж, вздохни, и — снова в море!
Помнишь песню «Джонни, где твой сундучок?»
В пасть лощин, где днём мерцают звезд глаза,
Где обрывки туч летят из-под колёс,
Где хрипят-визжат на спусках тормоза
(За окном — тысячефутовый утёс!),
Где гремят и стонут снежные мосты,
Где петляет в скалах змей стальных дорог,
Бесшабашных я зову, чтоб с высоты
Чёрным соснам протрубить в Роландов Рог:
Пойте, пойте, пойте, пойте, пойте, пой,
В гривах гор топор и просеки путей!
Гнать железных жеребцов на водопой
По ущельям, к волнам Западных Морей!
Звон мой — думаешь, он — часть твоей души?
Всем доступен он — банальнейший трень-брень,
Но — смеяться и сморкаться — не спеши:
Он терзает струны сердца каждый день!
То дурачит, то печалит, то смешит,
То ли пьянка, то ли похоть, то ли ложь...
Так назойливой мелодией звучит,
Жжётся память, от которой не уйдешь!
Только, только, только, только так —
Пустяковая расплата за тобой?
Погоди, не веселись — Вспомни всё и оглянись,
И раскаянье навалится горой...
Пусть орган под самый свод возносит боль
Я взметну тоску людскую до звезды!
Пусть врага зовёт труба на смертный бой,
Я — бегу, смеясь меж бегства и беды.
Резкий голос мой не спутаешь ни с чем —
Неоконченная песнь надежд былых,
Издевательство над сущностью вещей
Скрыто в выкриках гнусавых струн моих!
День ли, день ли, день ли, день ли — день, да мой!
Кто послушает, а кто и прочь пойдёт,
Но останется за меной снова слово, если в бой
Рота пушечного мяса насмерть прёт!
Лира древних прародительница мне!
(О, рыбачий берег, солнечный залив!)
Сам Гермес, не зря держал её в огне,
Мой железный гриф и струны закалив,
И во мне запела мудрость всех веков.
Я — пеан[101] бездумной жизни, древний грек,
Песня истины, свободной от оков,
Песня чуда, песня юности навек!
Я звеню, звеню, звеню, звеню...
(Тот ли тон, о господин мой, тот ли тон?
Цепью Делос-Лимерик[102], звено к звену,
Цепью песен будет мир объединён!
Рояль не завернешь с собою в путь,
А скрипку вредно в сырости держать,
Нельзя орган по Нилу потянуть,
Чтоб у болот экватора играть.
Меня везут с кастрюлькой и ведром,
Между консервов, кофе и свиных, —
В хвосте пылящем воинских колонн
Я арьергард подбадриваю их
Песней: Ты ли, Вилли, я ли, он ли мог?
(В голову мою не лезет звук иной). —
Так я их веду, пока их свалит с ног,
С песней этой на ночлег и водопой.
В тишине бивака, если завтра бой,
(Помолись, скажи последнее прости) —
Слышишь: я толкую в темноте ночной:
«Славно, — значит, каждый против десяти!»
Крайне вздорны предсказания мои,
Дел несбыточных немыслимый исход,
Если же случайно сбудутся они, —
Дай, сменю размер, скажу наоборот.
С песней: топай-топай-топай-топай-топ!
Так в пустыню, где бивака дым во мгле,
Где не слышно было слов, я привел ваш хор суровый,
Барабаны белокожих на чужой земле!
По крутой дороге Младший сын пройдет
Раньше, чем добыть себе очаг и дом.
Под навесом, где батрак овец стрижет,
В тишине, перед пастушьим шалашом,
В сумерках, на бочках кверху дном,
Бормочу я то, что слабый утаит:
Город — я, Воспоминанье обо всем,
Обо всем, что фрачной парой вас манит.
С песней: тонкой, тонкой. тонкой, тонкой так!
Вот огни — да это Лондон!.. Блеск кругом!
Так я шпорю их на бой с чёртом и с самим собой,
Так веду их, укрощенных, в отчий дом.
За сокровищем заокеанских стран,
Где в поту и реве новый город встал,
Мы с Улиссом юным через океан
Приплыли, — и якорь с грохотом упал.
Кровь его возьмет широкий небосвод,
Он попался в беспощаднейший силок.
И я буду петь, пока он не умрет,
— Слышишь, скрипы вантов в штормовой денек?
Песню: хейа-хейа-хей-хеллоу-улов!
(О, зеленый гром за ютом, вдоль и вниз!)
Тошен стал родимый край? Что ж, простись и отплывай,
Как поется: «Джонни, — ровней! и тащись!»
Сквозь ущелья те, где звезды днем горят,
Вверх, в проходы те, где тесно колесу,
Где утеса тысячефутовый скат,
Вниз в долину; всю в щетинистом лесу:
И в снега, где мостик гнется и поет,
Где и нивелир собьется в вышине,
Я детей моих отважных поведу вперед,
Чтобы песнь Роланда громко спеть сосне.
Слышишь: дымка-дымка-дымка-дым-дымить!
И топор прочистит горный путь туда,
И коней железных мы погоним пить
Сквозь каньоны, вдаль на Запад, где вода.
Эти звуки вам так много говорят,
Вы сморкаетесь, и вы потрясены.
Звуки пошлые вздыхают и томят,
Струны-сердца задевают вам они.
Звук ликует и дурачит, и влечет,
В нем обман, и опьяненье, и страсть;
Вы уже ушли, но вашу память жжет
Звука этого навязчивая власть.
Слышишь: томно-томно-томно-томно так...
Вот безделица в счет радости былой!
Прежде чем, ослеплены, вы поймете смысл вины, —
А раскаянье придет само собой!
Пусть орган льет скорбь под потолок,
Жалобы людей Я звездам рассказал;
Пусть врага на битву позовет рожок,
Я — в Час Бегства — Бегство осмеял.
Рев мой неизменен и всегда правдив,
Я глумлюсь над жирным Смыслом всех вещей,
Но Потерянных возможностей мотив, —
Он ли до сих пор дрожит в струне моей?
Слышишь: та-ра-рара-раоа-рара-ррра!
(Вас ничем во мне ни тронуть, ни пронять!)
На последнее за мной слово, движущее в бой,
И ряды, сомкнувшись, выйдут умирать!
Моё господство Лирой началось —
(О, лазурь над хижинами пастухов!)
Край, куда Небесный Вор огонь принес,
Чтоб сковать мой гриф и кольца ободков.
Голосом моим вещает Мудрый Век
О «Вчерашнем завтра» — истиной простой,
Я — прямая Радость жизни, древний Грек,
Песня вечная о Юности людской.
Слышишь: звонко-звонко-звонко-звонко-звон!
(В чем нехватка, в чем нехватка, господа?)
Так я связываю мир, звено с звеном,
К Делосу от Лимерика навсегда.
Не потащишь за собой в поход рояль,
Не оставишь скрипку в ящике сыром,
И по Нилу вверх, я думаю, едва ль
В лагеря органы повезет паром.
Я странствую средь медных котелков,
В непосредственном соседстве с ветчиной.
Но когда отряд, устав, упасть готов, —
Вы послушали б задорный окрик мой!
Слышишь: пилли-уилли-уинки-уинки-попп!
(О, не все ль равно, что в голову придет?)
Я дразню их так, пока не скажут, стоп!
Я веду их за собой — за взводом взвод.
Если лагерь спит и страшный близок бой,
И молчания в палатках не снести,
Объясняю — стромти-томти — в час ночной,
Что один нередко стоит десяти.
Я Несбыточно-нелепого Пророк,
Сказочных чудес, которых глупо ждать,
А свершится то, чего ты ждать не мог,
Дайте ногу мне сменить, пою опять.
Слышишь: тумпа-тумпа-тумпа-тумпа-тумп!
У костра в пустыне серый вырос стан;
Там, где чуден каждый шорох, прозвенел победный хор их,
Я — скитальцев белых звонкий барабан!
В том краю, где бродит Младший Сын,
Очагом в чужих домах не дорожа,
В час, как в хижине пастушьей он один,
Или в пьяный час ночного кутежа,
В тихих сумерках, где бочка кверху дном,
Слышишь, лепет мой про дум томящих мрак,
Мука — я, Напоминание о том,
Как ты в городе носил когда-то фрак.
Слышишь: тунка-тунка-тунка-тунка-тунк!
(Льются Лондона огни во тьме ночной)
Я клянусь вам: не уйдете вы от Дьявола и Плоти,
Только я верну моих бродяг домой.
С городом за бурным клекотом морей,
Где в тропическом удушье — гром и гам,
Я с Улиссом проношусь под скрипы рей
И бреду за ним по чуждым берегам.
Он лежит один, и взор его погас,
И захлопнулась навеки западня,
Он услышит в стоне струн в предсмертный час,
Как волна поет, вскипая и звеня.
Слышишь; Хайя? Хайя! Хайя! Хулла! Хол!
(За кормой валов зеленых карусель!)
В городах вам жить невмочь? Можно этому помочь,
Отправляйтесь-ка за тридевять земель!
По ущельям черным к черту на рога,
По дорогам, затерявшимся в горах,
Обходя в ночи крутые берега,
Вниз в долину с высоты на всех парах;
Где колеса стонут, стонут, все в снегу,
Где подвластно всё слепящей белизне,
Мы промчимся впопыхах и набегу,
Песнь Роланда сообща споем сосне.
Тинка-тинка-тинка! — звонок голос мой.
(Нам дорогу проложил в лесах топор!)
Мы железных жеребцов на водопой
Гоним к морю по хребтам Скалистых гор.
И пустой, банальнейший мотив,
Тот простой мотив, знакомый только вам,
Сотни чувств былых в гнусавый лепет слив,
Разрывает скорбью сердце пополам;
Черен перечень: безумье, похоть, ложь,
Кутежи, вино и пьяные друзья,
Мысли, от которых ночью не уйдешь,
От которых убежать нигде нельзя.
Слышишь: плунка-лунка-лунка-лунка-лунк!
Вот рассказ о наслажденьях прошлых дней!
Чем поздней иссякнет смех и увидишь черный грех,
Тем раскаянье огромней и страшней.
Пусть органу внемлет храма гордый свод, —
О Тоске скажу созвездиям нагим.
Пусть труба врага на смертный бой зовет, —
Пораженье? Я бегу, смеясь над ним!
Нет, ни с чем нельзя смешать мой дикий крик,
Над душою всех Вещей глумлюся я.
Неужели этот гимн во мне возник,
В этой песне струн гнусавых — скорбь моя?
Слышишь: та-рa-ра-ра-ра-ра-рра!
(Слышишь ты, — я снова тут как тут?)
Это я пекусь о вас, если вам дадут приказ,
И под рев огня полки на смерть пойдут!
Не доводится ли Лира бабкой мне?
(О, заливов полусонных синева!)
Вор, украв ее, года держал в огне,
И с тех пор железной стала голова.
И столетий мудрость в струнах говорит,
Мой мотив известен миру с давних пор,
Мной источник каждой радости открыт,
Я веду победной молодости Хор.
Тинка-тинка-тинка! — я звеню,
(Тот ли лад, мои скитальцы? Тот ли лад?)
Так я связываю мир — звено к звену,
Бросив Делос к Лимерику, — и назад!
Пианино не потащишь на плечах,
Скрипка сырости и тряски не снесет,
Не поднять орган по Нилу на плотах,
Чтоб играть среди тропических болот.
А меня ты в вещевой впихнешь мешок,
Словно ложку, плошку, кофе и бекон, —
И когда усталый полк собьется с ног,
Отстающих подбодрит мой мерный звон.
Этим “Пилли-вилли-винки-плинки-плей!»
(Все, что в голову взбредает, лишь бы в лад!)
Я напомню напоить к ночи коней,
А потом свалю где попадя солдат.
Перед боем, ночью, в час, когда пора
Бога звать или писать письмо домой,
“Стрампти-тампти” повторяет до утра:
“Держись, дружок, рискуй, пока живой!»
Я Мечты Опора, я Чудес Пророк,
Я за Все, Чему на Свете не Бывать;
Если ж Чудо совершится, дай мне срок
Перестроиться — и в путь ступай опять.
По пустыням “Тумпа-тумпа-тумпа-тумп!” —
У костра в кизячном смраде мой ночлег.
Как воинственный тамтам, я твержу, грожу врагам:
“Здесь идет победный Белый Человек!»
Сто путей истопчет нищий Младший Сын
Прежде, чем добудет собственный очаг, —
Загрустит в пастушьей хижине один
И к разгульным стригалям придет в барак, —
И под вечер на ведерке кверху дном
Забормочут струны исповедь без слов —
Я Тоска, Растрава, Память о Былом,
Я Призрак Стрэнда, фраков и балов.
Тонким “Тонка-тонка-тонка-тонка-тонк!”
(Видишь Лондон? Вот он тут, перед тобой!)
Я пытаюсь уколоть сонный Дух, тупую Плоть:
“Рядовой, очнись, вернись на миг домой!»
За экватором, где громом якорей
Новый город к новым странствиям зовет,
Брал меня в каюту юный Одиссей,
Вольный пленник экзотических широт.
Он просторами до гроба покорен,
Он поддался на приманку дальних стран, —
Перед смертью в стоне струн услышит он,
Как стенают снасти в ярый ураган.
Я подначу: “Ну-ка! Ну-ка! Ну-ка! Ну!»
(Зелень бьется в борт и хлещет через край.)
Ты от суши устаешь? Снова тянет в море? Что ж —
Слышишь: “Джонни-друг, манатки собирай!»
Из расселины, где звезды видно днем, —
На хребет, где фуры тонут в облаках, —
Мимо пропастей прерывистым путем —
И по склону на скулящих тормозах;
А мостки и доски на снегу скрипят,
А в лощине на камнях трясется кладь, —
Я веду в поход отчаянных ребят
“Песнь Роланда» горным соснам прокричать.
Слышишь: “Томпа-томпа-томпа-томпа-той!»
(Топоры над головой леса крушат!)
Мы ведем стальных коней на водопой
По каньону, к Океану, на Закат!
Что ни песня, то в душе переполох —
От простецкой ты, моргнув, слезу сглотнешь,
От похабной, хохотнув, обронишь вздох, —
Это струны сердца я бросаю в дрожь;
На попойке в кабаке, сквозь хриплый крик
Услыхав меня, забудешь ложь и блуд,
Загрустишь, и, если думать не отвык,
Думы угольями совесть обожгут.
Ты же видишь “Плонка-лонка-лонка-лонк!”,
Что тебе не просто в прошлом подвезло —
Ты грехом добыл успех и успехом множишь грех,
А раскаиваться — ох как тяжело!
Пусть орган возносит стоны к потолку —
Небу я скажу о Жребии Людском.
Пусть труба трубит победный марш полку —
Я труню над отступающим полком.
Рокот мой никто превратно не поймет —
Я глумлюсь над тем, кто Сонный Ленью сыт,
Но и Песню про Проигранный Поход
Бренчащая струна не утаит.
Я стараюсь: “Тара-рара-рара-рра!”
(Ты слыхал меня? Так что ж, услышь опять!)
Слово все-таки за мной, если, тощий, черный, злой,
В бой выходит пехотинец умирать!
Бог Путей мою Прабабку породил
(О рыбачьи города над синевой!) —
Новый век ублюдка Лиры наградил
Дерзким нравом и железной головой.
Я про Мудрость Древних Греков пропою
И завет их старой песней передам:
“Словно дети, изумляйтесь Бытию
И радостно стремитесь к Чудесам!”
Звонким “Тинка-тинка-тинка-тинка-тинн!”
(Что вам надо, что вам надо, господа?)
Я доказываю всем, что мир един —
Весь — от Делоса до Лимерика — да!
С фортепьяно и полмили не пройти,
Скрипка сырости не терпит — пропадет.
И орган по Нилу вверх не провезти,
Чтобы в тропиках звучал он средь болот.
Ну а я качаюсь в ранце за спиной,
Сжато кофе и беконом с двух сторон.
И когда отряд ползет как неживой,
Слышен тотчас подгоняющий мой звон.
Мерным: “Пилли-вилли-винки-вилли-ват!»
(Вот какую я мелодию тяну!) —
Я ряды свои прошу сомкнуть солдат,
И напиться, и готовиться ко сну.
Перед боем, в час молитвы, до зари,
Чтобы как-то поддержать размякший дух,
Раздается вдруг мое: “Парам-пари» —
Объясненье, всем понятное на слух.
Я — Абсурдности Несбыточной Пророк,
Невозможности, Какой Никто Не Ждет,
Но когда ей наступить приходит срок,
Перестраиваюсь я, и вновь — в поход.
Здесь, в пустыне, “Тампа-тампа-тампа-тамп!»,
Где кизячный дым курится над костром,
В первозданной тишине ожил вдруг тамтам во мне:
Я твой, Белый Человек, победный гром!
Непростым путем проходит Младший Сын,
Прежде чем обзаведется домом он, —
Одиночество, пастушество, овин,
Собутыльников-стригальщиков загон.
На бадейке перевернутой, в тиши
То пою, что от себя он отгонял:
Я — Прошедшее, я — Город, Боль Души!
Я — минувших дней оживший карнавал!
Этим “Танка-танка-танка-танка-танк!”
(Видишь Лондона сиянье пред собой?)
Я сейчас хочу опять Дух и Плоть солдат пронять
И уставший полк свести в мечтах домой.
Чтобы чудо отыскать среди морей,
В новом городе, где юный зной и гам,
Взял меня с собою юный Одиссей
К незнакомым и далеким берегам.
Небесами и морями он пленен.
Он в ловушке, и не вырваться назад.
Буду петь ему, пока со мною он,
Как от ветра реи с мачтами скрипят.
Слушай, “Хайя! Хейя! Хейя! Халла! Хал!”
(О, зеленый вал, что по обшивке бьет!),
Ты устал от городов? Помолись и будь здоров...
Словом: “Взял мешок свой, Джонни, и — вперед!»
По ущелью, где и днем видна звезда,
Вверх по тропке, утонувшей в облаках,
Обогнув обрыв, ведущий в никуда,
Вниз, к долине, на визжащих тормозах,
Где мосты в снегу трясутся и скрипят,
Где террасы вьются кругом по горам,
Я веду моих отчаянных ребят,
“Песнь Роланда» обращающих к ветвям.
Громким “Тонка-тунка-тонка-тунка-тут!»
(О, топор, торящий путь сквозь бурелом!)
Мы ведем стальных коней — пускай попьют —
По каньонам к водам Запада ведем!
Мой напев — опора тем, кто одинок, —
Если прост он, нос от слез распухнет вмиг,
Ну а груб — так вырвет вздох или смешок:
Может в сердце он открыть любой тайник,
Он — и праздник, он — и шутка, и каприз,
Он — обман и хмель, безумье и экстаз,
Он — счастливый за работу вашу приз,
Он влезает в мысль, что жжет железом вас.
Знайте, “Планка-ланка-ланка-ланка-ланк!”,
Наслаждения не стоят ничего.
Ум, что вас к победам гнал, нынче грех свой осознал.
А раскаяние — тяжелей всего!
Пусть орган возносит стон под гулкий свод —
Я же — скорбь людей до неба подыму!
Пусть труба на бой с врагом солдат зовет —
Я звеню, коль худо войску моему!
Никому мой звук не изменить, когда
Над разъевшейся глумлюсь Душой Вещей.
Песнь Ненужного, Напрасного Труда
Не таит ли звон любой струны моей?
Эй, ребята, “Та-ра-рара-ра-ра-ра!»
(Ну, не глупо ль это — песню презирать?),
Все ж последний звук — за мной, стоит лишь приказу в бой
Цепь солдатскую отправить — умирать!
Как-то Лиру — бабку бабушки моей
(О, лачуги рыбаков над синевой!) —
Стал насиловать, согнув дугой, злодей.
Я — ребенок их с железной головой.
Говорю я с вами мудростью веков,
Я рассказываю правду бытия,
Я — из греков, мой напев — веселый зов,
Чудо-песня вечной молодости — Я!
Звонким “Тинка-тинка-тири-тири-тир!»
(Что еще бы, господа, сказать вам здесь?)
Нанизало на себя я целый мир —
Да, от Делоса до Лимерика, весь!
Лайнер — дама светская, и ей на всё наплевать
Муж у неё — Большой Адмирал, он всё добудет ей,
А вот морскому извозчику — сновать, не уставать
Он, знашь, как ты и я — весь век
вертись среди зыбей!
Туда сюда мотаемся, Дженни,
то в Портсмут, то назад,
Туда сюда лавируем, размыкать бы беду!
Все крупные дела — потом. Пока что постоят,
А мы — туда сюда,— как слуги ждём на холоду…
Лайнер — дама светская: отменный макияж,
А паче — что случись не так ох, для неё позор!
Муж у неё Большой Адмирал, не ей , а нам — каботаж,
Таскать всё грузы не перетаскать — иначе под забор.
Лайнер — дама светская — путь её краток и прям,
Мужик её Большой Адмирал, он рядом с ней всегда,
А морскому извозчику — худо ему,
болтаться по морям
И грузы таскать не перетаскать, а то, глядишь, беда!
Лайнер — дама светская и если вдруг война,
Муж у неё Большой Адмирал — сидеть уж дома ей,
Морскому извозчику — нет, шалишь, не та судьба дана:
Он ведь не Гордость Англии, — воюй среди морей!
Лайнер — дама светская, не грех и опоздать,
Муж у неё Большой Адмирал— сражаться не с руки,
За дом родной и за друзей мы будем воевать,
И грузы будем доставлять, трудясь, как ишаки.
Туда сюда мотаемся, Дженни,
то в Портсмут, то назад,
Туда сюда лавируем, размыкаем беду!
А крупные дела — потом. Пока что постоят,
И дом и друзья, как слуги —
подождут на холоду…
Был ужас среди скотины нашего корабля —
На нижней палубе рухнул загон, всем свободу суля,
И на нижней палубе свет погас, а там был только я.
Я пел им, что есть мочи, чтоб усмирить их так.
На нижней палубе — хуже всего, на ней опасен мрак,
Ее мне отдали, как силачу, хоть выпить я не дурак.
Я знал, меня растопчут иль забодают в бок, —
Загон быками был набит, как зернами стручок.
Я с Богом заключил тогда условие на срок.
Условие гласило — как прочитал я там, —
Что если он меня живым доставит к берегам,
То прославлению Его я жизнь свою отдам.
Он спас меня от моря и от скота — все Он!
Со мною волны принесли двух мертвых с двух сторон.
С огромной щелью в голове, в бреду я был найден.
Ее пробила мачта, быки здесь ни при чем.
Святую Библию свою читая день за днем
Два месяца я пролежал в госпитале морском.
Я Бога про контракт спросил, и Он ответил сам:
«Посильный труд Я задаю моим служителям:
Иди на судно для скота и проповедуй там.
Пути людей опасны, их всюду гибель ждет, —
Нет хуже, как ты знаешь сам, чем разъяренный скот.
Иди на судно для скота, учи морской народ!
Пусть бросят пить, и клясться, и резать за синяк,
Пусть не проигрывают всё: ты проповедуй так
А те суда похожи на ад больше, чем адский мрак»,
Не нравилось мне это, но другого я хотел:
Учить на суше, мирно, вдали от наших дел,
Но Слово Божие на мне, я делал — как Он велел.
Как я и знал заранее, был я избит не раз,
И щеку подставлял врагу, как Слово учит нас,
Но выполнив завет, лупил врага я между глаз.
Учить по воскресеньям, в полуденный покой
Без пистолета и ножа — беды нет никакой,
Когда сам Бог руководит воюющей рукой.
Три фунта десять в месяц идут на дно мешка,
Я никогда не потерял ни одного быка.
А имя Божье у меня не сходит с языка.
Пусть шкипера толкуют, что я сошел с ума,
Но ведь доверена же мне вся нижняя корма, —
Кто бы стал безумцу доверять, раз конкурентов тьма?
Раз два взяли! На скрипучий кабестан[104] нажмём дружнее
Так держать! Да подтяните чтоб на брашпиль[105] весь канат,
Грот[106] поднять, Распущен стаксель[107]?, Крепче принайтовить[108] реи
Взятку морю — ну-ка — за борт, как обычаи велят!
Ах прощай. ах прощай, мы опять идём в моря
К чёрту ром, да и девчонку прочь с колен — отплывай
«Торопись — кричит нам ветер,— Всё не зря. Всё не зря
Поспеши, пока попутный!, Раз два три — не зевай!
Если снова хочешь в гости к тётке Кэрри[109]
Не замешкав, собирайся к тётке Кэрри,
Где цыплят своих бедовых кормит в море тетка Кэрри
Прощай!
Раз два взяли Подтяни ещё чуток,. Прочисти клюзы,
Грязь мы в гавани оставим. не тащить же за собой!
Много ль надо нам балласта? Отправляемся без груза,
А пока что правый якорь повисит пусть над водой
Берег свой увидим снова через год, через год
А теперь в последний раз подымем якоря мы
Раз два взяли, не зевай, ну ещё— поворот
Рваным кливером расплатимся с землёй за моря мы
Раз два взяли! Ну — на брашпиль Ну ещё разок, сильней,
Так держать! И выбрать фалы, Эй, шлюпбалку не забудь!
Выше выше,! Закрепить лапу якоря прочней,
Ветер славного Ламанша вновь тебе овеет грудь
Вот и берег нас не слышит, наши голоса относит,
Ветер к вечеру крепчает Вот и суши нет как нет,
И скользит корабль весёлый ветра сильного не просит,
И такого нам довольно, как бы не сорвал берет!
Наш корабль и сам отыщет одинокий путь полночный,
Он тоской по порту болен, древнею морской тоской,
Брест увидит наш старинный красный вымпел над грот-мачтой
Так держать! И круче к ветру круче к ветру, рулевой!
Сквозь дожди и сумрак солнце распахнёт нам двери
Пусть как мельничные крылья ветры — не зевай!
А когда утихнет буря — в гости к тётке Кэрри
Через все водовороты —к тётке Кэрри,
Где цыплят своих бедовых кормит в море тетка Кэрри
Прощай!
Так вот: Хозяйка Морей живёт
У Северных Ворот,
Неприкаянных нянчит она бродяг
И в океаны шлёт
Иные тонут в открытых морях
Иные у скал нагих,
Доходит печальная весть до неё,
И она посылает других.
Белую пенную пашню пахать
Шлёт сынов она в дальний край,
Даёт им больших деревянных коней,
Но горек урожай
Намокают их плуги, и невмоготу
Их деревянным коням,
Но они возвращаются издалека
Бурям верны и морям
Они возвращаются в старый дом,
Ничего не привозят ей,
Только знанье людей как остаться людьми
Среди стольких опасных дней.
Только веру людей, что сдружились с людьми
В завыванье штормов пустом,
Да глаза людей, что прочли с людьми
Смерти распахнутый том
Их богатства — увиденные чудеса
Их бедность — пропащие дни,
И товар, что чудом достался им,
Только чудом сбудут они.
Повезёт ли кому из её сыновей,
Или вовсе не повезёт,
Всё они у камина расскажут ей,
И она устало кивнёт.
Открыт её дом всегда всем ветрам,
(Пусть в камине золу ворошат)
И в прилив отплывают одни сыновья,
А другие к дому спешат.
И все они дерзкой отваги полны,
Их неведомый мир зовёт,
И они возвращаются снова к огню,
Пока вновь не придёт их черёд.
Возвращаются в сумрак вечерний одни,
А другие в рассветный смог,
И стекает вода с их усталых тел,
И по крыше топанье ног.
И живой и мёртвый из всех портов
К её очагу спешит,
И живой и мёртвый вернутся домой,
И она их благословит.
У Северной Двери хозяйка живет,
У нее богатый дом;
Кормит и поит она бродяг
И в море их шлет потом.
Иные тонут, где глубоко,
Иные в виду земли,
И приходит весть, и она других
Отправляет на корабли.
Покуда есть у нее свой дом
И свет у камелька,
Она гонит сынов на белый луг,
И жатва их горька.
На мокрую пашню гонит их,
Их конь — деревянный конь,
И возвращаются они,
Пройдя морской огонь.
И возвращаются они,
Неся в руках обман,
Но людьми, что жили среди людей
Далеких и голых стран.
Но с верностью тех, кто братался с людьми,
Когда содрогалась твердь, —
Но с глазами людей, что читали с людьми
Открытую книгу — Смерть.
Чудесами богата память их,
Но скуден морской доход,
И то, что досталось ценою зубов,
За ту же цену идет.
И каждый проигрыш свой судьбе
И каждый выигрыш свой
Они расскажут ей у огня,
И кивнет она головой.
Для всех ветров, что кружат золу,
Открыт ее камин.
И плывут, и плывут, и каждый раз
Сменяет сына сын.
Отсюда — полные надежд
На счастье неторных путей;
Сюда — чтоб выждать свой черед,
Погревшись возле углей.
И поздней ночью, и в утренний час
Они возвращаются к ней.
Ей слышен на крыше мокрый каблук
Оседлавших бревно теней.
Домой их влечет из всех портов,
И мертвых, и живых.
Они возвращаются, чтоб она
Благословила их.
Возможно что Женщина Моря или Хозяйка Морей — просто символический образ Англии.
Земля дрожит от гнева,
И темен океан,
Пути нам преградили
Мечи враждебных стран:
Когда толпою тесной
Нас потеснят враги,
Иегова, Гром небесный,
Бог Сечи, помоги!
С высоким, гордым сердцем,
Суровые в борьбе,
С душою безмятежной,
Приходим мы к Тебе!
Иной неверно клялся,
Иной бежал, как тать,
Ты знаешь наши сроки —
Дай сил нам умирать!
А тем, кто с нами разом
Зовет богов иных,
Слепой и темный разум
Прости за веру их!
Мы к ним пришли как к братьям,
Позвали в страшный час —
Их не рази проклятьем,
Их грех лежит на нас!
От гордости и мести,
От низкого пути,
От бегства с поля чести
Незримо защити.
Да будет недостойным
Покровом благодать,
Без гнева и спокойно
Дай смерть Твою принять!
Мария, будь опорой,
Защитой без конца
Душе, что встанет скоро
перед лицом Творца.
Мы все среди мучений
От женщин родились —
За верного в сраженье,
Мадонна, заступись!
Нас поведут к победам,
Мы смерть несем врагам,
Как помогал Ты дедам,
Так помоги и нам.
Великий и чудесный,
И светлый в смертный час,
Иегова, Гром небесный,
Бог Сечь, услыши нас!
Земля объята гневом,
И зыбь морская зла,
Противу нас под небом
Народы без числа;
Пока еще не поздно
И наш не пробил час,
Будь с нами, Боже грозный,
Будь, Господи, за нас!
Исполненные рвенья
И ярости в борьбе,
В последние мгновенья
Мы молимся Тебе!
Бессчетно мы грешили,
Без Веры жизнь вели, —
И все же в час бессилья
Нам мужество пошли!
Пусть нашим младшим братьям
Их идолы милей,
Но не спеши с проклятьем —
Прости и пожалей!
Они не верят, Боже,
Но узы братства чтут.
И, с нас взыскуя строже,
Не уготовь им суд!
От паники и мести,
Безжалостной резни
И поруганья чести
Нас, Боже, охрани!
Не дай поддаться страху,
Не дай не встать с земли —
И смерть земному праху
Достойную пошли.
Скорбящая Мария,
Заступницею будь
За всех, кому Мессия
Судил в последний путь.
Вступись пред Судиею —
Минута дорога —
За каждого героя,
За друга, за врага!
Начнется сеча скоро,
В ней многим пасть бойцам.
Будь, Боже, нам опорой,
Как нашим был отцам.
Благослови знамена,
Знаменья ниспошли.
О Боже непреклонный,
О Господи, внемли!
Землю сковала злоба. Моря бессвязна речь.
Встали чужие нации Вроде чужих стай.
Мы потеряли многих, Но мы обнажили меч.
Йегова, Бог Грома — Силу свою дай!
Щеголи и красавцы, Пламенные умы,
Хлюпики и мерзавцы — Все пред тобой равны.
Так не побрезгуй нами — В книжке своей отметь.
Твердой рукою, доктор, Выпиши нам смерть!
Тем же кто на коленях Клялся иным богам
Не было просветления Сколько досталось нам.
Мы к ним пришли за помощью В темные наши дни.
Пусть же твой гнев достанется Нам одним.
Паника, страх, смятение, Гордость, поспешность, месть —
Худшего преступления Я не припомню здесь
Выправи нам дыхание, Душу избавь от мук.
Дай наконец попробовать Смерть из твоих рук.
Мадонна! Ты в печали, Горька твоя слеза.
Нам завтра обещали Пред божии глаза.
Тому, кто выкормлен женщиной, Нужен и друг и враг.
Замолви за нас словечко, Из жалости, просто так!
Там собирают гвардию, Скоро и нам в бой.
Ты благоволил нашим отцам И я иду за тобой.
Душу своими знаками Слабую леденя,
Йегова, наше знамя, Слышишь ли ты меня?
Твой образ далече от смертной сечи,
От наших слез и скорбей.
Я твердо знаю, что вживе Тебя я
Не встречу до смерти своей,
Уж тем доволен, что изредка, волен
Во сне прикоснуться к Плащу.
Твоя дорога так близко от Бога —
Идти за Тобой трепещу.
Да будь хоть из стали те, что устали
Идти за Тебя на бой
Погрязнув во прахе, смерть свою в страхе
Встретят, умрут с хулой.
А нам, что готовы снова и снова
Величье Твое утверждать,
Являются властно, сильнее всечасно
Премудрость и благодать.
С тех пор, как Слово изъяло земного
Адама из царства скотов,
В Тебе истоки всех вправду высоких
Помыслов, дел и трудов.
И утешенье идущим в сраженье,
Свершающим труд любой,
Ныне и присно — что подвиг их признан
И призван к жизни Тобой.
Нам Ты отрада, и Рай нам награда —
Он ржавь души позлатит,
И каждый в надежде не сгинуть прежде,
Чем дело свое свершит.
Один у нас ныне предмет гордыни —
Нетленной Красы восход.
Даруй же прозренье — в нашем творенье
Всей радости, что грядет.
Сынам человечьим нежные речи
И тайны Жизни вручив,
Ты учишь любого снова и снова,
Любого, пока он жив.
Еще в час творенья была Ты пеньем
Чуть слышным из Пустоты,
Не станет этой — над новой планетой
Споешь свою песню Ты.
И даже в безднах и далях надзвездных
Сквозь непроглядную тьму,
Мудрые дети созвездий этих
Глядят на нас, потому
Что в небе — свеченья, вспышки, теченья
Воздушные ловит глаз
Что и туда им несешь Ты, мы знаем,
Странные сказки о нас.
Вне круговорота природы годы —
Тобою им дан закон,
Что годы круговороту природы —
Ведь он Тобой утвержден.
Царица сферы надежды и веры,
Скорбей и страхов земных!
Все, что я знаю об Аде и Рае,
Я знаю со слов Твоих.
И Путь тернистый Премудрости чистой
Твои освещают огни,
Ты сил полководцу даешь бороться,
Чтоб стать бессмертным сродни,
Ты рыцарям юным голосом струнным
Пророчишь славу в бою
И даришь покоем — не повезло им! —
Нашедших гибель свою.
Как полог неплотный, закон Господний
Ты прячешь от слабых нас
Как тьма золотая, льешься, скрывая
От смертного смертный час.
Лишаются смысла жалкие числа —
С Тобой мы сильней врагов.
Ты шпора веры, узда для скверны,
Служанка вечных богов!
О Божья Милость, что не утомилась
Служить сыновьям Земли,
Чьей веры чистой сто тысяч злочестий
Поколебать не смогли,
Что черту злому и зверю лесному
Чистый облик дает
Пусть он заколдован — но впрямь таков он
В глазах блаженных высот.
Твой образ далече от смертной сечи,
От наших слез и скорбей.
Я твердо знаю, что вживе Тебя я
Не встречу до смерти своей.
Купите букетик, купите!
Английский тут — каждый цветок:
И алый кентский боярышник,
И жёлтый суррейский дрок!
Влажные (в брызгах Ламанша),
Вересковые цветы…
Купите букетик, купите:
В нём спрятаны ваши мечты!
Купите цветов, купите
простой английский букет:
Вот дуврские фиалки,
Девонский первоцвет,
Мидлендские ромашки,
Колокольчик вот, голубой,
Поздравить тех, кто сегодня
На край света заброшен судьбой
Снегирь над просекой свищет «Ко мне, ко мне ко мне»
Весна — в кленовую рощу, коринка — навстречу весне,
Все ветры Канады как пахарей зовут ватагу дождей…
Цветок возьми и время верни, чтоб снова — к любви своей
Купи английский букетик
Хоть синих васильков,
Хоть маргариток весёлых,
Что белее дюнных песков
Купи — и я угадаю
(Букетик мой не соврёт)
Из какого же края
Произошёл твой род!
Под жаркой Констанцей зреет темный густой виноград,
Склоны в цветущем тёрне, облачка недвижно стоят,
Под горой почти незаметны следы телег и коней
Цветок возьми и время верни чтоб снова — к любви своей.
Купи мой английский букетик
Ты, кого не тянет домой,
Купи хоть пучок гвоздики,
Хоть ромашки, букет полевой,
Кувшинок или калужниц
Или жимолости цветы,
И я тебе без ошибки
Скажу, где родился ты.
Тот кто с презреньем бродяжьим смотрит на райский уют,
Кто гонит стада Дорогой, где эвкалипты поют,
На запад! Вдаль от Мельбурна, на праздник пыльных степей!
Цветок возьми и время верни и снова — к любви своей
Купи мой английский букетик
(Не купить только выбор твой!)
Купи хоть белые лилии,
Купи хоть шар золотой,
Или мой алый шиповник,
В знак дружбы с этой весной!
Подари цветы океану,
И тебя он вернёт домой
Города ветров и туманов, сосны шумят над водой,
Птица как колокол в тёмной листве, а ниже вьюнок густой
Папоротники повыше седла, да лён голубых степей.
Так цветы возьми и время верни, чтоб снова — к любви своей.
Купи мой английский букетик,
Ты, живущий в семье своей,
Купи, ну хоть ради брата:
Одинок он за далью морей,
Избавь от тоски по дому,
Пусть радость в душе расцветёт,
И тебя не заметит та птица,
Что мёртвых к себе зовёт
Всюду раскиданы наши дома, вокруг Семи Морей,
И горе — если забудем что же
соединяет людей,
Каждому свой берег родной, птица, цветок, страна —
Всем нам, о боги Семи Морей, теплота и любовь нужна.
Король вассалам доставить велел
Священника с чашей, шпоры и меч,
Чтоб Честного Томаса наградить,
За песни рыцарским званьем облечь.
Вверху и внизу, на холмах и в лугах
Искали его и лишь там нашли.
Где млечно-белый шиповник растет,
Как стража у Врат Волшебной Земли.
Вверху синева, и внизу откос,
Глаза разбежались — им не видны
Стада, что пасутся на круглом бугре...
О, это царицы волшебной страны!
«Кончай свою песню! — молвил Король.
Готовься к присяге, я так хочу;
Всю ночь у доспехов стой на часах,
И я тебя в рыцари посвящу.
Будут конь у тебя, и шпоры, и герб,
Грамоты, оруженосец и паж.
Замок и лен земельный любой,
Как только вассальную клятву дашь!»
К небу от арфы поднял лицо
Томас и улыбнулся слегка;
Там семечко чертополоха неслось
По воле бездельного ветерка.
«Уже я поклялся в месте ином
И горькую клятву сдержать готов
Всю ночь доспехи стерег я там,
Откуда бежали бы сотни бойцов.
Мой дрот в гремящем огне закален,
Откован мой щит луной ледяной,
А шпоры в сотне лиг под землей,
В Срединном Мире добыты мной.
На что мне твой конь и меч твой зачем?
Чтоб истребить Благородный Народ
И разругаться с кланом моим родным,
Что в Волшебном Граде живет?
На что мне герб, замок, и лен,
И грамоты мне для чего нужны.
Оруженосец и паж мне зачем?
Я сам Король своей страны.
Я шлю на запад, шлю на восток,
Куда пожелаю, вассалов шлю,
Чтоб утром и в сумерках, в ливень и зной
Возвращались они к своему Королю.
От стонущей суши мне весть принесут,
От ревущих во мгле океанов шальных,
Реченье Плоти, Духа, Души,
Реченье людей, что запутались в них».
Король по колену ударил рукой
И нижнюю губу прикусил:
«Честный Томас! Я верой души клянусь,
На любезности ты не расходуешь сил!
Я многих графами сделать могу,
Я вправе и в силе им приказать
Позади скакать, позади бежать
И покорно моим сынам услужать».
«Что мне в пеших и конных графах твоих,
На что сдались мне твои сыны?
Они, чтобы славу завоевать,
Просить моего изволенья должны.
Я Славу разинутым ртом создаю,
Шлю проворный Позор до скончанья времен
Чтобы клир на рынках ее возглашал,
Чтобы с псами рыскал по улицам он.
Мне червонным золотом платят одни
Не желают иные белых монет,
Ну а третьи дают немного еды,
Ибо званья у них высокого нет.
За червонное золото, за серебро
Я для знати одно и то же пою,
Но за еду от незнатных людей
Пою наилучшую песнь мою».
Кинул Король серебряный грош,
Одну из мелких шотландских монет:
«За бедняцкую плату, за нищенский дар
Сыграешь ли ты для меня или нет?»
«Когда я играю для малых детей,
Они подходят вплотную ко мне,
Но там, где даже дети стоят,
Кто ты такой, что сидишь на коне?
Слезай с коня твоей спеси, Король!
Уж больно чванен твой зычный галдеж.
Три слова тебе я скажу, и тогда,
Коль, дерзнешь, в дворянство меня возведёшь!»
Король послушно сошел с коня
И сел, опершись спиной.
«Держись! — молвил Томас. — Теперь у тебя
Я вырву сердце из клетки грудной!»
Томас рукой по струнам провел
Ветровой арфы своей колдовской;
От первого слова у Короля
Хлынули жгучие слезы рекой:
«Я вижу утраченную любовь,
Касаюсь незримой надежды моей,
Срамные дела, что я тайно творил,
Шипят вкруг меня, как скопище змей.
Охвачен я страхом смертной судьбы,
Нет солнца в полдень, настала ночь.
Спрячь меня, Томас, укрой плащом,
Бог знает, — мне дольше терпеть невмочь!»
Вверху синева, и внизу откос,
Бегущий поток и открытый луг.
В зарослях вереска, в мокром рву
Солнце пригрело племя гадюк.
Томас молвил: «Приляг, приляг!
То, что минуло, рассудит Бог,
Получше слово тебе возглашу,
Тучу сгоню, что прежде навлек».
Честный Томас по струнам провел рукой,
И арфа грянула сгоряча,
При слове втором схватился Король
За повод, за рукоять меча:
«Я слышу ратников тяжкий шаг,
Блестит на солнце копий стена
Из чащи так низко летит стрела
Так звучно поет в полете она!
Пусть на этой войне мои стяги шумят.
Пусть рыцари скачут мои напролом,
Пускай стервятник за битвой следит, —
Жесточе у нас не случалось в былом!»
Вверху синева, и внизу откос.
Гнется трава и пуст небосклон.
Там, сумасбродным ветром звеня,
Сокол летит за сорокой в угон.
Честный Томас над арфой вздохнул
И тронул средние струны у ней;
И последнее слово Король услыхал
О невозвратности юных дней:
«Я снова Принц и без страха люблю
Подружку мою, не в пример Королю,
С друзьями подлинной дружбой дружу.
На добром коне оленя травлю.
Псы мои насмерть загонят дичь,
Могучий рогач залег у ручья;
Ждет у окна, чтоб мне руки умыть.
Возлюбленная подружка моя.
Я истинно жив, ибо снова правдив,
Всмотревшись в любимый, искренний взгляд.
Чтоб в Эдеме вместе с Адамом стоять
И скакать на коне через Райский Сад».
Ветер безумствует, гнется трава,
Плещет поток, и пуст небосвод,
Где, обернувшись, могучий олень
Лань свою ждет, ей прийти не дает.
Честный Томас арфу свою отложил.
Склонился низко, молчанье храня.
Он стремя поправил и повод взял,
И Короля усадил на коня.
Он молвил: «Ты бодрствуешь или спишь,
Сидя застыло, молча? Ну что ж!
Мыслю — ты будешь песню мою
Помнить, пока навек не уснешь!
Я Песней Тень от солнца призвал,
Чтоб вопила она, восстав пред тобой,
Под стопами твоими прах раскалил,
Затмил над тобой небосвод голубой.
Тебя к Престолу Господню вознес,
Низверг тебя в Пекло, в Адский предел,
Я натрое душу твою разрезал,
А — ты — меня — рыцарем — сделать — хотел!»
Король священника позвал,
Король взял шпоры и клинок,
Чтоб Томаса в рыцари посвятить,
И все из-за песен, что петь он мог.
Низко искали его, высоко,
Искали на дюнах и на лугах,
Нашли, где терновник молочно-бел, —
У Волшебных ворот он стоял на часах.
Кверху сине, покато вниз,
Ослепленные очи видят едва.
Коровы пасутся среди холмов,
О, это Царицы волшебства!
«Довольно петь! — сказал Король, —
Довольно песен! Помолчим!
Дай клятву, стереги твой меч,
Ты будешь рыцарем моим.
Потому что я дам тебе коня,
Оруженосца и пажей,
И герб, и крепость, и закон,
И землю, чтоб владел ты ей».
Но верный Томас над аркой вздохнул
И поднял лицо свое к небесам,
Гоним дыханием ветров,
Чертополох носился там.
«В другом я месте клятву дал,
И горше клятвы мне не знать,
Я стерег свой меч в бесконечную ночь,
Там, где сотня бойцов обратилась бы вспять.
Мое копье из живого огня,
И щит мой выбит холодной луной;
Я шпоры добыл в Сердцевине миров,
Тысячу сажен под землей.
И что бы я делал с твоим конем,
И зачем мечу твоему был бы рад?..
Чтоб уничтожить ряды Дворян?
Чтоб ускакать в Волшебный град?
Зачем мне герб, зачем мне закон,
Зачем оруженосец мне,
Зачем мне крепость и земля?
Я сам Король в своей стране.
Я пошлю на запад, пошлю на восток,
Когда моя воля будет послать,
На заре, и в сумрак, и в сильный дождь,
И вернутся Послы ко мне опять.
Они принесут мне стон земли,
Они принесут океанский вздох,
И речи Тела, Ума и Души,
И человека средь этих трех».
Король закусил до крови губу
И сказал, по колену ударив себя:
«Верный Томас, клянусь своей душой,
Любезным нельзя назвать тебя.
Я гордых графов делать могу,
Столько, сколько хочу я сам,
Чтоб сзади скакали и шли впереди,
И покорно служили моим сынам».
«Какое мне дело до графов твоих?
Какое дело до сыновей?
Чтоб добиться славы, они должны
Считаться с волею моей.
Я делаю Славу множеством ртов,
Рассылаю Позор на легких ногах,
Чтоб пелось на улицах людьми,
С собаками бегало на площадях.
И платят золотом мне одни,
И другие платят мне серебром,
И третьи жалкий дают кусок,
Потому что беден и пуст их дом.
И то, что за золото я пою,
То же пою я за серебро,
Но лучшая песня моя звучит
Беднякам за жалкое их добро».
Бросил Король серебряный грош,
Шотландской чеканки серебряный грош,
«За нищенский дар, — промолвил он, —
Верный Томас, ты, может быть, мне споешь?»
«Когда маленьким детям я пою,
Меня обступает их тесный ряд,
Но кто же ты, — Верный Томас сказал, —
Что сидишь на коне там, где дети стоят?
Ты много и громко говоришь...
Слезай, слезай с твоего коня!
Тебе три слова я пропою,
Коль посмеешь, потом посвятишь меня».
Король сошел с своего коня,
Прислонился к утесу и затих.
«Теперь берегись, — Верный Томас сказал, —
Я вырву сердце из ребер твоих!»
Верный Томас на арфе своей заиграл,
На той, что умела быть грозой,
И первое слово вдруг обожгло
Глаза Короля соленой слезой.
«Я вижу любовь, что давно потерял,
Надежду, которой не видеть дня,
Все тайно-позорное, что совершил,
Как змеи, шипит вокруг меня.
В полдень потерян солнечный свет,
Предсмертный ужас меня охватил,
Верный Томас, под плащ меня спрячь,
Видит Бог, что нет уже больше сил!»
Кверху сине, покато вниз,
Средь широких полей и текущих вод,
Где солнце в траве, во рву, на стене
Горячо согревало змеиный род.
«Ложись, ложись! — Верный Томас сказал, —
Все свершится, а там лишь Бог — судья.
Но я лучше слово тебе скажу,
Подыму облака, что надвинул я».
Верный Томас на арфе своей заиграл,
И гремела она, словно музыка сеч,
Услышав второе слово, Король
Схватил коня, схватил свой меч.
«Я слышу тяжелый шаг бойцов,
И солнце пики и копья зажгло,
Раздвигая лесной кустарник, стрела
Низко летит и поет светло.
Двигай знамена мои на войну,
Пусть рыцари скачут во весь опор,
Увидит коршун свирепый бой,
Какого не выдывал до сих пор».
Кверху сине, покато вниз,
Средь голых небес и кивающих трав,
Там, где, сражаясь с мощью ветров,
На сороку кобчик летит стремглав.
Верный Томас вздохнул над арфой своей,
И песнь зазвенела на средней струне,
И последнее слово, что Томас запел,
Короля вернуло к его весне.
«Я — князь, и я делаю хорошо,
Что без страха люблю ту, что любит меня,
Называю другом, кого хочу,
И за оленем гоню коня.
Его насмерть затравят псы мои, —
Оленю гордому больше не жить,
Милая ждет меня у окна,
Чтоб от крови руки мои отмыть.
Для того живу я, довольный собой,
(О, в глаза любви заглянул я сам!)
Чтоб стоять с Адамом в Райском саду,
И чтоб скакать по Райским лесам».
Средь голых небес и кивающих трав,
Средь широких ветров и текущих вод,
Где, самку свою поджидая, олень
Заслонил собою открытый проход.
Верный Томас арфу свою опустил,
И низко он наклонил чело,
И стремя взял, и подал узду,
И посадил Короля в седло.
«Спишь ты или нет? — Верный Томас сказал, —
Что ты так тих, что молчишь так давно?
Спишь ты или нет? До последнего сна
Моей песни тебе не забыть все равно.
Я игрою вызвал от солнца тень,
Что стоит пред тобой, и кричит, и зовет,
Я землю зажег под твоей ногой,
Над твоей головой затемнил небосвод,
Тебя поднял я в небо, где Божий престол,
Тебя бросил я вниз, в Петли огня,
Натрое душу твою разорвал,
А ты — рыцарем — вздумал — сделать — меня?»
Раз, на сверкающей льдине, то было очень давно,
Анг человека из снега вылепил в утро одно,
Родича внешность он придал статуе, как на заказ.
Анг был великий художник. Слушай об Анге рассказ!
Родичи Анга сбежались, — нюхали, щупали снег,
Все перещупав, решили: «Это совсем человек!
Держит копье он, как люди, так же обут и одет;
Всё одинаково с нами! Ангу хвала и привет!»
Зубра с Медведем со скуки вырезал Анг на кости,
Вырезал он Мастодонта — тушу в мохнатой шерсти,
Тигра, что нес человека в острых, как сабли, зубах,
Все это четко и точно вырезал Анг на костях.
Снова сбежалось все племя — сотни четыре голов,
Люди скалистых заливов, люди высоких холмов,
Охотники и рыболовы, и проворчали: «Ей-ей!
Все это так, но откуда знает он этих зверей?!
Анг разве спал с Мастодонтом или на зубра ходил,
Или на льдине с Медведем запросто он говорил?
Нет — это выдумки Анга, он и теперь, как тогда,
С тем человеком из снега, нас обманул без стыда!»
Анг рассердился ужасно, крикнул он, сжав кулаки:
«Охотники и рыболовы, дети вы и дураки!
Вы бы на ловле старались этих зверей разглядеть!»
Быстро к отцу побежал он, горя не в силах стерпеть.
Анг рассказал о позоре, и рассмеялся отец,
Был он всеведущ в искусстве и знаменитый мудрец.
«Если бы глаз их, — сказал он, —
зорок был так же, как твой,
Сами б они рисовали, что тогда было б с тобой?
Не было б шкуры оленьей здесь, у пещеры твоей.
Не было б острых иголок, раковин и янтарей,
Ни превосходных бизоньих, теплых еще языков
И ни заплывшего салом мяса гренландских китов.
Оледенелые в бурю ты не таскал невода,
Судна военного в море ты не водил никогда,
Все ж тебе люди приносят шкуры и дичь, и питье.
В дар за твое вдохновенье и за искусство твое.
Ты не преследовал зубра, как же ты хочешь, чтоб мог
В битве охотник увидеть каждый его волосок,
Или у Мамонта складки на волосатой губе?
Все же, убив его, тащат лучшие части тебе.
Вот и сейчас в изумленье люди разинули рты
перед твоею работой, — славен средь племени ты!
Но, сомневаясь в сходстве, правы, конечно, они.
Сын мой, что видит так ясно, ты им подарки верни! —
Анг дорогие подарки молча в руках повертел
Анг осмотрел свои руки и рукавицы надел
И, покидая пещеру, он услыхал за спиной:
«Радуйся, что эти люди слепы, мой сын дорогой! «
Анг, на теряя минуты, снова на белой кости
Вырезал, точно живого, Мамонта в длинной шерсти
Весело пел и свистел он, благословляя сто раз
За слепоту свое племя. Помни об Анге рассказ.
Каков корабль! Чтоб галс сменить, потратишь три часа,
Неделю с гаком — чтоб кой-как зарифить паруса
А рост от ватерлинии до уровня бортов!
Но кто бы другой достигнуть, мог Блаженных островов?
Я точно знал, что никакой надёжный пакетбот
Тех островов таинственных вовеки не найдёт.
Влюблённый тёплый бриз, храни корабль волшебный наш,
Не зря из баловней судьбы составлен экипаж.
А как вели они корабль — как лучшие мастера,
И помешать им не могли ни волны ни ветра,
(Туристских лайнеров маршрут? Он не указка вам!)
Трехпалубник вы привели к Блаженным островам.
Каюты что достались нам все были первый класс,
И редкие красавицы нам радовали глаз,
А из каких они кругов — нам было всё равно:
Оставим богу небеса, чертям морское дно.
И мы не спрашивали как рождаются на свет,
Малыш родился? Хорошо. А чей — вопросов нет!
Обеты верности? Из нас Юсуф едва ли кто,
Да и Зулейка, никогда не думала про то...
Моральные сомнения? Да нет, на кой нам чёрт!
«Ура» кричали, мы когда у входа в самый порт
Злодея принялись пороть... И скрипки пели нам,
переженились все, прибыв к Блаженным островам,
Там целовались юные на палубах на всех,
Когда я на берег сошёл, под их счастливый смех :
(Ведь сельский английский уют — скажу без громких слов
Он мне дороже был любых Блаженных островов.)
А пароходам нет пути к Блаженным островам
Пурпурных наших вымпелов вовек не видеть вам,
Для всех вонючих лайнеров закрыты к нам пути,
И вам, балбесам,никогда дороги не найти.
Паршивые прожектора, как ни вертите — нет,
Над нашей тихой пристанью не разольют свой свет,
Визг отвратительных сирен несущих зло морям,
Вас не приблизит ни на фут к Блаженным островам.
А старый парусник, скрепя скрипящий полубак ,
Хотя все реи у него торчат бог знает как,
Хотя и по старинке он покорен всем ветрам,
Но он один и доплывёт к Блаженным островам.
Весь от киля до клотика он так невозмутим,
Что сам Голландец, кажется, едва ль поспорит с ним
И рваный парус у него искрится серебром
И под бушпритом у него ворчит далёкий гром
А верхние его огни как ранняя заря,
Как свечи, что расставлены венцом вкруг алтаря,
Под музыку на палубе за горизонты лет
Пока не скроешься — плыви,оставив Старый свет
Что за команда? Из детей, из психов или так?..
Ты, пароход, наукин сын, всё знаешь, что и как,
Валяй, чини свои винты, мотайся по портам,
А мы — усталых увезём к Блаженным островам.
Я платил за твои причуды, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели? Лгут твои доктора!
Завтра утром меня не будет...и...скажи, чтоб ушла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!
И ты в свою очередь встанешь на пороге смертельной тьмы.
Кроме судов, и завода, и зданий, и десятин
Я создал себя и милъоны, но проклят, раз ты мой сын!
Хозяин в двадцать два года, женатый в двадцать шесть, —
Десять тысяч людей к услугам, а судов на морях не счесть.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет[115];
Я бывал у их Высочеств — помнишь газетный столбец?
«Один из властителей рынка». Дик, это — я, твой отец!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд;
Я шел напролом, а это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль, и на щели щель, —
Как приказано было , я точно, топил и сажал их на мель!
Еда, от которой шалеют! Команда — Бог им прости!
И жирный куш страховки, чтоб покрыть опасность пути.
Другие — не смели, боялись : жизнь мол у нас одна!
(Они у меня шкиперами). Я же шел и со мной жена.
Я не раз обошёл вокруг света, И передышки ни дня.
Твоя мать копила деньжата, выводила в люди меня!
Я был счастлив, что я — хозяин, но ей было всё видней,
Она выбирала дорогу, а я слепо шел за ней.
Она подстрекнула взять денег, нашла расплатиться как,
И мы накупили акций и подняли собственный флаг.
В долг забирая уголь, питаясь Бог знает чем,
Мы клиперы[116] приобретали
теперь их уже тридцать семь.
За клиппером клиппер грузился, блестяще шли дела,
Когда в Макассарском[117] проливе внезапно она умерла.
Около Патерностера[118], в тихой синей воде,
Ее опустили в вечность. Я отметил на карте где.
Было нашим собственным судно, на котором скончалась она.
И звалось в честь нее «Мэри Глостер». Давнишние то времена...
Я плыл на попойку вдоль Явы и чуть не сел на мель,
Когда твоя мать мне явилась — и с тех пор мне противен хмель.
Я цепко держался за дело не покладая рук,
Копил (она так велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (не бывало знакомства нужней) —
Мы вместе начали дело: три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и тут мне опять повезло.
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
А тут началось движенье — работа пришла сама:
Машины, котлы и трубы, огромные, как дома.
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были и мрамор и клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон.
Водопроводы повсюду, с резьбою каждая дверь...
Но он умер в шестидесятых, а — я вот только теперь...
Я знал — когда строился «Байфлит», — я знал уже в те времена:
Они возились с железом! — Я знал — только сталь годна.
первое растяженье! И стоило это труда,
Когда появились наши девятиузловые суда!
Меня закидали вопросами, я же текст им привел в ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
Они пересняли, что можно, но я был мозгами богат,
В поту и в тяжелых сомненьях, я бросил их год назад.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен
Он был мастер в литейном деле, но — лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки: их понял бы и новичок,
А я не дурак, не продолжить там, где мне дан толчок.
(Его вдова хоть сердилась, я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, мы могли их делать вдвойне.
И четверть мильона кредита — скажи спасибо мне!
Мне казалось — но это не важно, — что ты обожаешь мать.
Тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу[119] и Тринити Колледж[120]! А надо бы в Океан!
Я хотел тебе дать воспитанье, но горек был мой обман.
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе и не был рад,
А то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги тебя занимали зря,
Квартирой модной кокотки была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш[121].
От нее ты набрался спеси: но где же ребенок ваш?
Запрудила пол-Кромвель-роуда вереница ваших карет,
Но докторский кэб не виден, и наследника нет как нет.
(Итак, ты мне не дал внука, тобой окончен наш род),
А мать твоя в каждой поездке под сердцем носила плод.
Но убивал малюток, широкий морской простор,
Только ты, ты один это вынес!
Хоть мало что вынес с тех пор.
Лгун, и лентяй, и хилый: как будто себе на обед
Собирал ты корки с помоек. Мой сын не помощник мне, нет!
Для него есть триста тысяч и проценты с них каждый год,
Все это, видишь ли, Дикки, пущено мной в оборот.
Ты можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Но что там с женой твоей?
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Милый папочка! Он умирает!» —
и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен, но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился второй раз! Нет! Не совсем.
Но дай бедной Эджи сотню, не все ли равно зачем…
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней.
Я с матерью уплываю, а тебе поручаю друзей.
Мужчине нужна подруга; женщины скажут — пустяк, —
Конечно, есть и такие, которым не нужен очаг.
Но о той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой! И звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу,
Если будешь слушать спокойно и сделаешь всё, что хочу.
Скажут люди, что я безумец, ты же будь настойчив и тверд.
Кому ж я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт!)
Мы затратили деньги на мрамор, еще при Мак-Кулло, давно.
Мрамор и мавзолеи — так возноситься грешно.
Для похорон мы имеем — остовы бригов и шхун.
Не один так писал в завещанье
и и не был ни шут, ни хвастун.
У меня слишком много денег,
так я думал... но я был слеп.
В надежде на будущих внуков
я купил этот Вокингский склеп.
Откуда пришел я, туда же и возвращаюсь вновь.
Ты возьмешься за это дело,
Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда, с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб не свезли меня в Вокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я давно уж обдумал один —
Спокойно, прилично и скромно — слушай меня, мой сын.
Знаешь наши рейсы? Не знаешь…
Так в контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мною приказ уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Стоило много денег ее без дела держать.
Но могу я платить за причуды, на ней умерла твоя мать.
Около Патерностера, в тихой синей воде, —
Я, кажется, говорил уже, что отметил на карте, где.
(Она промелькнула в люке — коварное море вокруг!)
Сто восемнадцать на запад и ровно три на юг.
Направленье совсем простое — три на юг, как я уж сказал.
На случай внезапной смерти Мак-Эндрю я копии дал.
Он шеф пароходства Маори, но отпуск ему дадут,
Когда ты ему напишешь, что он мне нужен тут.
Три брига для них я построил — и удачно исполнил заказ,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал обоих нас.
Ему я передал деньги, лишь стало плохо мне.
К нему ты придёшь за ними, предав отца глубине.
Недаром ты плоть от плоти, а Мак мой старейший друг!
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Он за меня молился, старый морской шакал,
Но он не солгал бы за деньги, умер бы, но не украл.
Ему придется «Мэри», на буксир у пролива взять…
Свадебный тур совершает сэр Антони Глостер опять
В старой своей каюте, хозяин и капитан,
Под ним винтовая лопасть, вокруг голубой океан.
Плывет сэр Антони Глостер —
веет флаг, наша гордость и честь
(Десять тысяч людей к услугам,
а судов на морях и не счесть!
У подножья Патерностера — ошибиться нельзя никак—
И последний пузырь не лопнет, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель — пять тысяч —
как лучший фрахтовщик судов
И Мак передаст тебе чеки, как только я буду готов.
Потом вокруг Макассара ты возвратишься один.
Мак знает, чего хочу я... И над «Мэри» я — господин.
Твоя мать назвала б меня мотом —
есть еще тридцать шесть кораблей,
Я приеду в своей карете — пусть ждет меня у дверей.
Вся жизнь я не верил сыну; он искусство и книги любил.
И он жил на отцовские деньги,
и отцовское сердце разбил.
Итак, ты мне не дал внука, тобою кончен наш род!.
Единственный сын наш, о матерь,
единственный сын наш, вот!
Харроу и Тринити Колледж, а я день и ночь в трудах
Он думает: я — сумасшедший, а ты —
в Макассарских водах.
Плоть моей плоти родная, во веки веков, аминь.
первый удар был предвестником — призывом морских пустынь.
Но — дешевый ремонт дешевки —
(доктора говорят, я —больной.)
Мэри, а ты не явилась? Я всегда был ласков с тобой.
Ты ведь теперь бесплотна; и женщин встречал я в пути,
Но они были только женщины,
а я — мужчина. Прости!
Мужчине нужна подруга, понять это так легко.
Но я не делил с ними жизни, я только платил широко.
И что для меня пять тысяч! Я могу заплатить за мечту,
Бросить якорь близ Патерностера,
в моем последнем порту.
Я верую в Воскресенье; и Писанье читал не раз.
Но Вокингу не доверюсь; море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну
Довольно продажных женщин, я хочу целовать одну.
Буду пить из родного колодца[122], другого источника нет,
Со мною подруга юности — и чёрт подери весь свет!
Я лягу в вечной постели (Дик, позаботься о том!),
Мак балласт разместит с дифферентом
на нос — и в волны потом,
Носом вперед, все глубже, огни горят в два ряда,
О днище пустого трюма глухо плещет вода
Негодуя, смеясь и ласкаясь, пениста, зла и темна,
Врывается в нижние люки, все выше растет она.
Слышишь! Всё затопило, от носа и до кормы.
Не видывал смерти, Дикки? Вот так умираем мы.
Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет... и... скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Коглы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас...
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в объедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Чго мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут... Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чисгый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она... я говорил уж... я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня... и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят, —
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак...
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я... И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род...
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины... Знаю... Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну...
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна...
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки... Все выше... Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!
Сказать по правде, все, какие есть
Счастливые дороги на земле
Я истоптал. А их ведь тьма, дорог!
Под одеялом чем потеть весь день,
Так лучше походить да поглядеть,
Покуда смерть-собака не взяла.
Живи, покуда яма не взяла,
Бродяжничай, покамест силы есть.
Не любопытно разве поглядеть
На то, как любят люди на земле,
И радоваться жизни каждый день,
И врать себе, что нет плохих дорог?
Давать и брать — к любой из двух дорог
Привыкни, а иначе — смерть взяла!
Жизнь вытяни одним глотком, как день,
Не жалуйся — все принимай как есть!
Не спрашивай, что можно на земле.
Хватай себе — раз любо. Что глядеть?
В дороге надо только приглядеть,
Где подработать для других дорог.
Трудяге всюду место на земле,
А неумеху лучше б смерть взяла!
Но ведь не век же вкалывать да есть,
Не на одно лицо всяк Божий день!
переработаешь хотя бы день —
И уж не хочешь на людей глядеть.
И воду пить, и хлеб противно есть,
Пока не бросишь места для дорог.
Но вот огни на доках ночь взяла,
И ветер брат мне... Сладко на земле!
Жизнь — книга, и пока ты на земле,
Читай ее без отдыха весь день.
Но чую вдруг — тоска меня взяла
И на страницу тошно мне глядеть.
Других страниц хочу, других дорог —
Листай их, брат, покуда силы есть!
Бог дал земле такое — рай глядеть!
Стань каждый день мой гимном в честь дорог —
Смерть не взяла пока и силы есть
Чтоб не соврать, я их протопал все,
Какие есть, счастливые пути.
Чтоб не соврать, я в этом знаю толк;
Лежмя лежать — не для того живем.
Встань с койки, говорю, — всего-то дел!
Ходи, гляди — пока не встретил смерть.
Без разницы — где угадает смерть;
Здоровье есть — ходи, гляди на все
Мужчин и женщин страсти. Этих дел
И прочих разных до черта в пути;
Бывает, повезет — тогда живем!
Не повезет — в другом находим толк.
В карман, в кредит, — ну разве в этом толк?
В привычке дело. Без привычки — смерть!
Мы жизнь, как день, возьмем и проживем,
Вперед не маясь, не ворча, как все;
Питайся, чем накормят по пути,
И не страдай, что отошел от дел.
О Боже! Мне по силам уйма дел!
Что хошь могу — я ж знал в работе толк;
Где мог, как бог, работал по пути, —
Ведь не трудиться — это просто смерть!
Но все ж обидно дни работать все
Без пересменки — не затем живем!
Но мы подрядом долго не живем.
Не в плате дело — всех не сделать дел;
И, чтоб не перепутать мысли все,
Отвалишь в море — только в том и толк,
И видишь фонарей портовых смерть, —
Опять же ветер — друг тебе в пути!
Он с книжкой схож, мир и его пути;
Читаем книжку — стало быть, живем.
Ведь сразу чуешь — на подходе смерть,
Коль на странице не доделал дел
И не раскрыл другую. Вот он — толк,
Чтоб до последней долистать их все.
Призри пути — о Боже! — всяких дел,
В каких живем. Умру — возьмите в толк:
Я встретил смерть, хваля дороги все.
1896
год
Гомер сломал и бросил лиру,
А песнь, что пели все края,
Он просто спёр на радость миру,
Пришёл и взял! Совсем как я!
Матросы, девки на базарах,
В шуршанье вера, волн, травы
Узнав напевы песен старых,
Смолчали — ну совсем как вы!
Что спёр, то спёр! Он знал, что знали.
Но ни контрактов, ни тюрьмы:
Все заговорщицки мигали,
А он — в ответ. Совсем как мы.
Гомер все на свете легенды знал,
И все подходящее из старья
Он, не церемонясь, перенимал,
Но с блеском, — и так же делаю я.
А девки с базара да люд простой
И все знатоки из морской братвы
Смекали: новинки-то с бородой, —
Но слушали тихо — так же, как вы.
Гомер был уверен: не попрекнут
За это при встрече возле корчмы,
А разве что дружески подмигнут,
И он подмигнет — ну так же, как мы.
Песни земли и моря
Знал Гомер превосходно —
Знал, понимал, использовал —
С него я беру пример.
А те ктому внимали
Все это понимали,
Но прощали ему, поскольку
Он был Гомер
Краснолицый коротыш —
Это Бобс,
Не по росту конь-крепыш —
Вот так Бобс!
Конь капризный, нет хитрей,
Под седлом он тыщу дней,
А улыбка до ушей —
Точно, Бобс?
За тебя, — за бахадара —
Крошка Бобс, Бобс, Бобс!
Пакка Дук для Кандагара —
Бейся, Бобс!
Агги Чел — евойный град,
Не жалеет он наград,
Мы за ним пойдем хоть в ад —
Верно, Бобс?
Коль сломался передок —
Нужен Бобс.
Коли старший занемог —
Быстро, Бобс!
У него полсотни глаз,
Словно горн, ревёт подчас,
Славно он муштрует нас,
Правь же, Бобс!
Он, конечно, слишком пьет,
Пастырь Бобс,
От Тюрьмы нас кто спасет,
Как не Бобс?
Не сердитый никогда,
Пусть в мозгах его вода,
Но вернет он нас сюда,
Светлый Бобс.
Не с того зайдешь конца
(Дядька Бобс!),
Получи-ка фунт свинца —
Меткий Бобс!
В Армии уж тридцать лет,
Для него сюрпризов нет,
Ружья, копья, арбалет —
Сможешь, Бобс?
Бог войны наш Генерал —
Ать-два, Бобс!
Все о битвах он узнал —
Мудрый Бобс!
Он умен, хотя и мал,
Всех врагов нам распугал,
Пусть и «славы не искал» —
Так ведь, Бобс?
Он теперь стал клятый Лорд,
Вот так Бобс!
По делам награда — горд,
Правда, Бобс?
Ну, к лицу теперь венец,
Там, где шлем носил боец;
Не забудь же нас, отец —
Помни, Бобс!
За тебя, Бобс — Бахадар —
Крошка Бобс, Бобс, Бобс!
Веллингтон, врагов кошмар —
Бейся, Бобс!
Черт возьми, не очень ода,
Но ты был вождем похода,
И спасибо шлет пехота —
Славься, Бобс!
(Фельдмаршал Лорд Робертс Кандахар; умер во Франции в 1914 г.)
Краснорожий чародей —
Крошка Бобс,
Только рослых лошадей
Любит Бобс.
Если конь лягнет, взбрыкнет,
Бобсу что? Во весь свой рот,
Сидя на кобыле, ржет —
Что за Бобс!
Бахадуру Бобсу слава —
Крошка Бобс, Бобс, Бобс!
Кандахаровец он истый —
Воин Бобс, Бобс, Бобс!
Он ведь Герцог Агги Чел,[126]
Он душой за нас болел,
В ад пойдет с ним всяк, кто цел, —
Веришь, Бобс?
Кто поправит передок —
О, наш Бобс;
Знает строй наш назубок —
Тоже Бобс.
Да, глаза его — судьба,
Глотка — медная труба,
Бесполезна с ним борьба —
Это — Бобс!
Он слегка сегодня пьян —
Ну и Бобс!
Ох, погубит нас, болван, —
Так ведь, Бобс?
Жалобы сожмем в зубах,
Коль моча в его мозгах:
Прём вперед, а там — наш крах —
Ангел Бобс.
Если б встал он вниз башкой —
Папа Бобс,
Полился б свинец рекой —
Что за Бобс!
Тридцать лет — о чем тут речь —
Что копить и что беречь?!
Пули, дротики, картечь —
В дырках Бобс!
Так и не сумел узнать
Маршал Бобс,
Что на все нам наплевать —
Так-то, Бобс!
Мудрый он, хоть ростом мал,
Но всегда врага пугал,
И-не-тре-бо-вал-пох-вал —
Ай да Бобс!
А теперь, как бог, живет
Где-то Бобс;
По заслугам — и почет,
Так ведь, Бобс?
Станет пэром он теперь,
Каску выкинет за дверь,
Но он вспомнит нас, поверь, —
Верно, Бобс?
Бахадуру Бобсу слава —
Крошка Бобс, Бобс, Бобс!
Веллингтон он наш карманный —
Воин Бобс, Бобс, Бобс!
Хватит, больше простоты!
Тьфу-тьфу-тьфу — не с нами ты,
Рады мы до хрипоты —
Славься, Бобс!
Краснолицый коротыш —
Это Бобс,
Не по росту конь — крепыш —
Вот так Бобс!
Конь капризный, нет хитрей,
Но в седле он тыщу дней,
А улыбка до ушей —
Точно, Бобс?
За тебя, Бобс — Бахадар[127] —
Крошка Бобс, Бобс, Бобс!
Пакка Дук для Кандагара —
Бейся, Бобс!
Агги Чел — евойный град,
Не жалеет он наград,
Мы за ним пойдем и в ад —
Верно, Бобс!
Коль сломался передок —
Нужен Бобс.
Коли старший занемог —
Быстро, Бобс!
У него полсотни глаз,
Словно горн, ревёт подчас,
Славно он муштрует нас,
Правь же, Бобс!
Он, конечно, слишком пьет,
Пастырь Бобс,
От Тюрьмы кто нас спасет,
Как не Бобс?
Не сердиты никогда,
Пусть в мозгах его вода,
Но вернет он нас сюда,
Светлый Бобс.
Не с того зайдешь конца
(Дядька Бобс!),
Получи-ка фунт свинца —
Меткий Бобс!
В Армии уж тридцать лет,
Для него сюрпризов нет,
Ружья, копья, арбалет —
Сможешь, Бобс?
Бог войны наш Генерал —
Ать-два, Бобс!
Все о битвах он узнал —
Мудрый Бобс!
Он умен, хотя и мал,
Всех врагов нам распугал,
Пусть и «славы не искал» —
Так ведь, Бобс?
Он теперь стал клятый Лорд,
Вот так Бобс!
По делам награда — горд,
Правда, Бобс?
Ну, к лицу теперь венец,
Там, где шлем носил боец;
Не забудь же нас, отец —
Помни, Бобс!
За тебя, Бобс — Бахадар —
Крошка Бобс, Бобс, Бобс!
Веллингтон, врагов кошмар —
Бейся, Бобс!
Черт возьми, не очень ода,
Но ты был вождем похода,
И спасибо шлет пехота —
Славься, Бобс!
Вот я в грошовом пальтишке, в потёртом котелке,
Скачу перед юным сержантом — не ружье, а палка в руке;
И рубашка — вместо мундира, и носки протирает башмак,
С новобранцами я изучаю этот чертов «гусиный шаг»!
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию, вот, пришел,
Не гляди, как одет — я не «белый билет»,
Я ведь второй раз пришел!
Шесть лет оттянул, как должно. И
Грит Королева вдогон:
«Не забудь придти, как вновь позовём; вот расчет, а вот пенсион:
В день четыре пенса на трубку (щедрости царской пример!);
В остальном, положись на удачу — так же — и твой офицер».
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию вот пришел,
Что? Каким я путём разучил тот приём?
Я ж сюда второй раз пришел!
Парню двадцать четыре года, а профессии вовсе нет:
Нет вам дела до резервиста — ну, зачем я родился на свет!
Я три месяца кувыркался — удача моя — решето!
И пошел к Королевским казармам —
поразнюхать, как там и что.
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Удивлен, что стою как должно в строю?
Я ж сюда второй раз пришел!
Мне сержант не задал вопросов, лишь зажмурил он левый глаз:
Говорит: «Отожмись!» — я отжался, как делал тысячи раз.
Было видно, что я не горблюсь; оценили и плеч разворот,
Когда вместе с «салагами» я опять
входил под казарменный свод.
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию вот пришел,
Кто подумать бы мог — я не штатский «мешок»?!
Я ж сюда второй раз пришел!
Вот помылся и аж затрясся — давно я не был так чист!
Носом чую казарменный запах, за стеной играет горнист;
Сапоги ударяют в гравий, — к ученью готовится строй,
«Не волнуйсь, — так я сердцу сказал, — наконец я вернулся домой!»
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию вот пришел,
Что? Сказал вам не зря — завтра «Джамнер» в моря?
Не беда: я второй раз пришел!
А мундирчик снёс я к портному и грю: «Шутить, браток, погоди!
Растачай мне на бедрах, ну а в плечах — заузь, да и тут на груди,
Ведь посажена куртка погано». Он в ответ: «Разрази меня гром,
Ты кумекаешь в нашем деле!»; и всё обделал ладком.
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию вот пришел.
«Не мечтай наравне с нами стать!» — Это — мне?
Я ж не зря второй раз пришел!
На неделе спектакль устрою: вот куплю офицерскую трость,
Увольнительную получу и к Скале прогуляюсь, как белая кость;
Я зовусь теперь Вильям Парсонс, хотя раньше был Эдвард Клэй;
Раздам свою пенсию нищим — хватит мне и без этих грошей!
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию вновь пришел,
Да, сержант, от дождей я смылся
Холод в Англии ох и тяжёл!
Стой, кто идёт?
Кто хорош — не ищи замену,
Кто умелый и ловкий солдат,
Тот свою оправдает цену,
Обучить ремеслу будет рад — на парад!
Не теряйте армейские сливки
Отслужил — и уходит гол;
Только тяжко ему прозябать одному —
Вот он в Армию вновь и пришёл!
Я здесь, в грошовом пальтишке, в трёпаном котелке,
Скачу перед юным сержантом — не ружье, а палка в руке;
Мне рубашка за гимнастерку, и носки протирает башмак,
С новобранцами я изучаю этот чертов «гусиный шаг»!
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Не гляди, как одет — я не «белый билет»,
Я сюда второй раз пришел!
Шесть лет оттянул, как должно. Говорит Королева вдогон:
«Не забудь придти, как поманим; вот расчет, а вот пенсион:
В день четыре пенса на трубку (это щедрости явный пример!);
В остальном положись на удачу — так поступит и твой офицер».
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Что? Каким я путём разучил тот приём?
Я сюда второй раз пришел!
Парню двадцать четыре года, а профессии вовсе нет:
Нет вам дела до резервиста — да зачем я родился на свет!
Я три месяца кувыркался — не «удача», а решето!
Вновь пошел к Королевским казармам — посмотреть, как там и что.
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Удивлен, что стою я всегда, как в строю?
Я сюда второй раз пришел!
Мне сержант не задал вопросов, лишь зажмурил он левый глаз:
Говорит: «Отожмись!» — я отжался, как делал это не раз.
Было видно, что я не горблюсь; оценили и плеч разворот,
Когда вместе с «салагами» снова я входил под казарменный свод.
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Кто подумать бы мог — я не штатский «мешок»?!
Я сюда второй раз пришел!
Я помылся и даже затрясся — давно я не был так чист!
Носом чую казарменный запах, за стеною играет горнист;
Сапоги ударяют в гравий, то к ученью готовится строй,
«Не волнуйтесь», сказал струнам сердца, «наконец я вернулся домой!»
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Что? Сказал вам не зря — завтра «Джамнер» в моря?
Я сюда второй раз пришел!
Я мундирчик понес к портному, грю ему: «Шутить погоди!
Растачай мне его на бедрах, и заузь в плечах и груди,
Ведь посажена куртка погано». Он в ответ: «Разрази меня гром,
Ты привычен к нашему делу!»; и всё он обделал ладком.
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел.
«Не мечтай наравне с нами стать!» Это — мне?
Я сюда второй раз пришел!
На неделе спектакль всем устрою: я куплю офицерскую трость,
Получив краткий отпуск, к Скале я прогуляюсь, как белая кость;
Я зовусь теперь Вильям Парсонс, хотя раньше был Эдвард Клэй;
Я раздам мою пенсию нищим — мне не нужно подобных грошей!
Да, сержант, я в Армии снова,
В Армию снова пришел,
Да, сержант, от дождей я убрался,
Мне Англии холод тяжёл!
Стой, кто идёт?
Кто хорош — не ищи замену,
Кто умелый и ловкий солдат,
Кто свою оправдает цену,
Обучить ремеслу будет рад — на парад!
Вы теряете Армии сливки,
Отслужил — и уходит он, гол;
Только тяжко ему прозябать одному —
Воин в Армию снова пришёл!
Ммарш! Портки позадубели, как рогожи,
При! Упрешься в зачехленное древко.
При! Бабенок любопытствующих рожи
Не утащишь за собою далеко.
Ша! Нам победа хрен достанется.
Ша! Нам не шествовать в блистательном строю!
Будешь ты, усвой,
Стервятникам жратвой,
Вот и все, что нам достанется в бою!
Лезь! На палубу, от борта и до борта.
Стой, поганцы! Подобраться, срамота!
Боже, сколько нас сюда еще не вперто!
Ша! Куда мы — не известно ни черта.
Ммарш! И дьявол-то ведь не чернее сажи!
Ша! Еще повеселимся по пути!
Брось ты бабу вспоминать, не думай даже!
Ша! Женатых нынче Господи, прости!
Эй! Пристроился — посиживай, не сетуй.
(Слышьте, чай велят скорее подавать!)
Завтра вспомните, подлюги, чай с галетой,
Завтра, суки, вам блевать — не разблевать!
Тпру! Дорогу старослужащим, женатым!
Барахлом забили трапы, черт возьми!
Ша! Под ливнем ждать погрузки нам, солдатам,
Здесь, на пристани, приходится с восьми!
Так стоим под конной стражей час который,
Всех тошнит, хотя не начало качать.
Вот ваш дом! А ну заткнитесь, горлодеры!
Смирно! Черти, стройсь на палубе! Молчать!
Ша! Нам победа на фиг не достанется!
Ша! Нам не шествовать в блистательном строю!
(Н-да-с! Адью!)
Ждет нас на обед
Гриф, известный трупоед
Вот и все, что нам достанется в бою! (Гип-урра!)
И шакалья рать
Тоже хочет жрать.
Вот и все, что нам достанется в бою! (Гип-урра!)
Будешь ты, усвой.
Стервятникам жратвой!
Вот и все, что нам достанется в бою!
(Войска Заморской службы)
«Ша-агом...» Грязь коростой на обмотках мокрых.
«Арш!» Чехол со знаменем мотает впереди.
«Правое плечо!» А лица женщин в окнах
Не прихватишь на борт, что гляди, что не гляди.
Даешь! Не дошагать нам до победы.
Даешь! Нам не восстать под барабанный бой.
Стая Хищных Птиц
Вместо райских голубиц —
И солдаты не придут с передовой.
«Подтянись!» Перед причалом полк скопился.
«Левой! Рота, стой!» И вот видны суда.
Суки, там — битком, а нас полно на пирсе!
Боже правый, нас везут невесть куда...
«Товсь к погрузке!» Пусть малюют черта-
Хвост трубой! Еще гульнем, солдат!
И кончай о ней. Любовь, браток, — до борта.
«Марш!» Бог помощь, если ты женат.
«Разойдись!» Завьем печали, братцы!
(Слышь, теперь бы нам пожрать, да побыстрей!)
Эвон, и горячим-то давятся —
Погоди, как доживешь до сухарей!
«Эй, женатые, от трапа!» Не надейся,
Тут на берег мы обратно не сойдем.
Дай вам сил, ох, дай вам сил, — конногвардейцы,
Сторожить нас в это утро под дождем...
Вбитый в строй, как гвоздь, промокший до бельишка,
В глотке ком, хоть не пошло тебя качать, —
Здесь твой дом родной. «Отставить песню!». Крышка.
«На поверку ста-а-новись! Молчать!»
Даешь! Нам не дожить до блеваной победы.
Даешь! Нам не восстать под барабанный бой. (Хвост трубой!)
А гиена и шакал
Все сожрут, что бог послал,
И солдаты не придут с передовой («Рота, в бой!»)
Коршунье и воронье
Налетит урвать свое,
И солдаты не придут с передовой («Рота, в бой!»)
Стая Хищных Птиц
Вместо райских голубиц —
И солдаты не придут с передовой!
(Королевскому полку морской пехоты)
Со скуки я в хлябь с полуюта[130] плевал,
терпел безмонетный сезон,
Вдруг вижу — на крейсере рядом мужик,
одет на армейский фасон
И драит медяшку. Ну, я ему грю:
«Э, малый! Ты что за оно?»
«А я, грит, Бомбошка у нашей Вдовы,
солдат и матрос заодно».
Какой ему срок и подробный паек,
конечно, особый вопрос,
Но скверно, что он ни пехота, ни флот,
ни к этим, ни к тем не прирос,
Болтается, будто он дуромфродит,
диковинный солдоматрос.
Потом я в работе его повидал
по разным дремучим углам,
Как он митральезой настраивал слух
языческим королям.
Спит не на койке он, а в гамаке —
мол, так у них заведено,
Муштруют их вдвое : Бомбошка Вдовы —
Матрос и солдат заодно.
Все должен бродяга и знать, и уметь,
затем их на свет и плодят.
Воткни его в омут башкой — доплывет,
хоть рыбы кой-что отъедят.
Таков всепролазный гусьмополит,
диковинный матросолдат.
У нас с ними битвы в любом кабаке —
и мы, и они удалы,
Они нас «костлявой блевалкой» честят,
а мы им орем: «Матрослы!»
А после, горбатя с присыпкой наряд,
где впору башкой о бревно,
Пыхтим: «Выручай-ка, Бомбошка Вдовы,
солдат и матрос заодно».
Он все углядит, а что нужно, сопрет
и слов не потратит на спрос,
Дудят нам подъемчик, а он уже жрет,
в поту отмахавши свой кросс.
Ведь он не шлюнтяйка, а крепкий мужик,
тот спаренный солдоматрос!
По-вашему, нам не по нраву узда,
мы только и знаем что ржем,
По классам да кубрикам воду мутим,
чуть что — так грозим мятежом,
Но с форсом подохнуть у края земли
нам тоже искусство дано,
И тут нам образчик — Бомбошка Вдовы,
солдат и матрос заодно.
А он — та же черная кость, что и мы,
по правде сказать, он нам брат,
Мал-мал поплечистей, а если точней,
то на полвершка в аккурат,
Но не из каких-нибудь там хрензатем,
породистый матросолдат.
Подняться в атаку, палить на бегу,
оно не такой уж и страх,
Когда есть прикрытие, тыл и резерв,
и крик молодецкий в грудях.
Но скверное дело — в парадном строю
идти с «Биркенхедом»[131] на дно,
Как шел бедолага Бомбошка Вдовы,
солдат и матрос заодно.
Почти салажонок, ну что он успел?
Едва, до набора дорос,
А тут — иль расстрел, или драка в воде,
а всяко ершам на обсос,
И, стоя в шеренге, он молча тонул —
герой, а не солдоматрос.
Полно у нас жуликов, все мы вруны,
похабники, рвань, солдатня,
Мы с форсом подохнем у края земли
(все, милые, кроме меня).
Но тех, кто «Викторию»[132] шел выручать,
добром не попомнить грешно,
Ты честно боролся, Бомбошка Вдовы,
солдат и матрос заодно.
Не стану бог знает чего говорить,
другие пускай говорят,
Но если Вдова нам работу задаст,
Мы выполним всё в аккурат.
Вот так-то! А «мы» — понимай и «Её
Величества матросолдат»!
(Королевская морская пехота)
Я с борта «Крокодила» вниз плевал на целый свет,
Вдруг на линкоре, вижу, — моряк, в солдатскую форму одет.
«Кто вы такой?» — его я спросил, он с досок соскабливал лак,
Он ответил: «Я — Джолли, ее величества Джолли, солдат и он же моряк!»
Он бог весть, когда начинает работу, а докончит ее не всяк,
Он не солдат регулярных войск и не матрос уж никак,
Он прямо какой-то гермафродит, солдат и он же моряк!
С тех пор я повсюду его встречал, и все ему нипочем,
При одной скорострельной воюет он с языческим королем,
Спит не на койке, а в гамаке, и школа его — полубак,
И потеет, как Джолли, ее величества Джолли, солдат и он же моряк!
И на земле любое дело для этого парня пустяк,
Ночью на шлюпке, под носом судна — он смело гребет во мрак,
Он просто чертов космополит — солдат и он же моряк!
Мы дрались в порту и в казармах и вместе пили с тоски,
Они нас звали «блюющие прачки», мы их — «ослиные моряки»,
Когда ж от Вулвича до Беррардмиу всех замучает, как собак,
Прет на выручку Джолли, ее величества Джолли, солдат и он же моряк!
О себе не забудет, крадет для себя, и он далеко не дурак:
На постое он сыт, проснулся и сыт, пока возимся мы кое-как,
Он не какой-нибудь прохвост, он солдат и он же моряк!
Вы думаете, что мы любим рубить иль стрелять наобум,
Что любим против гвардейцев подымать, как школьники, шум,
Но в жизни раз ждет гибель нас, — пусть любуется друг и враг, —
Совсем, как Джолли, ее величества Джолли, солдат и он же моряк!
Он из нашей породы, мы ходим в один кабак,
Кроме дюйма на шее и рукаве, мы двойняшки этих бродяг,
Ведь он не какая-нибудь хризантема, он — солдат и он же моряк!
Счастье пытать во время атак, пусть огонь и ложится част,
Вовсе не плохо, коль есть прикрытие, а ты покричать горазд;
На «Биркенхеде» смирно стоять — это похуже атак,
И это смог Джолли, ее величества Джолли, солдат и он же моряк!
Дело кончилось их, едва началось; их выбор быстро иссяк:
Либо кучей тонуть, либо слушать насмешки морских забияк,
На «Биркенхеде» смирно стоял солдат и он же моряк!
Говорить, что не знает, смешно, если ясно для всех, как пятак, —
Вдова ли идет, идет ли корабль, костьми коли нужно ляг,
Что и сделал Джолли, ее величества Джолли, солдат и он же моряк!
(Королевские инженеры)
Чуть из хлябей явился земной простор
(«Так точно!» — сказал сапёр),
Господь бог сотворил Инженера
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
А когда был потоп и свирепый муссон,
Это Ной сконструировал первый понтон
По чертежу инженера
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Поработавши в сырости, солнцем палим,
Захмелел старый Ной, чего не было б с ним,
Если б жил он среди инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
И когда с Вавилонскою башней был крах,
Дело было у ловких гражданских в руках,
А не в руках инженера
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
И когда под холмом у Евреев шел бой,
Сын Навинов скомандовал солнцу: «Стой!»
Потому, что он был капитаном
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
перестали в саман солому класть —
Это первой сделала наша часть,
Это дело господ инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Потому-то с тех пор от войны до войны
Страницы истории нами полны,
С первых же строк — инженеры
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Мы дороги для них пролагаем всегда,
Через заросли джунглей ведем поезда,
По обычаю инженера
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
С фугасом и миной шлют нас вперед,
И то, что пехота атакой возьмет,
Сначала взорвут инженеры
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
С киркою и заступом шлют нас назад
Копать окопы для тех бригад,
Что позвали господ инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
С полной выкладкой мы под охраной трудясь,
Месим для этих язычников грязь,
А потом шлют в тылы инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Мы сушим болото, взрываем утёс,
А они с путей летят под откос
И доносят на инженера
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Мы им строим колодцы, мосты, очаги,
Телеграфы — а провод срезают враги,
И за это бранят инженера
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
А когда мы вернемся и будет мир,
Из зависти не разукрасят квартир,
Предназначенных для инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Мы им строим казармы, они же кричат,
Что полковник — сектант, сумасброд и женат,
Оскорбляя нас, инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Нет благодарности в них искони,
Чем сильней наша помощь, тем больше они
Изводят нас, инженеров
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Что пехота? С винтовкой в руке человек!
А конница? Так, лошадиный бег!
Все дело в одних инженерах
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Артиллерия — та чересчур тяжела,
Только мы одни и вершим дела,
Потому что мы инженеры
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Спору нет, за других и понюшки не дашь
(«Так точно!» — сказал Сапёр),
И один только корпус хорош — это наш,
Нас зовут — господа инженеры
Инженерных ее величества Войск
С содержаньем и в чине Сапёра.
Все было против нас... Мы выбрались из ада
Мы раненых бросали под вражеским огнем
Враги нас окружили... Нам врезали что надо
На совесть был нокаут... И мы повинны в том.
А хор наш отпелся... Чего уж там петь
И оркестр наш свое отыграл.
Мне б лучше до этаких дел помереть
Чем видеть, что я повидал.
Противник понял сразу, что полк на грани срыва,
Грозил нам ротный саблей... И впрямь он был неплох,
Но кто-то крикнул: «Братцы! Бежим, покуда живы!» —
И мы побросали ружья на землю, о, мой Бог!
В тот день погибло тридцать... И раненые были.
Примерно двадцать пало, когда смешался строй.
Бог мой, в той заварухе нас, как баранов, били,
А мы всё отступали... И не ввязывались в бой.
Врага я и не видел. Клинки звенели сзади
Ног под собой не чуя, не помню, как бежал.
Когда донесся голос — и молил он о пощаде,
Его опознал я сразу. Он мне принадлежал.
Мы прятались в лачугах и в поле... Где сумели.
Как зайцы, разбежались мы по округе всей.
Творца майор наш проклял за то, что жив доселе,
Сломал полковник шпагу и зарыдал над ней.
Он прав... Наш полк давно ни к черту не годился.
Да, сборище подонков напоминал наш полк.
Мальчишка барабанщик... И тот от рук отбился.
Но за ученье кровью пришлось платить нам долг.
Газеты правду скрыли... Но в армии-то знали,
А нас верблюдов чистить определили в тыл.
Британия за храбрость вручила нам медали[134].
Понравилась вам песня? Я ничего не скрыл.
А хор наш отпелся... Чего уж там петь,
И оркестр наш свое отыграл.
Мне б лучше до этаких дел помереть,
Чем видеть, что я повидал.
Все внезапно приключилось, смяли нас со всех сторон,
Много тех, кто ранен в спину, много тех, кто деру дал,
В беспорядке отступают, ищут, где полегче склон,
Из-за наших, черт, ошибок — биты наповал!
Чтоб спеть об этом, нет больше хора,
И музыки нет, чтоб потешить вас:
Лучше б я умер, не сведав позора,
Не видев, что видел в тот день и час!
Пред врагом страх показали, и лупили нас в упор,
Командир стоял, бил саблей, но сдержать толпу не смог;
Кто-то крикнул: «Обложили!», и пришло все к со-ки-по,
Даже ружья потеряли — мой ты Бог!
Тридцать раненых и мертвых побросали за собой,
Или двадцать? да, не больше, как помчались мы стремглав:
О Христос! Нас как овечек, потянули на убой,
Вот и все, чего достигли — побежав!
За спиной штыки звенели, но не видел я врага,
И не знал, куда укрыться меж камней и всяких ям;
Слышал — кто-то воет рядом, удирая наугад,
И по голосу узнал — да это я!
Мили драпали мы, прячась, словно дети под кровать,
И, как кролики, лежали, зарываясь в пыль и прах;
Клял Творца майор, не в силах этот стыд переживать,
Шпагу пополам Полковник — весь в слезах!
Мы прогнили до похода — хуже не найти бузил,
Мы приказов не любили, дисциплина нам не впрок;
Самый юный барабанщик показать свой ум спешил,
Но теперь мы заплатили за урок!
Приукрашено в газетах, только в Армии знал всяк:
Нас приставили к верблюдам, шли когда назад полки...
Поспешили дать медали — мол, повержен злобный враг,
Только в песне врать мне — не с руки!
Чтоб спеть об этом, нет больше хора,
И музыки нет, чтоб потешить вас:
Лучше б я умер, не сведав позора,
Не видев, что видел в тот день и час!
Песнь-наставление
Кто под Минденом сражался, тот ума не враз набрался
Как и тот, кто воевал под Ватерлоо.
Но от Миндена команда прошагала до Майванда.[136]
Хоть сначала было ой как тяжело!
Что ты ходишь с рожей пресной? Нам подмога — Царь Небесный
Станем школить, все запомнишь, хошь не хошь.
Только ты не огрызайся, на разнос не нарывайся.
Ежель хошь ты стать на воина похож!
Кто под Минденом сражался, распрекрасно наряжался.
Галстук был длиною дюймов шесть.
Замечательные парни мыли пол в своей поварне.
Почитали тяжкий труд они за честь.
Кто под Минденом сражался, лихо с бомбою бросался.
(Мы зовем ее «гранатою ручной».)
А раззяве и мазиле наказание грозило,
Чтоб не портили картинки показной.
Кто под Минденом сражался, чистил медь, не разгибался.
На мундире — двести пуговиц (не вру!).
Но солдат без лишних жалоб (взять пример вам не мешало б!)
Их надраивал до блеска ввечеру.
Кто под Минденом сражался, алебардой, слышь, махался
И палил из мушкетона, слышь, в бою.
Не видал я эти штуки, но, видать, и те науки
Унтер тож преподавал под «мать-твою»!
Кто под Минденом сражался, тот в строю не пререкался.
(При майоре лучше вовсе не дыши!)
А вот шибко умным лицам унтера по ягодицам,
Как и нынче, поддавали от души!
Кто под Минденом сражался... (Стой, покуда не заврался!)
Подзабыл, кажись, я кой-чего, друзья.
Так что вам бы надо живо мне поставить кружку пива,
Чтоб еще чего-нибудь припомнил а!
Что ты ходишь с рожей пресной? Нам подмога — Царь Небесный.
Станем школить, все запомнишь, хошь не хошь.
Только ты не огрызайся, на разнос не нарывайся,
Ежелъ хошь ты стать на воина похож!
Из каждого, ребята, мы сделаем солдата, мы — строгие лихие унтера,
Вали со мной в пивнушку! И с вас мне — пива кружку
Я пью за вас —
Гип-гип-ура!
Гип-гип-ура! Я пью за вас —
Гип-гип-ура!
Гип-гип-ура!
Песня-инструктаж
«Под Минденом кто бился», были тоже новички —
Как и те, кто были в Ватерлоо!
И на марше до Майванда, понимайте, точно так,
Как и вас, от страха их трясло!
Так не надо падать духом, сохранят вас Небеса,
Вы учитесь, мы дадим вам аттестат;
Не ругайтесь в бога, в душу — вам самим же будет хуже,
Но мы сделаем из вас солдат!
«Под Минденом кто бился», были ружья в полный рост,
Да еще потяжелей бревна!
Но усталостью гордились, кончив бой, еще трудились —
Чтобы кухню вычерпать до дна!
«Под Минденом кто бился», те под именем «гранат»
Что-то вроде анархистских бомб несли;
Но метали точно в цели (вас учить — пройдут недели),
На смотрах, поджегши фитили!
«Под Минденом кто бился», были в медных бляхах все,
Пуговиц же — ровно двести штук;
Не ленились ведь, не ныли, что работой завалили —
Начищали, не жалея рук.
«Под Минденом кто бился», мушкетоны брали в бой,
С а-ля-бардами ходили круглый год;
Их я не видал воочию, но сержант старался очень,
Чтобы на ученьях лил с них пот.
«Под Минденом кто бился», не спешили вовсе в банк,
При себе несли запас монет;
И веселье было в моде — ставить старшим, меня вроде —
Вот такой хороший вам совет.
«Под Минденом кто бился», были все честны — о да! —
Не судили, кто нам друг, кто враг;
Лишь одно постигли прочно (вы поймете это, точно!) —
Что под песню веселее шаг.
«Под Минденом кто бился», много знали кой-чего,
Мне сейчас припомнить нелегко;
Вот тебе еще заданье: слышишь старичков ворчанье —
Поспеши поставить им пивко!
Так не надо падать духом, сохранят вас Небеса,
Вы учитесь, мы дадим вам аттестат;
Не ругайтесь в бога, в душу — вам самим же будет хуже,
Но мы сделаем из вас солдат!
Да, солдат — ура Ядру!
Где-то в трусе кроется храбрец;
Будь солдатом, или мигом мы протрём в спине дыру,
Так что лучше дуй за пивом, Джон Салага, Джон Малец,
Ну-ка, дуй за пивом, Джон Малец!
Холера в лагере у нас, страшнее всех войн она,
В пустыне дохнем мы, как евреи в библейские времена.
Она впереди, она позади, от нее никому не уйти...
Врач полковой доложил, что вчера не стало еще десяти.
Эй, лагерь свернуть — и в путь!
Нас трубы торопят,
Нас ливни топят...
Только трупы надежно укрыты — и камни на них, и кусты..
Грохочет оркестр, чтоб унынье в душах у нас побороть,
Бормочет священник, вроде о том,чтоб нас пожалел господь,
О боже! За что нам такое, ведь мы пред тобою чисты.
В августе хворь эта к нам пришла и с тех пор висит на хвосте,
Мы шагали бессонно, нас грузили в вагоны, но она настигала везде,
Она же умеет в любой эшелон забраться на полпути...
И знает полковник, что завтра опять не хватит в строю десяти.
О бабах и думать тошно, на выпивку наплевать,
И порох подмок, остается одно — только маршировать,
А вслед по ночам завывают шакалы: «Вам всё одно не дойти,
Спешите, засранцы, не то к утру не станет еще десяти!»
Порядочки, что теперь у нас, насмешили бы и обезьян:
Лейтенант принимает роту, полком командует капитан,
Рядовой командует взводом... Да, по службе легко расти,
Если служишь там, где вакансий ежедневно до десяти.
Иссох, поседел полковник, он мечется день и ночь
Среди госпитальных коек, меж тех, кому не помочь.
На свои покупает продукты, не боится карман растрясти,
Только проку пока никакого, что ни день — то нет десяти.
Пастор в черном бренчит на банджо, лезет с мулом прямо в ряды,
Слыша песни его и шутки, надрывают все животы,
Чтоб развлечь нас, он даже пляшет: «Ти-ра-ри-ра, ра-ри-ра-ти!»
Он достойный отец для нас, кто мрёт ежедневно по десяти.
А католиков ублажает рыжекудрый отец Виктор,
Он поет ирландские песни, ржет взахлеб и городит вздор...
Эти двое в одной упряжке, им бы только воз довезти...
Так и катится колесница — сутки прочь, и нет десяти.
Холера в лагере нашем, горяча она и сладка,
Дома лучше кормили, но, как за столом не доесть куска?
И сегодня мы все бесстрашны, ведь страхом нас не спасти,
Маршируем мы и теряем на день в среднем по десяти.
Эй! Лагерь свернуть — и в путь! Нас трубы торопят,
Нас ливни топят...
Только трупы надежно укрыты, и камни на них, и кусты...
И те, кто с собою не справятся, могут заткнуться,
А те, кому сдохнуть не нравится, могут живыми вернуться.
Ведь когда-нибудь все равно мы все ляжем, и я, и ты,
Так почему б не сегодня без споров и суеты.?
А ну, номер первый, заваливай стояки,
Брезент собери, да и растяжки тут не забудь,
Веревки и колья — все вали во вьюки!
Пора, ой пора уже лагерь свернуть — и в путь...
(Господи, помоги!)
(Пехота в Индии)
В наш лагерь холера пришла — она ста боев злее,
И мы умираем в пустыне, как древние иудеи;
Она впереди, она позади, нам не уйти прочь,
И доктор сказал: у нас умерло десять в ночь.
Снимите лагерь, и прочь горны зовут, ливни льют.
Трупы прикрыты камнем и безопасны для нас!
Оркестр играет, чтобы ободрить нас;
Священник молится Богу: в сей страшный час
Услышишь нас, Господи, ибо это нам смерть!
В августе началась и шла по пятам за нами,
Думали маршем ее обогнать, уйти от нее поездами.
Но эшелонов быстрей она, и нам не уйти прочь,
И полковник ведомость подписал, — десять смертей в ночь!
Нам не до шуток с бабами, нет охот, и никто не пьян;
Нам остается лишь думать, шагая под барабан;
Шакалов шакал в лощине вечерами сзывает помочь:
«Вставайте, нищие, нынче десять смертей в ночь!»
Смеялись бы обезьяны, на наши дела смотря, —
Как ротные командуют и суетятся зря.
Ефрейторы и сержанты — словно в бою, точь-в-точь.
Но всё, чего мы добились, — десять смертей в ночь!
Полковник бледен, в тревоге, не ест, не спит, поседел,
Его удручает госпиталь, где мало хороших дел.
Он нас утешает часто — но как там пророчь ни пророчь,
Что стоит сотня посулов, если десять смертей в ночь!
С тощего мула пастор нам распевает псалмы,
Над ерундой, что несет он, смехом исходим мы.
В черном весь тараторящий, песней хочет помочь!
Он — подходящий «падре» для остальных смертей в ночь!
Отец Виктор, ярый католик, помогает ему,
Знает кучу ирландских песен, колдовских наговоров тьму;
Вместе они работают, молятся во всю мочь,
Как карусель ни вертится — десять смертей в ночь!
В наш лагерь холера пришла, горяча и сладка она.
Она не праздничное питье, но мы выпьем его до дна.
Бояться ее не стоит, — стараясь страх превозмочь,
Мы колесим по округе с десятком смертей в ночь!
Снимите лагерь и прочь — ливни льют, горны зовут.
Трупы прикрыты камнем и безопасны для нас!
Кому камень мал, пусть больший кладет,
Кто устоять не может, пусть перепрыгнет тот!
Когда-нибудь — здесь ли, там ли — придет смертный час,
Мы можем отлично умереть и сейчас.
Слушай жe, первый номер, приказ:
Срывай палатки, колышки бей,
Брезент и веревки сложи, торопясь!
Снимите лагерь и прочь скорей!
(Боже, спаси нас!)
Холера в лагере нашем, всех войн страшнее она,
Мы мрем средь пустынь, как евреи в библейские времена.
Она впереди, она позади, от нее никому не уйти...
Врач полковой доложил, что вчера не стало еще десяти.
Эй, лагерь свернуть — и в путь! Нас трубы торопят,
Нас ливни топят...
Лишь трупы надежно укрыты, и камни на них, и кусты..
Грохочет оркестр, чтоб унынье в нас побороть,
Бормочет священник, чтоб нас пожалел господь,
Господь...
О боже! За что нам такое, мы пред тобою чисты.
В августе хворь эта к нам пришла и с тех пор висит на хвосте,
Мы шагали бессонно, нас грузили в вагоны, но она настигала везде,
Ибо умеет в любой эшелон забраться на полпути...
И знает полковник, что завтра опять не хватит в строю десяти.
О бабах нам тошно думать, на выпивку нам плевать,
И порох подмок, остается только думать и маршировать,
А вслед по ночам шакалы завывают: «Вам не дойти,
Спешите, ублюдки, не то до утра не станет еще десяти!»
Порядочки, те, что теперь у нас, насмешили б и обезьян:
Лейтенант принимает роту, возглавляет полк капитан,
Рядовой командует взводом... Да, по службе легко расти,
Если служишь там, где вакансий ежедневно до десяти.
Иссох, поседел полковник, он мечется день и ночь
Среди госпитальных коек, меж тех, кому не помочь.
На свои он берет продукты, не боясь карман растрясти,
Только проку пока не видно, что ни день — то нет десяти.
Пастор в черном бренчит на банджо, лезет с мулом прямо в ряды,
Слыша песни его и шутки, надрывают все животы,
Чтоб развлечь нас, он даже пляшет: «Ти-ра-ри-ра, ра-ри-ра-ти!»
Он достойный отец для мрущих ежедневно по десяти.
А католиков ублажает рыжекудрый отец Виктор,
Он поет ирландские песни, ржет взахлеб и городит вздор...
Эти двое в одной упряжке, им бы только воз довезти...
Так и катится колесница — сутки прочь, и нет десяти.
Холера в лагере нашем, горяча она и сладка,
Дома лучше кормили, но, сев за стол, нельзя не доесть куска.
И сегодня мы все бесстрашны, ибо страху нас не спасти,
Маршируем мы и теряем на день в среднем по десяти.
Эй! Лагерь свернуть — и в путь! Нас трубы торопят,
Нас ливни топят...
Лишь трупы надежно укрыты, и камни на них, и кусты...
Те, кто с собою не справятся, могут заткнуться,
Те, кому сдохнуть не нравится, могут живыми вернуться.
Но раз уж когда-нибудь все равно ляжем и я, и ты,
Так почему б не сегодня без споров и суеты.
А ну, номер первый, заваливай стояки,
Брезент собери, растяжек не позабудь,
Веревки и колья — все вали во вьюки!
Пора, о пора уже лагерь свернуть — и в путь...
(Господи, помоги!)
Развлекался я всюду, где можно,
Уж навидался всего.
Баб перепробовал кучу,
Но четверо были — во!
Сперва — вдова-полукровка.
Туземка из Проме[138] — потом,
А после — жена джемадара[139]
И девчонка в Мируте родном.
Теперь с меня хватит женщин;
Я-то знаю, с чем их жуют:
Не попробовав, не раскусишь,
А попробуешь — проведут.
Часто думаешь: черт ли поймет их!
Часто чувствуешь: понял, небось!
Но если прошел ты и черных и желтых,
То белых видишь насквозь.
Я юнцом встретил бабу в Хугли[140]:
Всем начать бы с такой, как она!
Ее звали Эгги де Кастро —
Вот, шлюха, была умна!
Была ох и тертая баба
И ко мне относилась, как мать:
Учила, как жить, как деньгу зашибить —
Научила баб понимать!
После в Бирме я раз на базаре[141]
Закупал провиант для полка,
И там подцепил девчонку
Возле лавки отца-старика.
Желтокожая, бойкая штучка,
Просто кукла — ни дать, ни взять!
И была мне верна — ну, совсем как жена:
Научила баб понимать!
А потом нас отправили в Намту[142]
(А то б я с ней жил и теперь).
Там я склеил жену негритоса —
Не девка, а просто зверь!
Как-то раз меня дернуло сдуру
Черномазой ее назвать,
Так пырнула ножом — ей-то все нипочем!
Научила баб понимать.
Я домой рядовым вернулся,
Хорошо повидавши свет,
И связался с зеленой девчонкой,
Монашкой шестнадцати лет.
Ей — любовь бы с первого взгляда,
Я ж не мастер месяц вздыхать.
Ну, её пожалел — обижать не хотел:
Научился баб понимать.
Да, уж я-то побаловал славно
И вот чего стало со мной.
Чем больше баб перепробуешь,
Тем меньше ты льнешь к одной.
Так я и сгубил свою душу:
Что теперь жалеть да вздыхать?
Жизнь моя — вам урок (хоть он, чай, и не впрок)
Научитесь баб понимать!
У жены полковника что на уме?
Черт знает, ни то, ни се!
А спросите бабу сержанта —
Она вам выложит все.
Но, как ни крути, коль доходит до нас.
Мужики-то каждой нужны:
Хоть полковничья леди хоть Джуди О Грэди —
Под платьями все равны.
Кайф я всюду ловил, где умел найти;
И бродил, и служил — было время;
Я немало сердец разбил по пути,
Помню лишь четырех из «гарема».
Одна — полукровка-вдова,
Еще одну встретил я в Проме,
Ещё — джемадар-саиса жена,
И та, что любил я дома.
Я сейчас не силен относительно дам,
Но, коли сказать в двух словах —
Их никак не поймешь ты, пока не увяз,
А потом — всякий раз в дураках.
Иногда в ум взбредет, что ты мог победить,
Иногда понимаешь — не мог;
Но раз с Желтой и Черной поладил ты,
То и в Белой тебе будет прок.
Малышом приехал я в Хогли —
Средь девиц нет таких неумех;
Но взялась за меня Эгги Кастрер,
И была Эгги умной как грех.
Много старше меня, стала первой,
Но скорее как мать была мне —
Этот важный урок для карьеры был впрок,
Я познал сущность женщины с ней!
А затем был назначен я в Бирму —
Там курировал главный базар,
И язычницу чудную встретил,
Покупая какой-то товар.
Весела, и желта, нет честнее,
Куклой хрупкою кажется мне;,
Жили мы за дворцом, словно бы под венцом,
Я познал сущность женщины с ней!
Нас затем передвинули в Нимух,
(Или был бы я с ней до сих пор),
И я втрескался в тертую бабу,
Черномазого жёнку, из Мхоур.
Перед нею спасует цыганка,
Смерч, вулкан — так вот виделось мне,
Я ей: «Что не бела?» — ночью нож вогнала,
Я познал сущность женщины с ней!
А затем нас домой повез транспорт,
С нами дева шестнадцати лет
(У монахинь училась в Мируте) —
Я считаю, славней ее нет.
Как увидела, сразу влюбилась —
И, наивная, прямо ко мне;
Но утратил я пыл — слишком сильно любил...
Всё ж — познал сущность женщины с ней!
Кайф я всюду ловил, где умел найти,
Но теперь расплатиться пора:
Чем ты больше познал с остальными,
Тем с одной тяжелее игра.
Думать и вспоминать — все, что можешь,
В ожидании адских огней;
Мой постигни удел (сам ты так не посмел!)
Изучай сущность женщин по мне!
В чем мечта жены Генерала?
Не про нашу честь...
Но спросите сержантову жёнку —
Скажет все как есть!
Все равны, будто кучка булавок,
Коль мужчина на это востёр —
Ведь и светская леди и Джуди O'Греди
В темноте сойдут за сестер!
— Эй, видал ли тут кто Билла Хокинса?
— А мне-то на кой это знать?
— Девчонку мою он гулять увел,
Мне с ним бы потолковать.
Черти б — его — побрали!
Хочу ему так и сказать.
— А ты знаешь в лицо, Билла Хокинса?
— Да мне-то и знать ни к чему:
Морда — понятно, что твой мартыш.
Ну-ка сам, подойди к нему.
Черти б — его — побрали,
Ну-ка, сам подойди-ка к нему!
— Ну, и встретил бы ты Билла Хокинса,
Что бы ты сделал сейчас?
— Да я бы бляхой порвал ему рожу,
А после бы выколол глаз!
Черти б — его — побрали!
Ей богу, выколю глаз!
— Глянь! Как раз вон идёт он, Билл Хокинс
Что теперь ты скажешь о нем?
— Грешно в воскресенье драться.
Доберусь до скотины потом.
Черти б его — побрали,
Доберусь уж до гада потом!
— Не видел кто Хокинса, Билла?
— Черт возьми, мне откуда ж знать?
— Моя дочка с ним вдаль укатила,
Я хотел вот ему что сказать:
В Бога — тебя — так!
Вот ему что хочу я сказать!
— Знаешь физию Хокинса, Билла?
— Да не нужен он мне ни на прах!
— Образина его, ну точь-в-точь как горилла,
Миска жира в его волосах.
В Бога — его — так!
С жирной грязью в его волосах!
— Как отыщешь ты Хокинса Билла,
Видно, будет большая буза?
— Ему каски ремень намотаю на рыло,
И в башку затолкаю глаза,
В Бога — ему — так!
Прям в башку затолкаю глаза!
— Глянь-ка, встретил ты Хокинса Билла!
Черт возьми, покажи свою прыть!
— Во Воскресение драться? Ну ты, брат, мудрила,
Дам денек ему так походить,
В Бога — его — так!
Лишь денек ему так походить!
Был там с нами Рандл, начальник базы,
Ну, и Бизли, тот, что с Пути,
И Эккман, с Комиссариата,
И стражник с Тюрьмы — Донкти;
Был и Блейк тут, старший кондуктор
(Два ведь срока Мастером был !),
И тот, с магазином модным —
Старый Фрэмджи Эленджил.
Снаружи — «Сэр!, Сержант!, Салям!, Привет!»
Внутри же каждый — «Брат» — (порядку не во вред);
На Уровне[144] собравшись, к другим на Встречу[145] шли,
Я в Ложе Младший Дьякон... как жаль, те дни прошли!
Бола Натх, бухгалтер был с нами,
Саул, аденский юный еврей,
Дин Мохаммед, звался топограф
(Ну, разведчик, коли прямей).
Тут и Бабу Чакербатти,
Бородатый сикх Амир,
И католик римский Кастро,
Тот, снабженческий кассир!
Роскоши здесь не нашли бы,
Ложа старая пуста,
Но мы чтили Знаки Древних —
Каждая черта свята
Как то прошлое припомню,
Так мне дорог каждый штрих:
В мире не было «неверных»,
Кроме, разве, нас самих.
В месяц раз, свершив Работу,
Собирались покурить
(Мы пиров не задавали,
Не порвать бы Братства нить),
Мы вели друг с другом речи
(Вера, мудрость, идеал),
И — не для спора, для сравненья —
О Боге, кто его как звал.
Так друг с другом мы трепались,
Дружбы не забыв границ;
Ранняя заря будила
До безумья громких птиц.
Потом, сказав, что было чудно,
На коней — и марш домой,
Пусть Мохаммед, Бог и Шива
Слежкой заняты тупой....
На правительственной службе
Не жалели мы своих ног,
И несли приветы братьям
Хоть на запад, хоть на восток.
Управлялись там, помогали,
Сингапур, Симла, Кохат...
Вот бы снова всех повидать бы,
Матери — Ложе я был бы рад!
Как бы снова был я рад им,
Братьям черным белым, цветным,
Чтобы шел хог-дарн[146] по кругу
И летел сигарок дым,
Старый кансама[147] храпел бы тихо
И шумел за буфетом сад...
А я, встав пред Ложей как Мастер,
Совершал бы опять обряд!
Снаружи — «Сэр!, Сержант!, Салям!, Привет!»
Внутри же каждый — «Брат», порядку не во вред;
На Уровне собравшись, другим на Встречу шли,
Был там я Младший Дьякон... как жаль, те дни прошли!
Я не знал никого, кто б сравнился с ним,
Ни в пехоте, ни в конных войсках
И уж раз таким он был,
то и, стало быть, погиб,
Ведь лучшим — иначе никак.
Что ж, по последней затяжке, и проводите меня!
Ну-ка, хлебните из фляжки и проводите меня!
Слышите, бьет, бьет барабан,
Проводите меня домой!
А кобыла его ржала день и ночь,
Всполошила наш весь бивак,
И не овса-то не жрала,
все— то божья тварь, ждала,
Ведь лошадке иначе никак.
А его девчонка сержанта нашла,
Хоть прошла ну, неделя — пустяк,
На крючок его пымала,
под венец его стаскала,,
Ведь девчонке иначе никак.
Мы недавно поцапались с ним, а ведь он
Не слабак, да и я не слабак.
Я-то драться не хотел,
только поздно пожалел,
А теперь уж не поправить никак.
Мне такого друга нигде не найти
Ни у нас, ни в других полках,
Отдал я б нашивки, кошт
лишь бы жив он был, да что ж?
Ведь теперь не воротишь никак.
Что ж, по последней затяжке, и проводите меня!
Ну хлебните, что ли, из фляжки и проводите меня!
Слышите флейты поют, поют,
Проводите меня домой!
Увозите его! Ему не было равных и нету.
Увозите его! Наклоните знамёна к лафету.
Увозите его! Он уходит к другим берегам.
Увозите его! Плачут флейты и бьет барабан.
Ну-ка, «тринадцать из строя», и проводите меня!
«По три холостых в честь героя», и проводите меня!
О, это — даже превыше женской любви,
Проводите меня домой!
Все о ней твердили —
Знал, куда глаз положить.
Все о нём твердили —
Знала с кем закрутить,
Какие уж тут резоны,
Лезли напролом,
Хоть и всё о них мы знаем,
Но решать-то им вдвоем!
Ура сержантской свадьбе!
Еще ура, опять!
Конь боевой — на пушке женат,
Сержант взял в жены блядь!
Всего о ней не расскажешь,
Да и в сплетниках я не бывал!
А он еще тот разбойник —
Лавочку содержал.
Как ландо он справил?
Боже-ж, ты смешон:
С каждой фляжки капля —
И готов галлон!
К бритому торговцу
Мы толпой в буфет;
Его Полковник ценит —
«По-пу-ляр-ней нет!»
Есть у нас с ним счеты,
Да и не за пивко:
Она ведь всегда не против —
А мы тут недалеко!
Капеллан, вишь, хмурый?
А усмешки дам?
Женатики от хохота
Гнутся пополам!
Придержи оружье
И оправь мундир!
Эй! В кулак хихикай,
Клятый бомбардир!
Все, уже готово,
Вон и орган гудит,
«Божий Глас в Эдеме» —
Щечки, — ну и стыд!
Ленты красны-сини —
Мнит себя красой!
Лучше б шла ты к Богу,
Прежде, чем вот так со мной!
Подали карету,
Целует — вот дурак!
Туфельку бросает
(Жаль, что не башмак!)
Кланяется «леди»,
Скачет наш жених —
Кто бы догадался,
Сколько дряни в них?
Ура сержантской свадьбе!
Еще ура, опять!
Конь боевой — на пушке женат,
Сержант взял в жены блядь!
Все о ней твердили —
Вот и бросил взгляд;
Все о нем твердили —
Шла не наугад.
Какие уж резоны,
Лезли напролом,
Все о них мы знаем,
Но им решать вдвоем!
Ура сержантской свадьбе!
Еще ура, опять!
Конь боевой — на пушке,
Сержант взял в жены, и т.д.
Всего о ней не скажешь,
Потом — я не бахвал!
Сам тот еще разбойник —
Он лавку содержал.
Как ландо он справил?
Боже-ж, ты смешон:
С каждой фляжки капля —
И готов галлон!
К бритому торговцу
Мы толпой в буфет;
Его Полковник ценит —
«По-пу-ляр-ней нет»!
Есть у нас с ним счеты,
И не за пивко:
Она всегда не против —
А мы недалеко!
Капеллан, вишь, хмурый?
Вишь улыбки дам?
Женатики от смеха
Гнутся пополам!
Придержи оружье
И оправь мундир!
Эй! В кулак хихикай,
Клятый бомбардир!
Все, теперь готово,
Вот орган гудит,
«Божий Глас в Эдеме» —
Щечки, где же стыд!
Ленты красны, сини —
Мнит себя красой!
Лучше б шла ты к Богу,
Прежде, чем со мной!
Подали карету,
Целует — вот дурак!
Туфельку бросает
(Жаль, что не башмак!)
Кланяется «леди»,
Скачет наш жених —
Кто сможет догадаться,
Сколько гнили в них?
Ура сержантской свадьбе!
Еще ура, опять!
Конь боевой — на пушке,
Сержант взял в жены, и т.д.
Сквозь Египетские Казни гнали мы араба вдаль,
Вниз, с бархана — и опять на белый свет.
Все в пыли мы, пересохли, Ну и что? Ведь нам не жаль,
Погоди! Вот пушка ухнет и привет!
Капитан наш куртку справил, первоклассное сукно!,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Нам обмыть обновку надо — будет самое оно,
Мы не любим ждать, давай сейчас!
Вдруг приказ мы получили — бомбардировать редут,
Подвезли снаряды — загружай!
Капитан схватил хлопушки, порох вытряхнул — ну, крут!
И залил туда... не воду и не чай.
На шрапнель взглянул небрежно,
а калибр-то тридцать шесть
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Грит он: «Парни, что вкуснее — пиво или эта жесть?»
Ну ведь мы не просим ждать, давай сейчас!
Медленно мы потрусили, только б не разбить стекло,
Хоть и близко были рубежи;
Не доходит до галопа — а пивка залить в жерло
Мы мечтали, как сошли ещё с баржи.
Что ж, мы в общем экономны, каждый гильзу взял, цедит,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Там противник под укрытьем , встал ведь насмерть, паразит —
Но и мы не просим ждать — давай сейчас!
Выпили мы половину (Капитан-то пил шампань),
А араб палит нещадно, видно, рад!
Раненых мы в щели прячем, что уж, в общем, дело дрянь —
Разве целой пушкой, что ли заменить снаряд?
Запряглись и поскакали — что тут делать — сквозь жару,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
С громом батарея, мчится вскачь, ну что твой кенгуру,
Нечего тут ждать, беги сейчас!
Мы вертелись и юлили — в этих скачках мастера,
А арабы мажут кто куда.
И позицию нашел нам Капитан — ну ни бугра!
Но накрыли их — пожалте, господа!
Пощадили тех, кто выжил, кое-кто нам сдался в плен,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Капитан, как Брут какой-то, весь аж в пене до колен —
Помогли, — а то б был в пене и сейчас!.
Мы боялись трибунала, да... Уж все начистоту...
Но, когда дошли до главных сил,
Каждый рядовой в порядке, каждый выстрел на счету,
Ну а пробку Капитан в руке укрыл.
Капитан наш куртку справил, первоклассное сукно!
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Ведь обмыть-то было надо— тут уж самое оно,
Мы ж не любим ждать, давай сейчас!
Сквозь Египетские Казни гнали мы араба вдаль,
Вниз, с бархана — и опять на свет.
Все в пыли мы, пересохли, скажете, а нам не жаль,
Погляди, как с пушек шлём привет.
Капитан наш куртку справил, был наряд отменно нов,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Нам обмыть обновку нужно — будет самое оно,
Мы не любим ждать, давай сейчас!
Вдруг приказ мы получили — бомбардировать редут,
Подвезли снаряды — загружай!
Капитан же взял хлопушки, порох вытряхнул — вот крут!
И вложил туда... не воду и не чай.
На шрапнель взглянул небрежно, что размером тридцать шесть
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Грит он: «Парни, что милее — пиво или эта жесть?»
Ну, мы не заставим ждать, давай сейчас!
Капитан наш... и т.д.
Медленно мы потрусили, лишь бы не разбить стекло,
Хоть близки арабов рубежи;
Не доходит до галопа — пиво «Басс» залить в жерло
Мы мечтали, как сошли с баржи.
Что ж, стреляем экономно, каждый гильзу взял, цедит
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Но бродяга под укрытьем насмерть встал, вот паразит —
Нам не к месту ждать, давай сейчас!
Капитан наш... и т.д.
Кончили мы половину (Капитан, он пил Шампань),
А араб палит и, видно, рад!
Раненых мы в щели прячем, в общем, это дело дрянь —
Пушку заметнуть что ль, как снаряд?
Запряглись и поскакали — что же делать — сквозь жару,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
С громом мчится батарея, как сякая кенгуру,
Нечего нам ждать, беги сейчас!
Капитан наш... и т.д.
Мы вертелись и юлили — в этих скачках мастера,
А арабы мажут кто куда.
И позицию нашел нам Капитан — там ни бугра!
Мы накрыли их — пожальте, господа!
Пощадили тех, кто выжил, кто решил сдаваться в плен,
(Пушкари, послушайте рассказ!)
Капитан, как Брют какой-то, он весь в пене до колен —
Помогли, чтоб не пенился посейчас.
Капитан наш... и т.д.
Мы боялись трибунала, но все было — в чистоту,
И, когда достигли главных сил,
Каждый рядовой в порядке, каждый выстрел на счету,
А пробку Капитан в руке укрыл.
Капитан наш... и т.д.
Язычник безрассудно поклоны бьет камням;
Приказа не исполнит, коли не отдал сам;
И личное оружье где как кидает он;
Потом приходит наш отряд — пошёл, язычник, вон.
Вечная грязища здесь, и вечный кавардак,
Вечно будут дикари все делать кое-как.
Вечно будут «хазар-хо, да кул, да аби-най»;[149]
(О себе заботься, но ружжо не забывай! )
Он дикий, этот рекрут — ему, ведь, не понять,
Зачем стирать обмотки, и застилать кровать;
Бурчит он: «Бредни! К черту!», И к службе не готов —
Тогда приходит целый взвод, чтоб надавать пинков.
Ну отлупили рекрута — да, тяжело пришлось;
Он голову повесил, бранится, копит злость;
Кричит — «Тираны! Звери! Настанет мой черед» —
Ну, смотрят и смеются, а парень слезы льёт.
Совсем сдурел наш рекрут — собрался в петлю лезть;
Трущобный гонор сбили, поймёт ли, что есть честь?
Так день за днем пинают, и вроде даже впрок —
Однажды утром встанет —глядишь — не сосунок!
Смоет он грязищу, расчистит кавардак,
Забудет и привычку все делать кое-как;
Где теперь вы, «хазар-хо, и кул, и аби-най»? ,
Он знает: ружья чисти, и себя не забывай!
Глядишь — а рекрут счастлив — выпячивает грудь;
Он отрастил усищи, чеканит шаг — аж жуть!
Проклятие вставляет за каждым, блин, словцом,
И чтоб нашивки заслужить, глядится он молодцом.
Сержант («Тираны! Звери!») за ним следит весь год;
Следит, каков с друзьями, следит, как пиво пьет;
Следит, каков он с дамой (бал задал комендант),
И в список лучших внес его (тиран-и-зверь) сержант.
Теперь он сам «начальство», хоть тот же рядовой;
Суётся к нему каждый, изводит ерундой;
Насмешки и подлянки — обидеть всякий рад;
Но знает он, как гнев сдержать, и как гонять солдат.
Вот он — Сержант-Знамёнщик, с такими не шути!
Других крикету учит, на смотр готов вести;
Гляди — он быстр, он ловок, и собранность видна;
Допущен к офицерам , что носят ордена.
Он учит, чтоб в засаде никто не видел вас;
Он учит холостые использовать не раз;
Он учит обнаружить, кто отпуск свой купил;
Зовет всех стать таким, как он — таков сержантский пыл.
Когда вы на параде — следит, чтоб тверд был шаг;
Когда в бою — поможет, так чтоб на мушке — враг;
И жизнь солдат он знает, и что у них на уме;
Он знает, кто идет за ним, и кто отстал во тьме.
Предвидит что болтун капрал — загубит взвод в песках;
Нутром он это чует, по шепоту в кишках;
Гримасы страха видит — (бледны да и, дрожат);
Умеет выждать, в руки взять, и привести назад.
Вот завизжали пули, бархан целуя в бок;
Иные разбегутся, но близок час, дружок;
Как рыцарь в тяжких латах он — движенья нелегки,
Упорством всех вгоняя в дрожь, теснят врага полки.
Пять лет их муштровали, запомнилось одно —
Иди, стреляй, не драпай — и будь что суждено.
Как будто не учились — шум, суета, угар;
Но если б не старался он — всё, закрывай базар.
И вот — «Кто отступает?», и вот — «Кто впереди?»
И вот — «Давай носилки!», вот — гибнет командир;
В кровавой рукопашной все им терзает слух
Сержанта крик — визг дрели! Он сзади, как пастух.
Он, как и все, страдает, и сердце — на разрыв;
Но гонит их, и гонит, свою усталость скрыв;
Стоять — всем, кто остались, и к штурму ждать сигнал,
Тогда — поднять под пулями, чтоб день победным стал!
Язычник в безрассудстве поклоны бьет камням;
Приказов не исполнит, коль их не отдал сам;
Всю жизнь по кругу ходит — он безрассудный шут;
Но Армий становой хребет сверхсрочником зовут!
Не терпи грязищи, расчисти кавардак,
И позабудь привычку все делать кое-как;
Позабудь все «хазар-хо, и кул, и аби-най» —
И о себе заботься, и ружжо не забывай!
Язычник в безрассудстве поклоны бьет камням;
Приказы не исполнит, коль их не отдал сам;
И личное оружье где как кидает он;
Потом приходит наш отряд — беги, язычник, вон.
Вечная грязища здесь, и вечный кавардак,
Вечно будут дикари все делать кое-как.
Вечно будут хазар-хо, да кул, да аби-най;
О себе заботься, ружье не забывай!
Дичком явился рекрут — ему, мол, не понять,
Зачем стирать обмотки, выглаживать кровать;
Бурчит он: «Бредни! К черту!», и к службе не готов —
Но тут родной приходит взвод, чтоб надавать пинков.
Побит наш юный рекрут — да, тяжело пришлось;
Он голову повесил, бранится, копит злость;
Кричит — «Тираны! Звери! Настанет мой черед» —
Но смотрят и смеются все, и парень слезы льёт.
Совсем сдурел наш рекрут — в петлю решил полезть;
Трущобный гонор сбили, но как внушить им честь?
Так день за днем пинают, но есть и в этом прок —
Однажды утром он встаёт — уже не сосунок!
Смоет он грязищу, и к черту кавардак,
Смоет он привычку все делать кое-как;
Где теперь вы, хазар-хо, и кул, и аби-най,
Он знает: ружья чисти, себя не забывай!
Наш юный рекрут счастлив — выпячивает грудь;
Он отрастил усищи, чеканит шаг — аж жуть!
Проклятие вставляет за каждым, блин, словцом,
Чтобы нашивки заслужить, глядит он молодцом.
Сержант («Тираны! Звери!») за ним следит весь год;
Следит, каков с друзьями, следит, как пиво пьет;
Следит, каков он с дамой (бал задал комендант),
И в список лучших внес его (тиран-и-зверь) сержант.
Теперь он сам «начальство», но тот же рядовой;
Суется к нему каждый, изводит ерундой;
Насмешки и подлянки — обидеть всякий рад;
Но знает он, как гнев прогнать, и как гонять солдат.
Вот он Сержант-Знамёнщик — с таким ты не шути!
Солдат крикету учит, на смотр готов вести;
Глядят — он быстр и ловок, в нем собранность видна;
Допущен к офицерам он, что носят ордена.
Он учит, чтоб в засаде никто не видел вас;
Он учит холостые использовать не раз;
Он учит обнаружить, кто отпуск свой купил;
Зовет он стать таким, как он — отдать работе пыл.
Когда вы на параде — следит, чтоб тверд был шаг;
Когда в бою — поможет, чтоб был на мушке враг;
Мечты солдат он знает, и что у них в уме;
Он знает, кто идет за ним, и кто отстал во тьме.
Болтун капрал — он видит — убьет свой взвод в песках;
Нутром он это чует, по шепоту в кишках;
Гримасы страха видит — все бледные, дрожат;
Умеет выждать, в руки взять, и привести назад.
И завизжали пули, бархан целуя в бок;
И все бегут от встречи, но близок час, дружок;
Как рыцарь в тяжких латах — движенья нелегки,
Упорством всех вгоняя в дрожь, теснят врага полки.
Пять лет их муштровали, запомнилось одно —
Иди и бей, не драпай — и будь что суждено.
Как будто не учились — шум, суета, угар;
Но если б не старался он — все, закрывай базар.
И вот — «Кто отступает?», и вот — «Кто впереди?»
И вот — «Давай носилки!», вот — гибнет командир;
В кровавой рукопашной все им терзает слух
Сержанта крик — визг дрели! — он сзади, как пастух.
Он, как и все, страдает, и сердце — на разрыв;
Но гонит их, и гонит их, и гонит, свою усталость скрыв;
Стоять — вот что осталось, и к штурму ждать сигнал,
Тогда — поднять, поднять, меж пуль, чтоб день победным стал!
Язычник в безрассудстве поклоны бьет камням;
Приказы не исполнит, коль их не отдал сам;
Всю жизнь по кругу ходит — он безрассудный шут;
Но Армий становой хребет сверхсрочником зовут!
Не терпи грязищи, и плюнь на кавардак,
Не храни привычки все делать кое-как;
Позабудь все хазар-хо, и кул, и аби-най —
О себе заботься, ружье не забывай!
Грит младший сержант, дневальный,
Часовому, что вышел в ночь:
Начальни-краула совсем хоки-мут[150],
Надо ему помочь:
Много было вина, ведь ночь холодна,
Да и нам ни к чему скандал,
Как увиишь, шо пшёл к караулке —
Подай хочь какой сигнал.
Ну — Проверка! — И где тут Проверка?, Двое идут. Мороз,
Вцепился начальник в ремень сержанта,
( закрой, часовой, глаза.!)
А потом — «Проходи! Все спокойно!»,
(ох, надрался, бля, как насос!)
Аффидеви[151]т, ох будет нужен ему выпивки той из-за.
Бела луна над казармой,
По щебенке свет — рекой.
Краульный— чальник идёт вкривь да вкось,
Аж в грязь нырнул с головой.
Тут капрал подтянул, сержант подтолкнул,
Так втроем и устроили бал,
Но уставился я внутрь своей караулки ,
Что там за скандал, — не видал.
Пусть Проверка! — И где тут Проверка? —
Держи, капрал! — Не дури!
Он кепи использовал не по назначенью...
но закрыл часовой глаза.
А потом — «Проходи! Все спокойно!»
(капитан как фонтан, пускал пузыри!)
Аффидевит, ох будет нужен ему выпивки той из-за.
Так четыре часа, ну вот и утро —
Веселиться больше невмочь;
Отправляем его на тележке домой,
Ствол кладём, что кинул он прочь.
Ну, отмыли его, просушили его —
Высший класс работка, я рад;
Чист и ясен он, как бомбардир —
Хоть сейчас иди на парад.
Да, Проверка! — И где тут Проверка? —
Дать по шее бы, да посильней!!
Он решил, что сабля, мол, — велосипед,
но закрыл, часовой, глаза.
А потом —»Проходи! Все спокойно!»
(да ещё назвал меня «Милая Джейн!»)
Аффидевит, ох будет нужен ему выпивки той из-за.
Упражнялись мы долго и нудно,
Небо синее, солнце в накал,
Он и бледный, и мокрый, и дико смотрел,
Но сержант упасть не давал.
Дисциплину ценили ребята,
Служили не ради наград;
Но послушал бы сам, как считали шаги —
Заглушить, что он нес невпопад!
Мы топтались: «Правый фланг — смирно!»
«Вперед!», «Вольно!», «Кругом!,
«Плотнее!», «Налево!», и «Шире шаг!»,
но — закрой, командир, глаза!
Мы шипели: «Полковник увидит, сэр,
сюда, поскорей! Бочком!»
Аффидевит уж точно, нужен ему выпивки той из-за.
Было там тридцать два сержанта,
А капралов сорок, точь-в-точь,
Девятьсот рядовых — все твердят как один:
«От жары ему стало невмочь!»
Он меня целовал в караулке
(Ну зачем я это сказал!)
Все ж я не растерялся, и на Библии клялся:
« Все спокойно, какой там скандал?!»
Так проходят сквозь холод и пекло,
Сквозь разные западни,
Но таков их удел — встанут те, кто смел,
И гвардейцами станут они!
Я-то знаю, где заканал ты пойло,
Будь хитёр ты хоть как лиса;
Сослужу тебе службу,
если водишь ты дружбу
С рядовым Томасом А.!
Да, Проверка! — И где тут Проверка? —
гляди, он храпит на ходу!
И шумит, и юлит, и жутко бузит, — закрой, часовой, глаза.
А потом — «Проходи! Все спокойно!» —
так делишки у нас и идут...
Мы поможем и — нам помогут, наших матушек всех из-за.
Грит младший сержант, дневальный,
Часовому, что вышел в ночь:
«Караула начальник совсем хоки-мут,
Ты должен ему помочь.
Было много вина, да и ночь холодна,
Не хотим, чтобы вышел скандал,
Как увидишь — пошел к караулке он —
Нам подай какой-то сигнал».
Ну — «Проверка! — И где тут Проверка?», и двое в славный мороз,
И держался герой за сержанта ремень, но закрой, часовой, глаза.
А потом — «Проходи! Все спокойно!», (ох, надрался он, как насос!)
Аффидевит будет нужен ему выпивки из-за.
Белой стала луна над казармой,
По щебенке свет лился рекой.
Караула начальник гулял вкривь и вкось,
В море грязи нырнул с головой.
Тут капрал потянул, а сержант подтолкнул,
Все втроем устроили бал,
Но уставился внутрь караулки я,
Не видал, что там за скандал.
Пусть «Проверка! — И где тут Проверка?» — Держи, капрал! — Не дури!
Он использовал кепи не так, как все мы, но закрой, часовой, глаза.
А потом — «Проходи! Все спокойно!» (как фонтан, он пускал пузыри!)
Аффидевит будет нужен ему выпивки из-за.
Так четыре часа, вот и утро —
Веселиться больше невмочь;
Посылаем его на тележке домой,
«Ствол» вручаем, что кинул прочь.
Мы отмыли его, просушили его —
Высший класс работка, я рад;
Чист и ясен он, как бомбардир —
Хоть сейчас иди на парад.
Да, «Проверка! — И где тут Проверка?» — эх, дать бы ему взашей!
Он подумал, что сабля — это велосипед, но закрой, часовой, глаза.
А потом — «Проходи! Все спокойно!» (он назвал меня «Милая Джейн!»)
Аффидевит будет нужен ему выпивки из-за.
Упражнялись мы долго и нудно,
Небо синее, солнце в накал,
Он и бледный, и мокрый, и дико смотрел,
Но сержант упасть не давал.
Дисциплину ценили ребята,
Служили не ради наград;
Но послушал бы сам, как считали шаги —
Заглушить, что он нес невпопад!
Мы топтались: «Правый фланг — смирно!», «Вперед!», и «Вольно!», «Кругом!»,
И «Плотнее!», «Налево!», потом «Шире шаг!», но закрой, командир, глаза!
И шипели: «Полковник увидит! Сэр, сюда, поскорее! Бочком!»
Аффидевит, точно, нужен ему выпивки из-за.
Было там тридцать два сержанта,
А капралов сорок, точь-в-точь,
Девятьсот рядовых — говорят как один:
«От жары довелось занемочь!»
Он меня целовал в караулке
(Ну зачем я это сказал!)
Все же я не терялся, на Библии клялся:
Все спокойно, какой скандал?!
Так проходят сквозь холод и пекло,
И трудности, и западни,
Но таков их удел — встанут те, кто смел,
И Гвардией будут они!
Я-то знаю, где прячешь пойло,
Будь ты хитрым, словно лиса;
Но забуду службу, коль водишь дружбу
С рядовым Томасом А.!
Да, «Проверка! — И где тут Проверка?» — гляди, он храпит на ходу!
Он шумит, и юлит, и ужасно бузит, но закрой, часовой, глаза.
А потом — «Проходи! все спокойно!» — так делишки у нас идут...
Мы поможем — нам помогут, наших матерей из-за.
Про мужество болтал,
Божился и ручался,
Но по утру сбежал,
А грех весь мне остался,
Моленья — что мне с них?
Тьфу, до чего же гадки
Ухмылки губ твоих!..
Как ты мне люб, мой сладкий!
Слишком чудно это, чтобы долго длиться
Сетуй ли, не сетуй, а пора проститься.
Та, что жизнь дала мне, та, что воспитала
(Пожалей нас, Дева!), раньше нас всё знала.
Что плакать? Всё прошло!
И карта наша крыта.
Ты,— тот, кто сделал зло,
Я — та, чья жизнь разбита.
Еще дурех найдешь —
Вот тут же, на посадке. —
Ты сердцем здесь? Все ложь!..
Как ты мне люб, мой сладкий!
Кто же мил насильно?
Бросит — так уж бросит.
И свои посулы в багаже уносит.
Думами о мести не унять кручины.
(Пожалей нас, Дева!), Ведь они — мужчины.
Звал себя крутым...
Род мужской хитер!
Но пропал как дым,
Бросил на позор.
Ясно! Нет забот,
Спортил все, что смог.
Чтоб тебя взял черт...
Но люблю, дай Бог!
Все было прекрасно, но кончилось счастье,
Дружку — «до свиданья», а сердце — на части.
Что толку в печали! Ведь все мама знала,
(О Мэри, бедняжка!) и все предсказала!
Шутка стоит слёз,
Просто — западня,
Ты... ты мне вред нанес,
Пострадала я.
Улетел, привет,
С новой дурой сбёг...
Сердце? В тебе нет!
Но люблю, дай Бог!
Когда надоела, не сдержишь мужчину,
Обеты и клятвы, все канет в трясину.
Зачем Гнев звала ты — надежды пустые,
(О Мэри, бедняжка!)когда все такие?
Ждет нас с ним хула,
И прощай мечты?
С разными была,
Но это — это ж ты!
Помогай Иисус,
Где нам уголок?
Подлый, мерзкий трус!
Но люблю, дай Бог!
Вернет куда меньше, чем ты дать готова,
Любовь умерла, не обнимешь живого!
Ведет по тропинке, с какой нет возврата,
(О Мэри, бедняжка!)за глупость расплата!
Если беден род,
— «позабудь про честь»?
Голод? Лишний рот?
Берег рядом есть!
Имя бы узнать,
Лучше — адресок...
Шлюха? Не бывать...
Так люблю, дай Бог!
Что в жалобах толку! Ведь все мама знала,
(О Мэри, бедняжка!) и все предсказала!
Уснула как в сказке, проснулась же в горе,
(О Мэри, бедняжка!)идем завтра в море!
Чертовски синий и красивый.
Лежит Индийский океан;
Он под винтом кипит бурливо,
А дальше — гладкий, как лиман.
Закат — как зарево пожара,
И против гаснущих лучей
На мачте силуэт ласкара[152]
И слышится: «Хем декти дей![153]«
Мир так хорош и так широк:
Гляжу — и все не наглядеться!
Он, может статься, и жесток —
Но от него куда мне деться?
Бренчит рояль внизу в каюте,
На шканцах[154] юнги дуют в скат[155],
И офицерики на юте
До ночи с бабами галдят.
Я жизнь свою припоминаю
И, хоть на шумном корабле —
Но про себя воображаю.
Что я один на всей земле.
Немало я бродил по свету:
В походах был и на войне...
Порой я думаю: все это
Не померещилось ли мне?
И повидал чудес, ей-богу,
И попадал я в переплет.
Теперь конец... А может, много
Еще меня напастей ждет?
Любил я книжки да журналы,
А вот уставов не читал,
За то от моего капрала
Нарядов прорву получал.
Хоть и бывал в дурацком виде,
Но на капрала злобы нет;
А на губе в портянках сидя,
Я думал, как устроен свет.
Вон под закатными лучами
Вдали горбатый Аден[156] встал
Как печь в казарме, где годами
Никто огня не разжигал.
Мне эти берега знакомы,
Я тут проплыл шесть лет назад
И вновь плыву — теперь уж к дому,
В запас уволенный солдат.
«Я буду ждать», — сказала Лалли,
К груди меня прижала мать...
Они мне писем не писали:
Чай, обе померли — как знать?
Что ж, я видал, как люди мерли —
В казарме, в лагере, в бою...
О черт, першит чего-то в горле!
Чем думать, лучше уж спою:
Мир так хорош и так широк:
Гляжу — и все не наглядеться!
Он, может статься, и жесток —
Но от него куда мне деться?
Индийский океан; покой;
Так мягок, так прозрачен свет;
Ни гребня на волне морской,
Лишь за кормою пенный след.
Взялись матросы за картеж;
Индийский лоцман нас ведет,
Величествен и смуглокож,
Поет в закат «Гляжу вперед».
Для восхищенья, для труда,
Для взора — мир необозрим,
Мне в нём судьбой была беда,
Но силы нет расстаться с ним.
Тут — смех метателей колец
И радостная болтовня;
Вот офицеры дам ведут
Увидеть окончанье дня.
Вся даль пережитых годов
Лежит на глади голубой.
Кругом толпа, но мнится мне,
Что я — наедине с собой.
О, как я много лет провел
В казарме, в лагере, в бою;
Порой не верю ничему,
Пролистывая жизнь мою.
Весь облик странных этих дней
В моем рассудке — как живой.
Я многого недосмотрел,
Но прочь плыву и сыт с лихвой.
Я столько книг перечитал
В казарме, средь полночной мглы;
Оценивая жребий свой,
Себя записывал в ослы.
За это знанье — босиком
Я в карцер шел, да и в тюрьму,
И восхищен был — мир велик,
В нем удивляешься всему.
Вот — созерцаю облака,
А вот — горбатые гряды:
Там, как казарменная печь,
Восходит Аден из воды.
Я помню эти берега,
Как будто здесь оставил след:
Я, отслуживший срок солдат,
Я, повзрослевший на шесть лет.
Моей девчонки помню плач,
Прощальный матушкин платок;
Я ни письма не получил
И ныне подвожу итог:
Все, что узнал, все, что нашел,
Все в душу запер я свою.
Я чувств не обращу в слова,
Но песнь вечернюю пою:
Для восхищенья, для труда,
Для взора — мир необозрим, —
Мне в нем судьбой была беда,
Но силы нет расстаться с ним.
В Индийском океане тишь,
Глядит он кротостью самой;
Волны нигде не различишь,
Кроме дорожки за кормой.
Корабль несется, дня уж нет,
Пробили склянки — отдыхай...
Чернея на закатный свет,
Индус поет: «Хам декхта хай».
И восхищаться, и дышать,
И жить бескрайностъю дорог —
Без толку! — мог бы я сказать.
Но бросить бы уже не смог!
Слежу ли за игрой старшин,
Ловлю ли женский смех и гам,
Гляжу ли, как офицера
На шканцах провожают дам,
Я думаю про что ушло,
Взгляд утопивши в синей мгле,
И вот я словно бы один
На опустевшем корабле.
Про что ушло, что видел я
В казарме, в лагерях, в бою,
Рассказываю сам себе
И правды сам не узнаю;
Так странно, слишком странно все...
Что ж, это нынче позади.
Да, было всякое со мной,
Но — больше в будущем, поди.
Да, на заметку я попал,
Я нарушал закон полка,
И сам себя со стороны
Я видел в роли дурака —
Познанья цену я платил
И не был ею возмущен,
А прохлаждался на «губе»,
Мироустройством восхищен.
На траверзе возник дымок,
И встал над морем там, вдали,
Горбучий Аден, точно печь,
Которую уж век не жгли.
Проплыл я мимо этих скал
Шесть лет назад — теперь домой
Плыву, солдат, отбывший срок,
С шестью годами за спиной.
Невеста плакала: «Вернись!»
И мать вздыхала тяжело.
Они мне не писали — знать,
Ушли: ушли, как все ушло.
Как все ушло, что разглядел,
Открыл, узнал и встретил я.
Как высказать, что на душе?
И я пою. Вот песнь моя:
И восхищаться, и дышать,
И жить бескрайностъю дорог —
Без толку! — мог бы я сказать.
Но бросить бы уже не смог!
(Англо-бурская война, 1899-1902)
Признаемся по-деловому, честно и наперёд:
Мы получили урок, а в прок ли нам он пойдет?
Не отчасти, не по несчастью, не затем, что пошли на риск,
А наголову, и дочиста, и полностью, и враздрызг,
Иллюзиям нашим — крышка, всё — к старьевщику и на слом,
Мы схлопотали урок и, надо сказать, поделом.
Отнюдь не в шатрах и рощах изучали наши войска
Одиннадцать градусов долготы африканского материка,
От Кейптауна до Мозамбика, вдоль и поперек,
Мы получили роскошный, полномасштабный урок.
Не воля Небес, а промах — если армию строишь ты
По образу острова семь на девять, смекай, долготы-широты:
В этой армии — всё: и твой идеал, и твой ум, и твоя муштра.
За это всё получен урок — и спасибо сказать пора.
Двести мильонов истина стоит, а она такова:
Лошадь быстрей пешехода, а четыре есть два плюс два.
Четыре копыта и две ноги — вместе выходит шесть.
Обучиться такому счёту нужно почесть за честь.
Всё это наши дети поймут (мы-то с фактом — лицом к лицу!);
Лордам, лентяям, ловчилам урок — отнюдь не только бойцу.
Закосневшие, ожиревшие пусть его усвоят умы.
Денег не хватит урок оплатить, что схлопотали мы.
Ну, получил достоянье — гляди, его не угробь:
Ошибка, если усвоена — та же алмазная копь.
На ошибках, конечно, учатся, — жаль, что чаще наоборот.
Мы получили урок, да только впрок ли пойдет?
Ошибку, к тому же такую, не превратишь в торжество.
Для провала — сорок мильонов причин, оправданий — ни одного.
Поменьше слов, побольше труда — на этом вопрос закрыт.
Империя получила урок. Империя благодарит!
«...и будут дополнительные отряды по охране
моста через Кровавую Реку».
Приказ по округу: линии коммуникаций.
Южноафриканская война
Стремительно над пустыней
Смягчается резкий свет,
И вихрем изломанных линий
Возникает горный хребет.
Вдоль горизонта построясь,
Разрезает кряж-исполин
Небес берилловый пояс
И чёрный мускат долин.
В небе зажгло светило
Красок закатных гроздь —
Охра, лазурь, белила,
Умбра, жжёная кость.
Там, над обрывом гранитным,
Звёзды глядят в темноту —
Резкий свисток велит нам
Сменить караул на мосту.
(Стой до седьмого пота
У подножия гор —
Не армия, нет — всего-то
Сторожевой дозор.)
Скользя на кухонных отбросах,
На банках из-под жратвы,
На выгоревших откосах,
На жалких пучках травы —
Выбрав путь покороче,
Мы занимаем пост —
И это начало ночи
Для стерегущих мост.
Мы слышим — овец в краали
Гонит бушмен-пастух,
И звон остывающий стали
Ловит наш чуткий слух.
Воет шакалья стая;
Шуршат в песчаной пыли,
С рыхлых откосов слетая,
Комья сухой земли.
Звёзды в холодных безднах
Мерцают ночь напролёт,
И на сводах арок железных
Почиет небесный свод.
Покуда меж дальних склонов
Не послышится перестук,
Не вспыхнут окна вагонов,
Связующих север и юг.
Нет, не зря ты глаза мозолишь
Бурам, что пялятся с гор, —
Не армия, нет — всего лишь
Сторожевой дозор.
О радость короткой встречи!
И тянемся мы на свет,
За глотком человечьей речи,
За охапкой старых газет.
Радость пройдет так скоро —
Но дарят нам небеса
Обрывки чужого спора,
Женские голоса.
Когда же огней вереница
Погаснет за склоном холма —
Тьма ложится на лица
В сердце вступает тьма.
Одиночество и забота —
Вот и весь разговор.
Не армия, нет — всего-то
Сторожевой дозор.
Когда на последней картине земной
выцветет кисти след,
Засохнут все тюбики и помрёт
последний искусствовед,
Мы отдохнём десяток веков, и вот в назначенный час,
Предвечный Мастер[157] всех Мастеров
за работу усадит нас.
Тогда будет каждый, кто мастером был,
на стуле сидеть золотом
И по холстине в десяток миль
писать кометным хвостом.
И не чьи-то писать портреты —
Магдалину, Павла, Петра,
И не знать, что значит усталость,
век за веком, с утра до утра.
И только Мастер похвалит нас,
и упрекнёт только он,
И никого тогда не прельстит ни денег,
ни славы звон,
Только радость работы на Новой Звезде:
дано будет каждому там
Во имя Творца сотворить свой мир
таким, как видит он сам
Когда уже ни капли краски не выжмут на холсты Земли,
Когда умрут полотна древних и вымрут новые врали,
Мы — без особых сожалений — пропустим вечность или две,
Пока умелых подмастерьев не кликнет Мастер к синеве.
И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых,
Писать кометами портреты — в десяток лиг длиной — святых,
В натурщики Петра, и Павла, и Магдалину изберут
И просидят не меньше эры, пока не кончат этот труд!
И только Мастер их похвалит, и только Мастер попрекнет —
Работников не ради славы, не ради ханжеских щедрот,
Но ради радости работы — но ради радости донесть,
Каким ты этот мир увидел, Творцу его, каков он есть!
Когда уже ни капли краски Земля не выжмет на холсты,
Когда цвета веков поблекнут и наших дней сойдут цветы,
Мы — без особых сожалений — пропустим Вечность или две,
Пока умелых Подмастерьев не кликнет Мастер к синеве.
И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых,
Писать кометами портреты — в десяток лиг длиной — святых,
В натурщики Петра, и Павла, и Магдалину призовут,
И просидят не меньше эры, пока не кончат славный труд!
И только Мастер их похвалит, и только Мастер попрекнет —
Работников не ради славы, не ради денежных щедрот,
Но ради радости работы, но ради радости раскрыть,
Какой ты видишь эту Землю, — Ему, велевшему ей — быть!
Когда последние картины создадут, и выжатые тюбики засохнут,
Когда земные краски отцветут, и критики, включая юных, сдохнут,
Взяв вечность, отдохнём тогда не раз, устали так, что вечность пролетела,
Пока не скажет Мастер: — Есть заказ. — И труженики примутся за дело.
Кто ладно жили, счастье заслужили, они на стулья сядут золотые,
Холсты натянут на десятки милей, комет хвосты — их кисточки простые.
Для Магдалины, Павла и Петра теперь найдут, действительно, святых,
Работая с утра и до утра, и никакой усталости у них.
Лишь Мастера слова для нас полны значенья, Его лишь похвала, Его лишь осужденье;
Не денег ради создаём творенья, нам слава не нужна для вдохновенья,
Рисуем ради радости труда, не в мастерской — отдельная звезда;
Увидеть и, поняв, нарисовать — задача — как создал Бог Вещей, как видим, не иначе.
Когда намалюют картину последнего утра Земли,
И критик последний погибнет, и краски поблекнут в пыли,
Тогда мы все — тысячелетье иль два — отдохнем без забот,
Пока нас в свою мастерскую хозяин опять призовет.
И тот, кто трудился, тот будет, на стуле воссев золотом,
Холсты многомильные мазать летящей кометы хвостом,
От Павла, Петра, Магдалины напишем достойный портрет,
И каждый сеанс будет длиться по триста, четыреста лет.
Сам Мастер нелицеприятно оценит итоги труда,
Никто ради денег иль славы стараться не будет тогда,
Но каждый за счастье работать, с планеты отдельной своей,
Напишет все вещи, как видит, для Господа Сущих Вещей.
И будет раскрашен последний холст,
И тюбик последний пуст,
И критик последний последний вздор
Уронит из мертвых уст,
И мы на вечность или на две
Уйдем от привычных дел,
Пока Господь из пыли кладбищ
Не вытащит наших тел.
И он вернет нам в глазницы блеск,
А в пальцы — послушный бег,
И скажет: «Ребята, валяй, твори —
Я сегодня плачу за всех»
На холст он выдаст нам небеса,
На кисти — хвосты комет,
И рядом с прочими встанет сам
Раскрашивать белый свет.
Изменилась ли Европа
Со времён питекантропа?
Некий предок, тот, чей лук был подлинней,
Даже с мамонтом сражался:
Носом к носу с ним встречался,
И, как мы, плевать хотел на всех людей:
Лодку лучшую оттяпал,
Бабу лучшую захапал,
И чужой добычи кучу отхватил,
Кем-то вырезанный идол
За свою работу выдал,
И улёгся в самой классной из могил.
А пройдоха, что когда-то
Стал папашей плагиата,
Заслужил хвалу и честь от короля!
Фавориты и воры
Правят нами с той поры,
Как себя считала девушкой земля.
В чём, скажите без обиды,
Тайна некой пирамиды?
Да, один подрядчик был других шустрей,
Он сумел спереть казённых
Пару-тройку миллионов,
И в Египте стал богаче всех людей.
А Иосиф[158]? Продвиженье
До Начальника Снабженья
И ему не вредно было, ей же ей!
Извините, эта песня
Не новей, не интересней
Тех, что самый дальний предок распевал,
Таковы уж человеки:
Ныне, присно и вовеки
Воровство на этом свете правит бал!
Далеко ушли едва ли
Мы от тех, что попирали
Пяткой ледниковые холмы.
Тот, кто лучший лук носил, —
Всех других поработил,
Точно так же, как сегодня мы.
Тот, кто первый в их роду
Мамонта убил на льду,
Стал хозяином звериных троп.
Он украл чужой челнок,
Он сожрал чужой чеснок,
Умер — и зацапал лучший гроб.
А когда какой-то гость
Изукрасил резьбой кость —
Эту кость у гостя выкрал он,
Отдал вице-королю,
И король сказал: «Хвалю!»
Был уже тогда такой закон.
Как у нас — все шито-крыто,
Жулики и фавориты
Ели из казенного корыта.
И секрет, что был закрыт
У подножья пирамид,
Только в том и состоит,
Что подрядчик, хотя он
Уважал весьма закон,
Облегчил Хеопса на мильон.
А Иосиф тоже был
Жуликом по мере сил.
Зря, что ль, провиантом ведал он?
Так что все, что я спою
Вам про Индию мою,
Тыщу лет не удивляет никого —
Так уж сделан человек.
Ныне, присно и вовек
Царствует над миром воровство.
Жил-был дурень. Вот и молился он
( Точно как я или ты!)
Кучке тряпок, в которую был влюблён,
Хоть пустышкой был его сказочный сон,
Но Прекрасной Дамой называл её он
(Точно как я или ты.)
Да, растратить года и без счёта труда,
И ум свой отдать и пот,
Для той, кто про это не хочет и знать,
А теперь то мы знаем, — не может знать,
И никогда не поймёт.
Дурней влюблённых на свете не счесть
(Таких же, как я или ты),
Загубил он юность, и гордость и честь
(А что у дурней таких ещё есть?)
Ибо дурень — на то он дурень и есть..
(Точно как я и ты)
Дурню трудно ли всё что имел потерять,
Растранжирить за годом год,
Ради той, кто любви не хочет и знать
А теперь-то мы знаем — не может знать
И никогда не поймёт.
Дурень шкуру дурацкую потерял,
(Точно как я или ты),
А могло быть и хуже, ведь он понимал,
Что потом уж не жил он, а существовал,
(Так же как я и ты)
Ведь не горечь стыда, даже так — не беда
(Разве что-то под ложечкой жжёт!)
Вдруг понять, что она не хотела понять,
А теперь-то мы поняли — не умела понять,
И ничего не поймёт.
Жил-был дурак. Он молился всерьез
(Впрочем, как Вы и Я)
Тряпкам, костям и пучку волос —
Все это пустою бабой звалось,
Но дурак ее звал Королевой Роз
(Впрочем, как Вы и Я).
О, года, что ушли в никуда, что ушли,
Головы и рук наших труд —
Все съела она, не хотевшая знать
(А теперь-то мы знаем — не умевшая знать),
Ни черта не понявшая тут.
Что дурак растранжирил, всего и не счесть
(Впрочем, как Вы и Я) —
Будущность, веру, деньги и честь.
Но леди вдвое могла бы съесть,
А дурак — на то он дурак и есть
(Впрочем, как Вы и Я).
О, труды, что ушли, их плоды, что ушли,
И мечты, что вновь не придут, —
Все съела она, не хотевшая знать
(А теперь-то мы знаем — не умевшая знать),
Ни черта не понявшая тут.
Когда леди ему отставку дала
(Впрочем, как Вам и Мне),
Видит Бог! Она сделала все, что могла!
Но дурак не приставил к виску ствола.
Он жив. Хотя жизнь ему не мила.
(Впрочем, как Вам и Мне.)
В этот раз не стыд его спас, не стыд,
Не упреки, которые жгут, —
Он просто узнал, что не знает она,
Что не знала она и что знать она
Ни черта не могла тут.
Жил дурак, и любил он всего сильней,
Как, впрочем, и ты и я,
Копну волос и мешок костей,
Ничтожество — вот было имя ей,
Но дурак ее звал королевой своей,
Как, впрочем, и ты и я.
Хлеб, и цветы, и силу мечты —
Все, чем жизнь людская полна,
Он ей отдавал во имя любви,
И она говорила с ним о любви,
Но любви не знала она.
Жил дурак, отдавая все, что имел,
Как, впрочем, и ты и я,
Молод он был, и красив, и смел,
А все-таки ей угодить не сумел,
Дурак был рожден для дурацких дел,
Как, впрочем, и ты и я.
Горечь в груди и мрак впереди —
Все, чем жизнь людская страшна,
Он испытал во имя любви,
И она объяснилась ему в любви,
Но любви не знала она.
Был ощипан дурак — с умом, догола,
Как, впрочем, и ты и я.
А после мимо она прошла
И бровью не повела.
Не умер дурак, но сгорел дотла,
Как, впрочем, и ты и я.
И все б не беда, — лишь горечь стыда,
Да мысль день и ночь одна —
Она ведь не знала его любви,
Она вообще не знала любви,
Ни черта не знала она.
Я езжу в оперу, на бал —
И всё-то ни к чему:
Я всё одна, и до меня
Нет дела никому.
Совсем не мне, а только ей
Все фимиам кадят.
Затем, что мне семнадцать лет,
А ей — под пятьдесят.
Я то бледна, то вспыхну вдруг
До кончиков волос.
Краснеют щеки у меня,
А часто даже нос.
У ней же краски на лице
Где надо, там лежат:
Румянец прочен ведь у той,
Кому под пятьдесят.
Я не могу себя подать,
Всегда я так скромна!
О, если б только я могла
Смеяться, как она,
И петь все то, что я хочу, —
Не то, что мне велят!
Но мне всего семнадцать лет,
А ей — под пятьдесят.
Вниманья молодых людей
Не привлекаю я,
А с ней танцуют те, кто ей
Годятся в сыновья.
Берем мы рикшу — так за ним
Тут каждый сбегать рад:
Ведь мне всего семнадцать лет,
А ей — под пятьдесят.
Она добра ко мне, но я
При ней в тени всегда.
Она с мужчинами меня
Знакомит иногда.
Но разговаривать со мной
Лишь старики хотят,
А молодые рвутся к ней —
Ведь ей под пятьдесят!
Своих любовников она
Мальчишками зовет,
И к ней всегда мужчины льнут
Ко мне никто не льнет.
И как бы ни оделась я
На бал, на маскарад,
Я все одна... Скорей бы мне
Уж было пятьдесят!
Но ей не вечно танцевать!
Года возьмут свое!
Толпы поклонников уже
Не будет у нее!
И отыграюсь я тогда.
Пленяя всех подряд:
Ей будет восемьдесят два
А мне — под пятьдесят.
Зачем же в гости я хожу,
Попасть на бал стараюсь?
Я там как дурочка сижу,
Беспечной притворяюсь.
Он мой по праву, фимиам,
Но только Ей и льстят:
Еще бы, мне семнадцать лет,
А Ей под пятьдесят!
Я не могу сдержать стыда,
И красит он без спроса
Меня до кончиков ногтей,
А то и кончик носа;
Она ж, где надо, там бела
И там красна, где надо:
Румянец ветрен, но верна
Под пятьдесят помада.
Эх, мне бы цвет Ее лица,
Могла б я без заботы
Мурлыкать милый пустячок,
А не мусолить ноты.
Она острит, а я скучна,
Сижу, потупя взгляд.
Ну, как назло, семнадцать мне,
А Ей под пятьдесят.
Изящных юношей толпа
Вокруг Нее теснится;
Глядят влюбленно, хоть Она
Им в бабушки годится.
К ее коляске — не к моей —
Пристроиться спешат;
Все почему? Семнадцать мне,
А Ей под пятьдесят.
Она в седло — они за ней
(Зовет их «сердцееды»),
А я скачу себе одна.
С утра и до обеда
Я в лучших платьях, но меня —
Увы! — не пригласят.
О боже мой, ну почему
Не мне под пятьдесят!
Она зовет меня «мой друг»,
«Мой ангелок», «родная»,
Но я в тени, всегда в тени
Из-за Нее, я знаю;
Знакомит с «бывшим» со своим,
А он вот-вот умрет:
Еще бы, Ей нужны юнцы,
А мне наоборот!..
Но не всегда ж Ей быть такой!
Пройдут веселья годы,
Ее потянет на покой,
Забудет игры, моды...
Мне светит будущего луч,
Я рассуждаю просто:
Скорей бы мне под пятьдесят,
Чтоб Ей под девяносто.
Зачем я вновь пришла сюда
Зачем мне снова быть здесь надо
И краску жгучего стыда
От чьих-то острых спрятать взглядов?
Чему тут нужно удивляться,
Под пятьдесят ее зимой
Сквозят ,а мне всего семнадцать
Но я краснею все сильней
Хотя беспечной быть мне надо
Когда из красного на ней
Лишь губ насмешливых помада.
И вообще ,ее цвета-
Рабы ее надменной воли .
Еще бы ,ей почти полста
А мне семнадцати чуть боле.
Эх, мне бы управляться так
Острить с холодною душою
Небрежно превращать в пустяк
Ничто в событие большое.
Я отвечаю невпопад ,
А ей несвойственно теряться
Конечно ,ей под пятьдесят ,
А мне опять — таки, семнадцать
Толпой безусые клевреты
Вокруг нее и каждый тщится
Поближе стать, хотя при этом
она им в бабушки годится.
Не мой случайный ловят взгляд
За ней готовы рысью мчаться...
Зачем? Ведь ей под пятьдесят
А мне .пока еще, семнадцать....
Я вечно у нее в тени .
Хотя она мила со мною
Молю бежать быстрее дни ,
До слез молю, того не скрою,
Мечтаю — годы пролетят ,
И станет все легко и просто ,
Когда мне будет пятьдесят
А ей уже под девяносто.....
Серые глаза... И вот —
Доски мокрого причала...
Дождь ли? Слёзы ли? Прощанье.
И отходит пароход.
Нашей юности года...
Вера и Надежда? Да —
Пой молитву всех влюблённых:
Любим? Значит навсегда!
Чёрные глаза... Молчи!
Шёпот у штурвала длится,
Пена вдоль бортов струится
В блеск тропической ночи.
Южный Крест прозрачней льда,
Снова падает звезда.
Вот молитва всех влюблённых:
Любим? Значит навсегда!
Карие глаза — простор,
Степь, бок о бок мчатся кони,
И сердцам в старинном тоне
Вторит топот эхом гор...
И натянута узда,
И в ушах звучит тогда
Вновь молитва всех влюблённых:
Любим? Значит навсегда!
Синие глаза... Холмы
Серебрятся лунным светом,
И дрожит индийским летом
Вальс, манящий в гущу тьмы.
— Офицеры... Мейбл... Когда?
Колдовство, вино, молчанье,
Эта искренность признанья —
Любим? Значит навсегда!
Да... Но жизнь взглянула хмуро,
Сжальтесь надо мной: ведь вот —
Весь в долгах перед Амуром
Я — четырежды банкрот!
И моя ли в том вина?
Если б снова хоть одна
Улыбнулась благосклонно,
Я бы сорок раз тогда
Спел молитву всех влюблённых:
Любим? Значит — навсегда...
Серые глаза — рассвет,
Пароходная сирена,
Дождь, разлука, серый след
За винтом бегущей пены.
Черные глаза — жара,
В море сонных звезд скольженье,
И у борта до утра
Поцелуев отраженье.
Синие глаза — луна,
Вальса белое молчанье,
Ежедневная стена
Неизбежного прощанья.
Карие глаза — песок,
Осень, волчья степь, охота,
Скачка, вся на волосок
От паденья и полета.
Нет, я не судья для них,
Просто без суждений вздорных
Я четырежды должник
Синих, серых, карих, черных.
Как четыре стороны
Одного того же света,
Я люблю — в том нет вины —
Все четыре этих цвета.
Пусть нас называют морской шпаной —
В нас кровь бригантины, бабки шальной.
Чтоб сбить с панталыку чужие суда,
Мы за нос их водим туда и сюда.
Ей-ей, ремесло отборного сорта —
От борта до борта, от порта до порта
Шныряем, девчонкам портовым сродни,
Когда на работу выходят они.
Линкору покорна наша дружина.
Чужак на рейде — попался, вражина,
Хана тебе, братец, бросай якоря,
А наша забота — удрать втихаря.
Сияя огнями, торговец-пройдоха
Вальяжно плывет, не чуя подвоха.
Мы, словно акулы, встаем пред купцом.
Выверни трюм — и дело с концом.
Обштопанный аспид, млея от страсти,
К хозяину чешет, развесив снасти.
Но, дыму глотнув, подставляет корму.
А мы затеваем опять кутерьму.
О планах болвана пронюхав заране,
Его стережем, хоронясь в тумане.
Тут же на берег шлем донос,
Чтоб ветер попутный мальца не унес.
И вновь на протравленном солью просторе
Под тусклым небом, на сером море
Несем себе кругосветный дозор,
Сбивая пену в грязный узор.
То брызги дождя, то слепящие блики
То лунной дорожки след многоликий
Мы стеньговым флагом знак подаем
Судам, что служить подрядились внаем.
Бывает, пред выходом новобрачных
Отпустят друзья пару шуточек смачных, —
Так и мы, ничего не имея в виду,
Двусмысленную несем ерунду.
Там вспышки зарниц иль сигналы тревоги?
Гром или пушки ревут о подмоге?
Дымок орудийный иль облака след?
Закатное солнце иль. знак новых бед?
От миражей шалеют мозги.
Мы сами надуем, а нас не моги, —
На пушку возьмем, охмурим, обдурим
И в пекло полезем. Прочее — дым.
Нынче народы вдохновлены,
Поскольку мир — на грани войны.
Наша работа — весьма в чести.
Попутного ветра! Боже, прости.
Когда был я Царём и Строителем, испытанным в мастерстве,
Я повелел котлован копать, чтоб дворец построить себе.
Вдруг в раскопе открылись руины дворца, и когда отрыли порог,
Стало видно всем, что такой дворец только царь построить и мог
Никакого не было плана, а стены — разбегались туда — сюда,
То кривой коридор, то зал пятигранный, то лестница в никуда…
Кладка была небрежной и грубой, но каждый камень шептал:
«Придёт за мной строитель иной — Скажите, я это знал».
И стройка шла, и был у меня точный план всех работ
Я спрямлял углы, я менял столбы, переделывал каждый свод,
Даже мрамор его я на известь пустил, от начала и до конца
пересматривал я все и труды и дары скромного мертвеца.
Не браня и не славя работу его, но вникая в облик дворца,
Я читал на обломках снесённых стен
сокровенные мысли творца:
Где поставить контрфорс, возвести ризалит,
я был в гуще его идей,
Прихотливый рисунок его мечты я читал на лицах камней.
………………………………………………………………………………………
Да был я Царём и Строителем, но в славе гордого дня
Был исполнен Закон: из тьмы времён, Слово дошло до меня:
И было то Слово: «Ты выполнил долг, дальше — запрещено:
Твой дворец предназначен другому царю,
не тебе продолжать дано»
И я рабочих велел отозвать от мешалок, лебёдок, лесов,
Я работу свою поручил судьбе неисчислимых годов.
И последнее дело своё свершил , на камне награвировал:
«Придёт за мной строитель иной — скажите, я это знал.»
Каменщик был и Король я — и, знанье свое ценя,
Как Мастер, решил построить Дворец, достойный меня.
Когда разрыли поверхность, то под землей нашли
Дворец, как умеют строить только одни Короли.
Он был безобразно сделан, не стоил план ничего,
Туда и сюда, бесцельно, разбегался фундамент его.
Кладка была неумелой, но на каждом я камне читал:
«Вслед за мною идет Строитель. Скажите ему — я знал».
Ловкий, в моих проходах, в подземных траншеях моих
Я валил косяки и камни и заново ставил их.
Я пускал его мрамор в дело, известью крыл Дворец,
Принимая и отвергая то, что оставил мертвец.
Не презирал я, не славил; но, разобрав до конца,
Прочел в низвергнутом зданье сердце его творца.
Словно он сам рассказал мне, стал мне понятным таким
Облик его сновиденья в плане, задуманном им.
Каменщик был и Король я — в полдень гордыни моей
Они принесли мне Слово, Слово из Мира теней.
Шепнули: «Кончать не должно! Ты выполнил меру работ,
Как и тот, твой дворец — добыча того, кто потом придет».
Я отозвал рабочих от кранов, от верфей, из ям
И все, что я сделал, бросил на веру неверным годам.
Но надпись носили камни, и дерево, и металл:
«Вслед за мною идет Строитель. Скажите ему — я знал.»
Неси это гордое Бремя —
Родных сыновей пошли
На службу подвластным народам
Пукай хоть на край земли —
На каторгу ради угрюмых
Мятущихся дикарей,
Наполовину бесов,
Наполовину людей.
Неси это гордое Бремя —
Будь ровен и деловит,
Не поддавайся страхам
И не считай обид;
Простое ясное слово
В сотый раз повторяй —
Сей, чтобы твой подопечный
Щедрый снял урожай.
Неси это гордое Бремя —
Воюй за чужой покой —
Заставь отступиться Болезни
И Голоду рот закрой;
Но чем ты к успеху ближе,
Тем лучше распознаешь
Языческую Нерадивость,
Предательство или Ложь.
Неси это гордое Бремя
Не как надменный король —
К тяжелой черной работе,
Себя как раба, приневоль;
При жизни тебе не видеть
Порты, шоссе, мосты —
Так строй же их, оставляя
Могилы таких, как ты!
Неси это гордое Бремя —
Ты будешь вознагражден
Придирками командиров
И воплями диких племен:
«Чего ты хочешь, проклятый,
Зачем смущаешь умы?
Не выводи нас к свету
Из милой Египетской Тьмы!»
Неси это гордое Бремя —
Неблагодарный труд, —
Ведь слишком громкие речи
Усталость твою выдают!
Тем, что уже ты сделал
И сделать еще готов,
Молча народы измерят
Тебя и твоих Богов.
Неси это гордое Бремя —
От юности вдалеке
Забудешь о легкой славе,
Дешевом лавровом венке —
Тогда твою возмужалость
Твою непокорность судьбе
Оценит горький и трезвый
Суд равных тебе!
Несите бремя белых, —
И лучших сыновей
На тяжкий труд пошлите
За тридевять земель;
На службу покоренным
Угрюмым племенам,
На службу к полудетям,
А может быть — чертям.
Несите бремя белых, —
Сумейте все стерпеть,
Сумейте даже гордость
И стыд преодолеть;
Придайте твёрдость камня
Всем сказанным словам,
Отдайте им все то, что
Служило б с пользой вам.
Несите бремя белых, —
Восставьте мир войной,
Насытьте самый голод,
Покончите с чумой.
Когда ж стремлений ваших
Приблизится конец,
Вам тяжкий труд разрушит
Лентяй или глупец.
Несите бремя белых, —
Что бремя королей!
Галерника колодок
То бремя тяжелей.
Для них в поту трудитесь,
Для них стремитесь жить.
И даже смертью Вашей
Сумейте им служить.
Несите бремя белых, —
Пожните все плоды:
Брань тех, кому взрастили
Вы пышные сады,
И злобу тех, которых
(Так медленно, увы!)
С таким терпеньем к свету
Из тьмы тащили вы.
Несите бремя белых, —
Не выпрямлять спины!
Устали? — пусть о воле
Вам только снятся сны!
Старайтесь иль бросайте
Работу всю к чертям —
Всё будет безразлично
Упрямым дикарям.
Несите бремя белых, —
И пусть никто не ждет
Ни лавров, ни награды,
Но знайте, день придет —
От равных вам дождетесь
Вы мудрого суда,
И равнодушно взвесит
Он подвиг ваш тогда.
Твой жребий — Бремя Белых!
Как в изгнанье, пошли
Своих сыновей на службу
Темным сынам земли;
На каторжную работу —
Нету ее лютей, —
Править тупой толпою
То дьяволов, то детей.
Твой жребий — Бремя Белых!
Терпеливо сноси
Угрозы и оскорбленья
И почестей не проси;
Будь терпелив и честен,
Не ленись по сто раз —
Чтоб разобрался каждый —
Свой повторять приказ.
Твой жребий — Бремя Белых!
Мир тяжелей войны:
Накорми голодных,
Мор выгони из страны;
Но, даже добившись цели,
Будь начеку всегда:
Изменит иль одурачит
Языческая орда.
Твой жребий — Бремя Белых!
Но это не трон, а труд:
Промасленная одежда,
И ломота, и зуд.
Дороги и причалы
Потомкам понастрой,
Жизнь положи на это —
И ляг в земле чужой.
Твой жребий — Бремя Белых!
Награда же из Наград —
Презренье родной державы
И злоба пасомых стад.
Ты (о, на каком ветрище!)
Светоч зажжешь Ума,
Чтоб выслушать:
«Нам милее Египетская тьма!»
Твой жребий — Бремя Белых!
Его уронить не смей!
Не смей болтовней о свободе
Скрыть слабость своих плечей!
Усталость не отговорка,
Ведь туземный народ
По сделанному тобою
Богов твоих познает.
Твой жребий — Бремя Белых!
Забудь, как ты решил
Добиться скорой славы, —
Тогда ты младенцем был.
В безжалостную пору,
В чреду глухих годин
Пора вступить мужчиной,
Предстать на суд мужчин!
Стремительно над пустыней
Смягчается резкий свет,
И вихрем изломанных линий
Возникает горный хребет.
Вдоль горизонта построясь,
Разрезает кряж-исполин
Небес берилловый пояс
И черный мускат долин.
В небе зажгло светило
Красок закатных гроздь —
Охра, лазурь, белила,
Умбра, жженая кость.
Там, над обрывом гранитным.
Звезды глядят в темноту —
Резкий свисток велит нам
Сменить караул на мосту.
(Стой до седьмого пота
У подножия гор —
Не армия, нет — всего-то
Сторожевой дозор.)
Скользя на кухонных отбросах
На банках из-под жратвы,
На выгоревших откосах,
На жалких пучках травы —
Выбрав путь покороче,
Мы занимаем пост —
И это начало ночи
Для стерегущих мост.
Мы слышим — овец в корали
Гонит бушмен-пастух,
И звон остывающей стали
Ловит наш чуткий слух.
Воет шакалья стая
Шуршат в песчаной пыли,
С рыхлых откосов слетая
Комья сухой земли.
Звезды в холодных безднах
Мерцают ночь напролет,
И на сводах арок железных
Почиет небесный свод.
Покуда меж дальних склонов
Не послышится перестук,
Не вспыхнут окна вагонов,
Связующих север и юг.
Нет, не зря ты глаза мозолишь
Бурам, что пялятся с гор, —
Не армия, нет — всего лишь
Сторожевой дозор.
(1899-1902, Англо-бурская война)
Признаемся по-деловому, честно и наперед:
Мы получили урок, а впрок ли нам он пойдет?
Не отчасти, не по несчастью, не затем, что пошли на риск,
А наголову, и дочиста, и полностью, и враздрызг,
Иллюзиям нашим — крышка, всё — к старьевщику и на слом,
Мы схлопотали урок и, надо сказать, поделом.
Отнюдь не в шатрах и рощах изучали наши войска
Одиннадцать градусов долготы Африканского материка,
От Кейптауна до Мозамбика, вдоль и поперек,
Мы получили роскошный, полномасштабный урок.
Не воля Небес, а промах — если армию строишь ты
По образу острова семь на девять, смекай, долготы-широты:
В этой армии — всё: и твой идеал, и твой ум, и твоя муштра.
За это всё получен урок — и спасибо сказать пора.
Двести мильонов истина стоит, а она такова:
Лошадь быстрей пешехода, а четыре есть два плюс два.
Четыре копыта и две ноги — вместе выходит шесть.
Обучиться такому счету нужно почесть за честь.
Всё это наши дети поймут (мы-то с фактом — лицом клицу!);
Лордам, лентяям, ловчилам урок — отнюдь не только бойцу.
Закосневшие, ожиревшие пусть его усвоят умы
Денег не хватит урок оплатить, что схлопотали мы.
Ну, получил достоянье — гляди его не угробь:
Ошибка, если усвоена, — та же алмазная копь.
На ошибках, конечно, учатся — жаль, что чаще наоборот.
Мы получили урок, да только впрок ли пойдет?
Ошибку, к тому же такую, не превратишь в торжество
Для провала — сорок мильонов причин, оправданий — ни одного.
Поменьше слов, побольше труда — на этом вопрос закрыт
Империя получила урок. Империя благодарит!
Что за женщина жила
(Бог ее помилуй!) —
Не добра и не верна,
Жуткой прелести полна,
Но мужчин влекла она
Сатанинской силой.
Да, мужчин влекла она
Даже от Сент-Джаста,
Ибо Африкой была,
Южной Африкой была,
Нашей Африкой была,
Африкой — и баста!
В реках девственных вода
Напрочь пересохла,
От огня и от меча
Стала почва горяча,
И жирела саранча,
И скотина дохла.
Много страсти сберегла
Для энтузиаста,
Ибо Африкой была
Южной Африкой была,
Нашей Африкой была,
Африкой — и баста!
Хоть любовники ее
Не бывали робки,
Уделяла за труды
Крохи краденой еды,
Да мочу взамен воды,
Да кизяк для топки.
Забивала в глотки пыль
Чтоб смирнее стали,
Пронимала до кости
Лихорадками в пути,
И клялись они уйти
Прочь, куда подале.
Отплывали, но опять,
Как ослы упрямы
Под собой рубили сук,
Вновь держали путь на юг,
Возвращались под каблук
Этой дикой дамы.
Все безумней лик ее
Чтили год от года —
В упоенье, в забытьи
Отрекались от семьи,
Звали кладбища свои
Алтарем народа.
Кровью куплена твоей,
Слаще сна и крова,
Стала больше, чем судьбой
И нежней жены любой —
Женщина перед тобой
В полном смысле слова!
Встань! Подобная жена
Встретится нечасто —
Южной Африке салют,
Нашей Африке салют,
Нашей собственной салют
Африке — и баста!
Чудо-женщина жила
(«Господи, прости ей!»)
Не добра и не мила,
Но краса её влекла
Джентельменов без числа
Дьявольской стихией.
Джентельменов без числа
От Дувра до Хольспая,
Африкой она была,
Южной Африкой была,
Африкой без края!
В страшной жажде полстраны,
Полстраны в разрухе,
Кровь и меч вошли в дома,
И зараза, и чума,
Саранчи нависла тьма,
Падал скот, как мухи!
Правда, слишком правда то,
Что она такая!
Африкой её зовут,
Южной Африкой зовут,
Нашей Африкой зовут,
Африкой без края.
Не было страшней труда
И позорней платы, —
Хлеб с разбитых поездов
Да навоз взамену дров,
Грязная вода из рвов,
Дыры и заплаты!
Жгла она им рты в пыли,
Кости — в лихорадке,
Ночи им лгала и дни,
Их терзала искони,
И клялись бежать они
Прочь и без оглядки.
Поднимали паруса
В ярости суровой, —
Вскоре, многого скорей,
Забывали горечь дней,
Злость и ложь прощали ей,
Возвращались снова.
Чтили милости её
Больше небосвода,
Но глаза её и рот
Забывали племя, род,
И могила их встаёт,
Как Алтарь Народа.
Кровью куплена она,
Возродилась в дыме,
И звала к оружью тех,
Для кого была их грех, —
Женщина прекрасней всех,
Всех боготворимей.
На ноги, пусть слышат все:
Вот она какая!
Африкой её зовут,
Нашей Африкой зовут,
Африкой без края.
(Пехотные колонны)
День-ночь-день-ночь — мы идем по Африке,
Ночь-день-ночь-день— все по той же Африке,
(Пыль-пьлъ-пыль-пьшь — от шагающих сапог!)
И отпуска нет на войне.
Восемь-шесть-двенадцать-пять—двадцать миль на этот раз:
Три-двенадцать-двадцать две — восемнадцать миль вчера
(Пыль-пылъ-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
И отпуска нет на войне.
Брось-брось-брось-брось — видеть то, что впереди.
(Пыль-пыль-пылъ-пыль — от шагающих сапог!)
Все-все-все-все — от нее сойдут с ума,
И отпуска нет на войне.
Ты-ты-ты-ты — пробуй думать о другом,
Бог-мой-дай-сил — обезуметь не совсем!
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
И отпуска нет на войне.
Счет-счет-счет-счет — пулям в кушаке веди,
Чуть-сон-взял-верх — задние тебя сомнут.
(Пыль-пыль-пылъ-пыль — от шагающих сапог!)
И отпуска нет на войне.
Для-нас-все-вздор — голод, жажда, длинный путь.
Но-нет-нет-нет — хуже, чем всегда одно, —
Пыль-пыль-пылъ-пыль — от шагающих сапог,
И отпуска нет на войне.
Днем-все-мы-тут — и не так уж тяжело,
Но-чуть-лег-мрак — снова только каблуки.
(Пыль-пыль-пылъ-пылъ — от шагающих сапог!)
И отпуска нет на войне.
Я-шел-сквозь-ад — шесть недель, и я клянусь,
Там-нет-ни-тьмы — ни жаровен, ни чертей,
Только-пыль-пыль-пыль-пылъ — от шагающих сапог,
И отпуска нет на войне.
В ногу, в ногу, в ногу, в ногу — мы идем по Африке.
Сотни ног, обутых в буцы, топают по Африке.
Буцы, буцы, буцы, буцы топчут пыль дорожную.
От войны никуда не уйдешь.
Восемь, семь, пятнадцать миль, — тридцать нынче пройдено.
Десять, три, четырнадцать, — двадцать семь вчера прошли,
Буцы, буцы, буцы, буцы топчут пыль дорожную.
От войны никуда не уйдешь.
Думай, думай, думай, думай, — думай хоть о чем-нибудь
Или станешь идиотом от такого топота.
Буцы, буцы, буцы, буцы топчут пыль дорожную.
От войны никуда не уйдешь.
Считай, считай, считай, считай, патроны пересчитывай.
А если зазеваешься, — тебя раздавят тысячи.
Буцы, буцы, буцы, буцы втопчут в пыль дорожную.
От войны никуда не уйдешь.
Голод, боль, бессонницу — все ты можешь вынести.
Но нельзя, нельзя, нельзя слышать, как без устали
Буцы, буцы, буцы, буцы топчут пыль дорожную.
От войны никуда не уйдешь.
Днем еще туда-сюда — все же ты в компании.
Но когда кругом ни зги, только слышишь сапоги —
Только буцы, буцы, буцы топчут пыль дорожную.
От войны никуда не уйдешь.
Сорок дней я был в аду и скажу по совести,
Там не жарят, не пекут, — там все то же, что и тут —
Буцы, буцы, буцы, буцы топчут пыль дорожную
От войны никуда не уйдешь.
Что стоит мир культуры всей,
Все светлые умы,
перед бессмыслицей вещей
Что видим нынче мы?
Зачем картина, проза, стих,
Когда в недобрый час.
Природа в меру сил своих
Уничтожает нас?
Нет, не жратва, и не питьё,
Не заповедь на досках,
А творческая мысль! — Её
Родили боль и страх.
С того и начался людей
Богоподобный род:
Рука длинней да зуб острей,
И кто кого возьмёт!
Нет, не жратва и не питьё —
Велели боль и страх
Пращу придумать и копьё
В дрожащих сжать руках!
Бессильны стали нож и зуб
Против копья, но вдруг
Какой-то тип (зело не глуп!)
Зачем-то сделал лук.
Броню со страху и со зла
Как не изобретёшь?
Никчёмны камень и стрела,
Как прежде зуб и нож —
Лафа кто панцирь укупил,
И горе беднякам,
Но некто совестливый был,
И порох сделал нам!
И лук и панцирь тут исчез,
И меч и шлем пропал,
Всех, кто в доспехах или без,
Дым пушек уравнял.
Когда ж за психов-королей,
Людей погибли тьмы,
Тогда устали от вещей.
И устрашились мы
Диктату времени пора
Зов древний подчинить:
Лук-панцирь как-нибудь с утра
И пушку отменить!
Нето любой тиран готов,
(Толпа любая — тож!)
Враз все плоды людских трудов
Угробить ни за грош!
Ведь человек, собой же сбит
С естественных путей,
И протестует и дрожит
От ярости вещей.
Гуманитарный курс наук
Нас не убережет.
Ведь все случается вокруг
Как раз наоборот.
У кисти, флейты и пера —
Возвышенная цель,
А вот Природа — недобра,
В ней бродит низкий хмель.
Отнюдь не райское житье
И не благой пример нам.
А постоянное битье
Вожатым служит верным.
Покуда мир был юн и дик,
А мы — богоподобны, —
Кто правил в нем? Кулак и клык,
Отчаянны и злобны.
Пока мы, в шрамах, в синяках
Повержены и жалки,
Не научились кое-как
Острить конец у палки.
Сильней клыка и кулака
Была такая штука,
Но гений в темные века
Додумался до лука.
Железо с камнем в ход пошли —
Но тут же, от испуга,
Надежный щит изобрели,
И родилась кольчуга.
Кольчуга стоит — ой-ой-ой —
И щит довольно дорог,
Но бедняки недорогой
Перемешали порох.
Шелом исчез вослед копью
И щит с мечом на пару.
Все одинаково в бою
Подвержены удару.
И десять миллионов душ
Мы на алтарь сложили —
Безумцу — кайзеру к тому ж —
И тут сообразили:
Кулак, стрела и пулемет,
И все в таком же духе
Победы нам не принесет
В кровавой заварухе.
Любая мощь, любой тиран,
Любой лихой народ
Не одолеют чуждых стран —
Как раз наоборот.
И далеко не наобум
Страшимся мы любых
К войне зовущих слов и дум —
И осуждаем их.
Бог с вами, мирные джентльмены! Страха вам не понять.
Оставьте на минутку спорт, чтоб мертвых не нарожать!
Мёртвые армии и города, без счета и забот...
А там, беспечные господа, а что потом вас ждет?
Споем, что ли!
Землю вскопай для усталых солдат:
Нет ведь у них земли!
Отдайте им всё, что они хотят!
Но кто будет следующим, господа
За теми, что в ямы легли?
Бог с вами, мирные джентльмены! Нам только дорогу открой
Пойдём копать народам могилы с Англию величиной!
История, слава, гордость и честь, волны семи морей —
Всё, что сверкало триста лет, сгинет за триста дней![167]
Споем, что ли?
Замёрзшие толпы бензином польём,
Пусть хоть в последнем сне
Немного погреется бедный народ...
А кто будет следующим, господа,
Гореть в погребальном огне?
Бог с вами, мудрые джентльмены! Да будет легок ваш сон!
Ни звука, ни вздоха, ни тени не оставим для новых времен!
Разве что отзвуки плача, разве что вздохи огней,
Разве что бледные тени втоптанных в грязь людей!
Споем, что ли!
Хлеба, хлеба голодным,
Тем, кто в бою падет!
Дайте им корм вместе с ярмом!
А кто же следующий, господа,
За похлебку в рабство пойдет?
Бог с вами, резвые джентльмены! Веселитесь в своем углу,
Когда превратится и ваша держава в мусор, кровь и золу:[168]
Ни оружия, ни надежды, ни жратвы, ни зимы, ни весны —
Останется разве что имя канувшей в Лету страны!
Споем, что ли?
Головы, руки, ноги
Зароем, и пусть лежат!
Вот так мы хороним свой бывший народ...
А кто канет следующим, господа,
С вашей доброй помощью в ад?
Бог в помощь, мирные джентльмены, храните свой уют,
Но — бросьте игры на минуту — здесь мертвые встают!
Армий трупы, Градов трупы — сколько их, не счесть.
Бог в помощь, милые джентльмены: вы постигли весть?
Споем же: — Могилы выройте друзьям,
Ведь нет земли у них.
Даруйте покой их усталым костям...
Кто завтра будет, господа,
В канавах гнить сырых?
Бог в помощь, мирные джентльмены, но — дайте же пройти,
Себе широкую, как Англия, могилу разгрести.
Наши Власть, Богатство, Слава и Любовь к стране своей
Триста лет росли и крепли, но погибли в триста дней.
Споем же: — Щедрее лей бензин
На груды у дорог.
Даруйте тепло им средь темных равнин...
Кому гореть так, господа,
Настанет завтра срок?
Бог в помощь, умные джентльмены, пусть тихим будет сон!
Здесь звука нет, движенья, тени — все выметено вон,
Только лишь рыданий звуки, черный дым ползет, змеясь,
Тень народа разглядите, грубо втоптанную в грязь.
Споем же: — На всех беды клеймо;
Голодным дайте хлеб.
Даруйте им хлеб, как им дали ярмо...
Кто завтра следом, господа,
В ярмо пойдет и в склеп?
Бог в помощь, резвые джентльмены: у вас не тот размах!
Вы зрели Царство, что так скоро поверглось в пыль и прах?
Пусть печёт привычно лето, и идет зимою снег —
Пали кров, надежда, вера, имя и страна навек!
Споем же: — Скорей зарыть — и прочь,
Но тяжек почвы гнёт!
Погиб наш Народ, и ему не помочь...
Кто завтра сгинет, господа,
В небытие уйдет?
Мир вам, мирные джентльмены, всех благ вам в конце концов!
Но бросьте ваши затеи— довольно плодить мертвецов!
Вылегли мертвые села, мертвые города...
Мир вам, мирные джентльмены, какая вам в том беда?
Заступ в землю по самый край — Конец для страды людской!
Они не нашли на земле земли...
А кто еще на покой, господа,
В глубокий ров — на покой?
Мир вам, милые джентльмены, но ступайте-ка стороной!
Мы роем народу могилу с Англию величиной.
Была у него держава, и сила, и слава над ней...
Империя строилась триста лет и рухнула в триста дней!
Брызни бензином на смертный сруб —
О жизни покончен спор!
Пусть тронет тела дыханье тепла...
А кто еще на костер, господа,
На тот похоронный костер?
Мир вам, мудрые джентльмены, да будет ясен ваш день!
Пускай вам о нас не напомнят ни звук, ни след, ни тень,
Но только звук рыданий, и только пожаров след,
И только тень народа, которого больше нет!
Крошку хлеба в голодный рот
В канун больших похорон!
Пусть терпят хлеб, как терпели гнет...
А кто еще на поклон, господа,
Еще на такой поклон?
Мир вам, добрые джентльмены, и удачи во всех делах!
Какая держава так быстро превращалась в пепел и прах9
Меж севом и урожаем — все дни и часы сочтены —
Ни куска, ни крова, ни веры, ни имени, ни страны!
Накинь рядно, опускай на дно,
Заровняй могилу дерном!
Не пытай судьбу, чей народ в гробу, —
А кто еще на слом, господа,
Кто следующий — на слом?
Когда похоронный отряд уйдет
И коршуны улетят,
Приходит у мертвых взять отчет
Мудрых гиен отряд.
За что он умер и как он жил —
Это им все равно.
Добраться до мяса, костей и жил
Им надо, пока темно.
Война приготовила пир для них,
Где можно жрать без помех.
Из всех беззащитных тварей земных
Мертвец беззащитней всех.
Козел бодает, воняет тля,
Ребенок дает пинки.
Но бедный мертвый солдат короля
Не может поднять руки.
Гиены вонзают в песок клыки,
И чавкают, и рычат.
И вот уж солдатские башмаки
Навстречу луне торчат,
Вот он и вышел на свет, солдат,
Ни друзей вокруг, никого.
Одни гиеньи глаза глядят
В пустые зрачки его.
Гиены и трусов, и храбрецов
Сожрут без лишних затей,
Но они не пятнают имен мертвецов:
Это — дело людей.
Засидевшись за выпивкой в «Русалке»[169],
Он рассказывал Бену Громовержцу[170]
(Если это вино в нем говорило —
Вакху спасибо!)
И о том, как под Челси он в трактире
Настоящую встретил Клеопатру,
Опьяневшую от безумной страсти
К меднику Дику;
И о том, как, скрываясь от лесничих[171]
В темном рву, от росы насквозь промокший
Он подслушал цыганскую Джульетту,
Клявшую утро;
И о том, как малыш дрожал, не смея
Трех котят утопить, а вот сестрица,
Леди Макбет семи годков, их мрачно
Бросила в Темзу;
И о том, как в субботу приунывший
Стратфорд в Эвоне выловить пытался
Ту Офелию, что еще девчонкой
Знали повсюду,
Так Шекспир раскрывал в беседе сердце,
Обручая на столике мизинцем
Каплю с каплей вина, пока послушать
Солнце не встало.
Вместе с Лондоном он тогда, очнувшись
Вновь помчался гоняться за тенями;
А что это пустое, может, дело,
Сам понимал он
Засидевшись за выпивкой в «Русалке»
Он рассказывал Бену Громовержцу
(Если это вино в нем говорило —
Вакху спасибо!)
И о том, как под Челси он в трактире
Настоящую встретил Клеопатру,
Опьяневшую от безумной страсти
К меднику Дику;
И о том, как, скрываясь от лесничих,
В темном рву, от росы насквозь промокший,
Он подслушал цыганскую Джульетту,
Клявшую утро;
И о том, как малыш дрожал, не смея
Трех котят утопить, а вот сестрица,
Леди Макбет семи годков, их мрачно
Бросила в Темзу;
И о том, как в субботу приунывший
Стратфорд в Эвоне выловить пытался
Ту Офелию, что еще девчонкой
Знали повсюду.
Так Шекспир раскрывал в беседе сердце,
Обручая на столике мизинцем
Каплю с каплей вина, пока послушать
Солнце не встало.
Вместе с Лондоном он тогда, очнувшись,
Вновь помчался гоняться за тенями;
А что это пустое, может, дело,
Сам понимал он.
За полночь, после попойки в «Русалке»
Джонсону, властному Воанергесу,
Он рассказывал (и если спьяна —
Честь винограду!),
Как под Котсуолдом встретил в таверне
Настоящую свою Клеопатру:
Дикая безумно пила от несчастной
Страсти к солдату.
Как, скрываясь от графской стражи,
В темной канаве, покрыт росою,
Он услыхал цыганку Джульетту,
Клявшую утро.
Как щенят утопить не решался
Бедный малыш, а его сестренка,
Леди Макбет лет семи, их злобно
Бросила в Темзу.
Как в воскресенье притихший, грустный
Стрэтфорд нырял за Офелией в Эвон:
Все горожане знали девчонку,
Самоубийцу.
Так Поэт, безымянным пальцем
Капли вина обручая друг с другом,
Тайны свои открывал, и солнце
Вышло послушать.
Лондон проснулся, и протрезвевший
Мастер умчался ловить виденья, —
В том, что кому-то они пригодятся,
Не сомневаясь...
«…ибо прежде Евы была Лилит[172]«
Никогда не любил ты тех глаз голубых,
Так зачем же ты лжёшь о любви к ним?
Ведь сам ты бежал от верности их,
Чтоб навсегда отвыкнуть!
Никогда её голоса ты не любил,
Что ж ты вздрагиваешь от него?
Ты весь её мир изгнал, отделил,
Чтоб не знать о ней ничего.
Никогда не любил ты волос её шёлк,
Задыхался и рвался прочь,
Их завеса — чтоб ты от тревог ушёл —
Создавала беспечную ночь!
— Да знаю, сам знаю…Сердце разбить —
Тут мне не нужно совета.
— Так что же ты хочешь? — А разбередить
Старую рану эту!
Потому что прежде Евы была Лилит.
Предание
«Этих глаз не любил ты и лжешь,
Что любишь теперь и что снова
Ты в разлете бровей узнаешь
Все восторги и муки былого!
Ты и голоса не любил,
Что ж пугают тебя эти звуки?
Разве ты до конца не убил
Чар его в роковой разлуке?
Не любил ты и этих волос,
Хоть сердце твое забывало
Стыд и долг и в бессилье рвалось
Из-под черного их покрывала!»
«Знаю все! Потому-то мое
Сердце бьется так глухо и странно!»
«Но зачем же притворство твое?»
«Счастлив я — ноет старая рана».
Есть у меня шестерка слуг,
Проворных, удалых.
И все, что вижу я вокруг, —
Все знаю я от них.
Они по знаку моему
Являются в нужде.
Зовут их: Как и Почему,
Кто, Что, Когда и Где.
Я по морям и по лесам
Гоняю верных слуг.
Потом работаю я сам,
А им даю досуг.
Даю им отдых от забот —
Пускай не устают.
Они прожорливый народ —
Пускай едят и пьют.
Но у меня есть милый друг.
Особа юных лет.
Ей служат сотни тысяч слуг, —
И всем покоя нет!
Она гоняет, как собак,
В ненастье, дождь и тьму
Пять тысяч Где, семь тысяч Как,
Сто тысяч Почему!
Если в стеклах каюты
Зеленая тьма,
И брызги взлетают
До труб,
И встают поминутно
То нос, то корма,
А слуга, разливающий
Суп,
Неожиданно валится
В куб,
Если мальчик с утра
Не одет, не умыт
И мешком на полу
Его нянька лежит,
А у мамы от боли
Трещит голова
И никто не смеется,
Не пьет и не ест, —
Вот тогда вам понятно,
Что значат слова:
Сорок норд, Пятьдесят вест!
Горб
Верблюжий,
Такой неуклюжий,
Видал я в зверинце не раз.
Но горб
Еще хуже,
Еще неуклюжей
Растет у меня и у вас.
У всех,
Кто слоняется праздный,
Немытый, нечесаный, грязный,
Появится
Горб,
Невиданный горб,
Косматый, кривой, безобразный.
Мы спим до полудня
И в праздник и в будни,
Проснемся и смотрим уныло,
Мяукаем, лаем,
Вставать не желаем
И злимся на губку и мыло.
Скажите, куда
Бежать от стыда,
Где прячете горб свой позорный,
Невиданный
Горб,
Неслыханный
Горб,
Косматый, мохнатый и черный?
Совет мой такой:
Забыть про покой
И бодро заняться работой.
Не киснуть, не спать, А землю копать,
Копать до десятого пота.
И ветер, и зной,
И дождь проливной,
И голод, и труд благотворный
Разгладят ваш горб,
Невиданный горб,
Косматый, мохнатый и черный!
На далекой Амазонке
Не бывал я никогда.
Только «Дон» и «Магдалина»
Быстроходные суда —
Только «Дон» и «Магдалина»
Ходят по морю туда.
Из Ливерпульской гавани
Всегда по четвергам
Суда уходят в плаванье
К далеким берегам.
Плывут они в Бразилию,
Бразилию,
Бразилию.
И я хочу в Бразилию —
К далеким берегам!
Никогда вы не найдете
В наших северных лесах
Длиннохвостых ягуаров.
Броненосных черепах.
Но в солнечной Бразилии,
Бразилии моей,
Такое изобилие
Невиданных зверей!
Увижу ли Бразилию
Бразилию,
Бразилию,
Увижу ли Бразилию
До старости моей?
Кошка чудесно поет у огня,
Лазит на дерево ловко,
Ловит и рвет, догоняя меня,
Пробку с продетой веревкой.
Все же с тобою мы делим досуг,
Бинки послушный и верный,
Бинки, мой старый, испытанный друг,
Правнук собаки пещерной.
Если, набрав из-под крана воды,
Лапы намочите кошке
(Чтобы потом обнаружить следы
Диких зверей на дорожке),
Кошка, царапаясь, рвется из рук,
Фыркает, воет, мяучит.
Бинки — мой верный, испытанный друг,
Дружба ему не наскучит.
Вечером кошка, как ласковый зверь,
Трется о ваши колени.
Только вы ляжете, кошка за дверь,
Мчится, считая ступени.
Кошка по крышам гуляет всю ночь,
Бинки мне верен и спящий:
Он под кроватью храпит во всю мочь —
Значит, он друг настоящий!
Кошку погладишь — она запоет,
Выпустит тонкие когти.
Пес, если нужно всю ночь у ворот
Честно под дождиком мокнет.
Кошка лукаво отводит свой взгляд,
Смотрит на звезды в окошко.
Пес мой безмерно доволен и рад,
Лишь приласкаешь немножко.
Если же гости придут в выходной.
Кошка в истоме и лени,
Громко трещит, как волчок заводной
Щурясь у них на коленях.
Пес от моей не отходит руки,
Слушаясь каждого жеста.
Дружба дороже, чем все пироги,
Даже из сдобного теста.
Кошке хоть тысячу раз повтори: —
«Киска, не рви мою шапку».
Пес мой веселый несет, посмотри,
Утром пропавшую шапку.
Кошка гуляет всю ночь напролет,
Пес мой — мальчишка примерный.
Он храпака под кроватью дает,
Значит — он друг самый верный!
Я — маленькая обезьянка,
Разумное существо.
Давай убежим на волю,
Не возьмем с собой никого!
В коляске приехали гости.
Пусть мама подаст им чай.
Уйти мне позволила няня,
Сказала: — Иди, не мешай!
Давай убежим к поросятам,
Взберемся с тобой на забор
И с маленьким кроликом будем
Оттуда вести разговор.
Давай все, что хочешь, папа,
Лишь бы только мне быть с тобой.
Исследуем все дороги,
А к ночи вернемся домой.
Вот твои сапоги, вот шляпа,
Вот трубка, табак и трость.
Бежим поскорее, папа,
Пока не заметил гость!
Жизнью живу я двойной:
В небе я песни пою,
Здесь, на земле, я — портной.
Домик из листьев я шью.
Здесь, на земле,
В небесах, над землею,
Шью я, и вью, и пою!
Радуйся, нежная мать, —
В битве убийца убит.
Пой свою песню опять, —
Недруг в могилу зарыт.
Злой кровопийца,
Таившийся в розах,
Пойман, убит и зарыт!
Кто он, избавивший нас?
Имя его мне открой.
Рикки — сверкающий глаз,
Тикки — бесстрашный герой,
Рик-Тикки-Тикки,
Герой наш великий,
Наш огнеглазый герой!
Хвост пред героем развей,
Трель вознеси к небесам.
Пой ему, пой, соловей!
Нет, я спою ему сам.
Славу пою я великому Рикки,
Когтям его смелым,
Клыкам его белым
И огненно-красным глазам!
Ни шпорой, ни плетью коня не тронь,
Не надо вступать с ним в спор.
Но может в пути минута прийти —
И почувствует взнузданный конь
Хлыста остроту, и железо во рту,
И стальные колесики шпор.
Вот вам законы Джунглей, вечные как небосвод.
Волк, соблюдающий их — блажен, нарушивший их — умрет!
Закон, как лиана вокруг ствола, обвился вокруг всего:
Сила стаи — в любом из волков, и в стае — сила его!
Купайся каждое утро, вдоволь пей, но без жадности пей.
Помни: для сна существуют дни,
для охоты — прохлада ночей.
За тигром шакал доедает, но позор твоим волчьим усам,
Если ты, одногодок, не смеешь выходить на охоту сам!
Будь в мире с владыками Джунглей,
с Багирой, Шер-Ханом, Балу[173],
Не тревожь Молчаливого Хати[174] и Вепря в его углу.
Если стая навстречу стае идет по тропе лесной,
Рычать подожди: пусть лучше вожди
столкуются меж собой.
Сражаясь с волком из Стаи, бейся наедине,
Чтоб Стая не поредела в междоусобной войне
Право волчонка-подростка у любого кусок попросить:
Каждый, убивший добычу, должен его накормить!
Логово Волка[175] — крепость от веку и навсегда:
Ни Вожак, ни члены Совета не смеют войти туда!
Логово Волка — крепость, но если оно на виду,
Совет может требовать: переселись,
чтоб на всех не навлечь беду!
Если охотишься вечером — молча добычу бей:
Братьям ночную охоту срывать воем хвастливым не смей!
Для себя, для волчат, для самки бей добычу, но проклят тот,
Кто убьёт для забавы, и паче — кто человека убьет!
Если ограбишь слабого — всё до конца не съедай:
Жадности стая не любит: рожки да ножки отдай!
Добыча Стаи — для Стаи: ешь ее там, где лежит,
А кто хоть клочок унесет с собой — немедля будет убит!
Добыча Волка — для Волка: ему и мясо, и честь.
Без разрешения Волка другие не смеют есть!
Право семьи — за Волчицей: любой из ее сыновей
От каждой добычи долю для младших приносит ей.
Право Пещеры — за Волком: отделившись от Стаи в свой час,
Он только Совету подсуден, а братья ему не указ!
За возраст, за мудрость, за силу, за четыре крепких клыка
Во всем, что Закон не предвидел, закон — приказ Вожака!
Вот вам 3аконы Джунглей. Все их — не счестъ никому
Но сердце Закона,
и лапа Закона,
и зубы Закона —
В одном:
повинуйся ему!
Вот вам Джунглей Закон — и Он незыблем, как небосвод.
Волк живет, покуда Его блюдет; Волк, нарушив Закон, умрет.
Как лиана сплетен, вьется Закон, в обе стороны вырастая:
Сила Стаи в том, что живет Волком, сила Волка — родная Стая.
Мойся от носа и до хвоста, пей с глуби, но не со дна.
Помни, что ночь для охоты дана, не забывай: день для сна.
Оставь подбирать за Тигром шакалу и иже с ним.
Волк чужого не ищет, Волк довольствуется своим!
Тигр, Пантера, Медведь-князья; с ними — мир на века!
Не тревожь Слона, не дразни Кабана в зарослях тростника!
Ежели Стае твоей с чужой не разойтись никак,
Не горячись, в драку не рвись — жди, как решит Вожак.
С Волком из стаи своей дерись в сторонке. А то пойдет:
Ввяжется третий — и те, и эти, — и начался разброд.
В своем логове ты владыка — права ворваться нет
У Чужака, даже у Вожака, — не смеет и сам Совет.
В своем логове ты владыка — если надежно оно.
Если же нет, шлет известье Совет: жить в нем запрещено!
Если убьешь до полуночи, на всю чащу об этом не вой.
Другой олень прошмыгнет, как тень, — чем насытится Волк другой?
Убивай для себя и семьи своей: если голоден, то — убей!
Но не смей убивать, чтобы злобу унять, и — НЕ СМЕЙ УБИВАТЬ
ЛЮДЕЙ!
Если из лап у того, кто слаб, вырвешь законный кусок —
Право блюдя — малых щадя — оставь и ему чуток.
Добыча Стаи во власти Стаи. Там ешь ее, где лежит.
Насыться вволю, но стащишь долю — будешь за то убит.
Добыча Волка во власти Волка. Пускай, если хочешь, сгниет —
Ведь без разрешенья из угощенья ни крохи никто не возьмет.
Есть обычай, согласно которому годовалых Волчат
Каждый, кто сыт, подкормить спешит — пусть вдосталь они едят.
Внемлите Закону Джунглей, он стар как небесная твердь,
Послушный Волк преуспеет, но ждет нарушителя смерть.
Как питон, что ствол обвивает, в обе стороны действен Закон:
Стая сильна лишь Волком, а Волк лишь Стаей силен.
Пейте вволю, но в меру, и мойтесь от носа и до хвоста,
Спите днем, — для охоты ночная предназначена темнота.
Пусть Шакал подбирает за тигром, — ты, безусый Волчонок, не смей!
Помни — Волк природный охотник, пищу сам добывать умей!
С владыками — Тигром, Пантерой и Медведем не ссорься, ни-ни!
Не тревожь молчащего Хати, Кабана в кустах не дразни!
Если в Джунглях две стаи сойдутся, приляг в сторонке и жди:
Может быть, к обоюдному благу договорятся Вожди.
С Волком из собственной Стаи сражайся в честном бою;
Тот, кто ввяжется в ваш поединок, ослабляет Стаю свою.
В логове Волк — хозяин, и защитный Закон таков,
Что там и Вожак не властен и даже Совет Волков.
Если логово слишком открыто и в нем убежища нет,
Ты должен сыскать другое, — так решает Совет.
До полуночи убивая, не взбудораживай лес,
Не спугни второго оленя, — он нужен другим позарез.
Для себя, Волчат и Волчицы убивай, если в пище нужда,
Но нельзя убивать для потехи, Человека же — НИКОГДА.
Право Стаи — право слабейших; коль добычу у них довелось
Отобрать, не ешь без остатка, но им шкуру и голову брось.
Ешь добычу Стаи на месте, набивай до отвалу пасть,
Но умрет любой, кто в берлогу унесет хоть малую часть.
Волк — хозяин своей добычи, и не смеет Стая, пока
Он не даст на то разрешенья, от мяса урвать ни клочка.
Годовалый Волчонок вправе, если убийца сыт,
Достать свою долю мяса, — отказ ему не грозит.
Право Логова — Матери право; от каждой добычи она
Для выводка заднюю ногу должна получить сполна.
Вправе Отец в одиночку семье добывать обед;
Он волен от вызовов Стаи, судья ему — только Совет.
Вожак — это сила и опыт, и ведомо испокон,
Что там — где Закон не предвидит, приказ Вожака — Закон.
Блюди же Законы Джунглей, их много, от них не спастись,
У них голова и копыто, горб и бедро: подчинись!
Чтобы
дать представление о бесконечном разнообразии Законов Джунглей, здесь изложены
в стихотворной форме (Балу читал их нараспев) некоторые законы, обязательные
для волков. Разумеется, Законы Джунглей вообще насчитываются сотнями — мы здесь
приводим те, что попроще.
Джунглей Заветы вечны, нетленны, точно небесная твердь.
Счастье законопослушному Волку, доля ослушника — Смерть!
Словно лиана, обвившая дерево, взад и вперед пробегает Закон.
В Волке едином — могущество Стаи, вкупе со стаей всесилен и он.
Тело купай ежедневно; пей вволю — не с самого дна.
Памятуй: ночь для охоты, а день предназначен для сна.
Тигра нахлебник — Шакал; ты же, Волчонок в усах,
Волки добычи не трогая, действуй за собственный страх.
Ладь с Властелинами Джунглей — Пантера ль, Медведь или Тигр,
и не смущай ни безмолвия Хати, ни Вепря семейственных игр.
Ежели Стая столкнется со Стаей на узенькой тропке лесной —
пока вожаки не столкнутся, смирно в сторонке постой.
С Волком из Стаи сражаясь, беги посторонних очей;
меньше раздоров и свары — будет и Стая целей!
Логово Волка — твердыня; нет входа в него никому,
ни заправилам Совета, ни Вожаку самому!
Логово Волка — твердыня, но ежели в стройке изъян —
Волк, по повестке Совета, меняет задуманный план.
Если разишь до полудня — криками лес не буди,
Ланей не спугивай робких: братья разят впереди!
Бей для себя, и для маток, и для голодных щенят.
Но не убий для забавы, а Человека — стократ!
Добычу взяв у слабейшего — дочиста сам не съедай.
Право убогого — жалось: шкуру и череп отдай!
Добыча Стаи — для Стаи; ты волен на месте поесть.
Смертная казнь нечестивцу, кто кроху посмеет унесть!
Добыча Волка — для Волка; над нею лишь он властелин.
Без разрешения Волка из Стаи не ест ни один.
Право Щенка-одногодка — досыта зоб набивать
добычей Стаи, а Стая не смеет ему отказать.
Право Берлоги — за Маткой: у всех однолеток своих
с туши четверку взимает она для прокорма щенков молодых.
Право Пещеры — Отцу; он, умом промышляя своим,
Стаи не слушает зова и только Советом судим.
За возраст, за ум и зубастую, с крепкими мышцами, пасть
в том, что Закон не предвидел, Закон — Предводителя власть.
Вот они, Джунглей Законы, запомнить обязан их Волк.
Начало ж, и корень, и сердце Закона в одном: Послушания долг.
Лишь миг назад твои глаза
Ночной кормились тьмой,
Но видишь тень? Подходит — день
И нам пора домой
Рассвет не пуст: в нём каждый куст,
Сияньем обведён!
Все, кто Законы Джунглей чтит,
Вкушайте мирный сон!
День переждать — да, время спать
Охотникам ночным —
И вот меж трав, к земле припав,
Мы к логовам скользим.
День дан волам, чтоб по полям
Соху таскать кругом.
Встаёт рассвет (страшнее нет!)
Над алым озерцом.
Шуршит, прощаясь с тишиной,
Дыханье трав вокруг,
Вот-вот настанет зной дневной
И заскрипит бамбук.
Нас день страшит, глаза слепит
Нещадностью лучей!
Ты слышишь — дик утиный крик:
«День только для людей!»
Жесток рассвет: на шкурах нет
Росы — она сошла,
А близ воды следы тверды,
И вся трава светла!
Проклятый свет покажет след,
Что в глину впечатлён…
Все, кто Законы Джунглей чтит,
Вкушайте мирный сон!
В тиши ночной скользим тропой,
Ни тени нет кругом:
Настанет день — за нашу тень,
И мы домой бегом.
Теперь светлы зубцы скалы
И каждый озарен,
Кричим опять: «Всем крепко спать,
Кто джунглей чтит закон!»
Конец охот, и наш народ
Спешит скорей назад,
В логу глухом, ползком-ползком
Князья лесов скользят.
Угрюм, тяжел, потащит вол
Скрипучую соху.
Как кровь горя, страшна заря,
Что нам грозит вверху.
Во тьму берлог! В огне восток
И шепчет вслух трава,
И крикнет вдруг сухой бамбук
Тревожные слова.
Нас гонит страх в родных лесах,
И шаг неверен стал,
А в небе дик утиный крик:
«О, люди, День настал!»
В росе у всех был ночью мех,
Теперь он сух давно.
Где буйвол пил, прибрежный ил
Уже осел на дно.
Предатель Мрак, — рассвету знак
Когтей откроет он.
Кричим опять: «Всем крепко спать,
Кто джунглей чтит закон!»
Кружит Чиль-коршун, вестник тьмы
Ночь нетопырь несёт,
И до утра свободны мы:
В загонах заперт скот.
Да, славы час настал для нас:
(Ура когтям и клыкам!)
Все, кто Законы Джунглей чтит,
Охоты доброй Вам!
Самбхур-олень протрубил на рассвете
Раз и два и три,
Олениха вскочила, и с нею дети —
Раз, два, и три,
Я ходил в разведку, и всё заметил —
Раз, два и три…
Самбхур-олень протрубил на рассвете
Раз и два и три,
И стае принёс я новости эти
(Раз и два и три)
И пошли мы по следу, пошли мы по следу
Раз и два и три!
Прозвучал охотничий клич нашей стаи
Раз и два и три,
Следов на траве мы не оставляем,
(Раз два, три!)
Сквозь тьму легко проникает глаз,
О, громче! Подай же свой волчий глас!
Раз и два и три!
Слушай, о, слушай рассветный час!
Добыча теперь не уйдёт от нас:
Раз, два, три!
Вот мы несёмся, одна за одной,
На полпути меж землёй и луной!
Видишь, как мы грациозно легки?
Видишь четыре отличных руки?
Все во вселенной завидуют нам,
Нашим упругим, как луки, хвостам!
Братец, ты сердишься? Всё — суета!
Есть ли что в мире важнее хвоста?
Вот мы толпою на сучьях сидим.
Сколько великих мы дел совершим!
Пусть мы пока лишь мечтаем о них, —
Всё совершится в назначенный миг!
Наши мечты — благороднее нет!
Слушай шаги грандиозных побед!
Цель так близка! Прочий мир — суета!
Что есть на свете важнее хвоста?
В мире подлунном — премудрости нет,
Равной премудростям наших бесед!
Да! Не слыхали ни птица, ни зверь,
Истин, что мы возглашаем теперь!
Славься наш разум, почти что людской!
Всех превзошли мы своей трескотнёй!
О, наша мудрость… Но, всё суета:
Что есть на свете важнее хвоста?
Так присоединяйся к нам,
к рукам, скользящим по ветвям,
То вверх, то вниз, как будто им даны крыла!
Клянёмся шумом благородным,
клянёмся мусором негодным,
Поверь, поверь, нас ждут великие дела!
Мчимся мы с пляской в лесной тишине
На полдороге к ревнивой луне!
Разве не хочется вам в наш круг?
Разве не нужно вам лишних рук?
Разве не нужен вам хвост такой,
Что выгнут, как лук Купидона, дугой?
Сердитесь вы? Но — нам всё нипочем:
Братец, твой зад украшен хвостом!
Здесь мы гирляндой висим на ветвях,
Мечтая о разных прекрасных вещах
И о делах, что хотим совершить,
Но так, чтоб в минуту их все разрешить, —
Весьма благородных, добрых, больших,
Коль можно с желанием выполнить их.
Ну, что ж, пошли? Но — нам всё нипочем:
Братец, твой зад украшен хвостом!
Всё, что мы слышали в жизни своей
У мыши летучей, у птиц, у зверей,
Толстокожих, пернатых или подводных, —
Мы повторяем всё сразу свободно!
Великолепно! Восторг! Ещё раз!
Вот мы болтаем как люди сейчас!
Представим, что мы... Но — нам всё нипочём:
Братец, твой зад украшен хвостом!
Идут обезьяны лишь этим путем!
Так примыкайте же к нам, прыгающим по ветвям,
Там, где легка и гибка вьется лоза по стволам.
Путь наш отмечен дымом и громом, что мы издаём.
Верьте, верьте, много славных дел свершить удастся нам!
Длинной гирляндой порою ночной
Мчимся мы между землей и луной.
Ты не завидуешь нашим прыжкам,
Скачущим лентам и лишним рукам?
Ты не мечтал, чтоб твой хвост, как тугой
Лук Купидона, был выгнут дугой?
Злишься напрасно ты, Брат! Ерунда!
С гибким хвостом и беда не беда!
Мы поднимаем немыслимый шум.
Головы наши распухли от дум!
Тысячи дел перед нами встают —
Мы их кончаем за пару минут.
Ах, как мудры мы! Ах, как хороши!
Все, что умеем, творим от души.
Всеми забыты мы, Брат? Ерунда!
С гибким хвостом и беда не беда!
Если до нас донесутся слова
Аиста, мыши, пчелы или льва,
Шкур или перьев — мы их различим,
Тут же подхватим и быстро кричим!
Браво! Брависсимо! Ну-ка опять!
Мы, словно люди, умеем болтать!
Мы не притворщики, Брат. Ерунда!
С гибким хвостом и беда не беда!
Светит для нас обезьянья звезда!
Скорее рядами сомкнемся,
лавиной сквозь лес пронесемся,
Как гроздья бананов качаясь на ветках,
взлетая по гладким стволам.
Для всех мы отбросы, так что же!
Мы корчим ужасные рожи!
Напрасно смеетесь! Мы скачем по пальмам
навстречу великим делам!
Человек уходит к людям,
расскажи всем тварям в джунглях,
Навсегда от нас уходит младший брат!
Слушайте же и печальтесь, плачьте, о, народы джунглей:
Кто сумеет воротить его назад?
Человек уходит к людям! Плачет, покидая джунгли,
Брат уходит навсегда, прощайтесь с ним!
Человек уходит к людям (Как его любили джунгли!)
Но ходить нам не дано путём людским!
Я пошлю быстроногих лиан полки,
Где росли хлеба, — взойдут сорняки,
И джунгли вытопчут ваши посевы,
Рухнут балки домов, крыши в пепел падут,
И карелой, горькой зелёной и жадной карелой[177]
дворы зарастут.
У ваших, обваленных бурей, ворот
Будет петь свои гимны мой волчий народ,
Станут змеи хранителями очагов,
В заросших амбарах поселятся стаи нетопырей,
И дикие дыни злой ненасытной карелы
засыплют постели людей!
Вы услышите поступь незримых бойцов,
В пастухи я назначу вам братьев-волков,
До восхода луны я с вас дань соберу,
Будут вепри в полях бродить,
пренебрегая межами,
И карела рассыплет свои несчётные семена,
там где женщины ваши рожали.
Вам останутся жалкие колоски: я урожай сниму,
И тогда увидите вы, что я, настоящий хозяин ему,
Станете вы колоски подбирать:
больше некому будет пахать,
И олени пройдут по полям иссохшим и рыжим,
И заросли горькой жадной зелёной карелы
Останутся тут вместо хижин.
Я наслал быстроногих лиан полки,
Где росли хлеба там взошли сорняки,
И деревья корнями на вас наступают,
Валятся балки домов, и карелой —
Горькой зелёной и жадной карелой
ваши дворы зарастают!
Напущу я на вас неотвязные лозы,
и род нечестивый ваш Джунгли сметут.
Кровля обрушится,
балки падут,
и карелою, горькой карелой
дворы зарастут!
У ваших околиц зверье будет петь,
у притолок хижин вампиры висеть.
Змея сядем стражем
у печки на под,
и горше полыни
карела свой вырастит плод!
Бойцов вам не видеть: незримы, как дух,
они поразят ваш испуганный слух.
И волк будет лютый
у вас в пастухах,
и горькое семя карелы —
лежать в бороздах!
И вырву я жатву у вас из-под рук,
и плевел вам выращу, горький, как лук.
Олень будет пахарь
несеяных нив
и горек вам будет карелы
зеленый налив!
Я цепкие лозы на вас натравил,
Незримые Джунгли в селенье пустил.
Деревья восстанут,
и кровли падут,
и горькие стебли карелы
пустырь оплетут!
Красота леопарда — пятна, гордость быка — рога,
Будь же всегда аккуратным: блеск шкуры пугает врага.
Если буйвол тебе угрожает, или олень поддел,
Эту новость любой из нас знает, не отрывай от дел,
Чужих малышей не трогай: приветствуй как братьев своих,
Ведь может вдруг оказаться, что Медведица — мама их!
«Я — герой!» восклицает волчонок, первой добычей гордясь.
Он малыш, а Джунгли бескрайны,
пусть потешится в этот раз!
Мор-павлин ещё спокоен, и мартышкам — нет заботы,
Коршун-Чиль ещё кружится в облаках,
Но скользят по джунглям пятна, но в ветвях вздыхает что-то
Это страх к тебе крадётся, это страх…
Тень внимательная ближе, меж стволами подползая,
Шёпот ширится и прячется в кустах…
Пот на лбу твоём, и пальцы сводит судорога злая —
Это страх к тебе крадётся, это страх!
Над горой поднявшись, месяц озарит ребристым светом
Тропки мрачные и тени на ветвях,
И натужно джунгли дышат знойной ночью до рассвета…
Это страх к тебе подходит, это страх!
На колено! Лук натянут, но летят бесцельно стрелы,
Но копьё дрожит в расслабленных руках,
Над тобой смеются джунгли, и лицо окаменело…
Это страх, подкрался ближе, это страх!
А когда ночная буря сосны крепкие ломает,
И ревущих ливней шквалы плетью бьются на стволах,
Громче гонга грозный голос всё кругом перекрывает —
Это страх в тебя вселился, это страх.
Видишь? Мор-Павлин трепещет, раскричались обезьяны,
Чиль кружит тревожно на больших крылах,
И неясные мелькают в полумраке Джунглей тени —
Это Страх, Охотник-крошка, это Страх!
По прогалине скользнуло как бы смутное виденье,
И пронесся шепот в сумрачных кустах;
А на лбу вспотевшем капли, и дрожат твои колени —
Это Страх, Охотник-крошка, это Страх!
Месяц, вставши над горою, серебрит седые скалы,
Звери, хвост поджавши, прячутся в лесах,
Вслед тебе несутся вздохи, и листок крошится вялый
Это Страх, Охотник-крошка, это Страх!
На колено! За тетиву! И спускай проворно стрелы,
В тьму коварную стреми копья размах.
Но рука бессильно виснет, но душа оцепенела —
Это Страх, Охотник-крошка, это Страх!
А когда в сиянье молний буря валит ствол и колос
И разверзлись хляби в темных небесах,
Все громовые раскаты покрывает жуткий голос —
Это Страх, Охотник-крошка, это Страх!
Валуны, как щепки, пляшут в волнах бурного потока,
Пятна молнии дрожат на лепестках,
В горле сушь, и сердце бедное колотится жестоко —
Это Страх, Охотник-крошка, это Страх!
Вас, компаньоны мои и друзья, ночь унесла с собой.
(Чиль! Ждите Чиля!)
К вам я лечу, просвистать о том, что кончен кровавый бой.
( Вы — авангард Чиля!)
Снизу вы посылали мне весть о добыче, вами убитой,
Сверху я посылал вам весть, о том, где стучат копыта.
Вот он, конец всех на свете путей…
И молчат голоса друзей.
Вы, кто с громким охотничьим кличем
гнал, настигал добычу,
(Чиль! Ждите Чиля! )
Вы, кто стремглав вылетал из тени,
вцепляясь в глотку оленя,
(Вы, авангард Чиля!)
Вас, кто острых рогов избег,
осилила смерть — окончен ваш век.
Вот он, конец всех на свете путей!
Конец охоты твоей…
Вы, компаньоны мои и друзья, погибли, и мне вас жаль…
(Чиль! Ждите Чиля!)
Я лечу устроить ваш гордый покой, и разделить печаль.
(Вы, авангард Чиля!)
Вот на мёртвом мёртвый лежит,
пасть окровавлена, зрак раскрыт…
Вот он, конец всех на свете путей,
Это —
песнь, которую Чиль пел, когда коршуны один за другим стали спускаться к
речному руслу по окончании великого боя. Чиль со всеми в хороших отношениях, но
в общем хладнокровная тварь: он знает, что в конце концов каждый обитатель
Джунглей попадает к нему на обед.
Вы товарищи мне были — вы ушли во тьме ночной.
(Чиль! Вестники Чиля!)
Просвищу теперь я Джунглям, что окончен славный бой.
(Чиль! Слушайте Чиля!)
Сверху я бросал вам слово об олене на полях;
вверх ко мне метали слово о поверженных врагах.
Кончен след — и звук последний смолк в разомкнутых устах.
Это те, кто ратным кличем стадо мирное пугал.
(Чиль! Слушайте Чиля!)
Те, чей зуб, как острый бивень, вражье горло протыкал.
(Чиль! Вестники Чиля!)
Кто пути не уступил бы грозно поднятым рогам,
кто уверенно бы крался по извилистым тропам.
Больше им врага не видеть — видно, здесь конец следам!
Эти все — друзья мне были… Право, жаль, что умерли!
(Чиль! Слушайте Чиля!)
Надо их почтить; с гостями я снижаюсь до земли.
(Чиль! Вестники Чиля!)
Бок истерзан, впалы очи и разинут красный зев.
Все они легли вповалку, гибель смертию презрев!
Здесь конец следам — и грустен погребальный наш напев…
Красота леопарда — пятна, гордость быка — рога,
Будь же всегда аккуратным: блеск шкуры пугает врага.
Если буйвол тебе угрожает, или олень поддел,
Эту новость любой из нас знает, не отрывайся от дел,
Чужих малышей не трогай: приветствуй как братьев своих,
Ведь может вдруг оказаться, что Медведица мама их!
«Я — герой!» восклицает волчонок, первой добычей гордясь.
Он мал, а Джунгли бескрайны,
пускай потешится раз!
Иссохло озерцо давно,
Открылось илистое дно.
А мы? Теперь мы все друзья
Толчёмся грустно у ручья.
Сухая пасть. Пыль на боках.
Засушливый горячий страх
Всех обессилил, усмирил,
Мысль о добыче иссушил,
И лани смотрят на волков,
И дела нет им до клыков,
Которые когда-то там
Порвали глотки их отцам.
Ручей иссох давным давно,
У озерца открылось дно.
Давай играть с тобой, пока
Не набежали облака,
Пока (охоты доброй нам!)
Дождь не запрыгал по кустам,
Чтоб все забыли под дождём
О перемирье водяном.
Славный боец, что ж охота твоя?
Братец, ждал долго на холоде я.
Что же добычи не видно в зубах?
Братец, добыча гуляет в лесах.
Где ж твоя гордость, отвага твоя?
Братец, изранен в сражении я.
Что ж ты спешишь, а не лёг отдыхать?
Братец, домой я спешу, умирать.
Заслони, закрой, деревню стеной,
Ты лиана, и ты, репей,
Чтоб навек забылись и запах скота,
И голоса людей.
На алтарь сядет коршун падаль клевать,
И толпа белоногих дождей
Затопчет посев, и не будут пугать
Собаки оленьих детей,
И рассыплются стены, чтобы опять
Никогда не увидеть людей!
Четверо есть ненасытных, с тех пор,
как мир возник в свой час,
Глотка коршуна, пасть шакала,
обезьянья рука, человечий глаз.
Человек уходит к людям, расскажи всем тварям в джунглях,
Навсегда от нас уходит младший брат!
Слушайте же и печальтесь, плачьте, о, народы джунглей:
Кто сумеет воротить его назад?
Человек уходит к людям! Плачет, покидая джунгли,
Брат уходит навсегда, прощайтесь с ним!
Человек уходит к людям (Как его любили джунгли!)
Но ходить нам не дано путём людским.
На тёмный хмель летит мотылёк,
На светлый клевер — пчела,
Но к цыганской крови цыганскую кровь
Отвеку судьба вела.
К цыганской крови — цыганскую кровь!
Отвеку покорна судьбе,
Весь мир обойдёт бродяжья тропа,
И снова вернётся к тебе.
Из темных селений оседлых людей,
Где грязь да серый туман,
Рассвет зовёт за край земли:
Уходи, уходи, цыган!
К подсохшим болотам — вепрь лесной,
Красный журавль — в камыши,
Но цыганка — только к цыгану,
На зов бродяжьей души.
Змея — к растресканным скалам,
Олень — на простор степной,
Но цыганка — только к цыгану,
И — вместе тропой одной.
Тропой одной, вдвоём, вдвоём,
Мы в ясном просторе морском
По всем перекрёсткам цыганской судьбы
Мир обойдём кругом.
Будь верен судьбе цыганской,
Там, где айсбергов синий ад,
Где борта кораблей смерти белей,
И мёрзлые снасти скрипят.
Будь верен судьбе цыганской,
Под блеском Южных Планет,
Где ветер ночной Господней метлой
Заметает полярный свет.
Будь верен судьбе цыганской,
Где закат уходит на дно,
И на рыжей волне джонки[181] пляшут в огне,
А Восток и Запад — одно.
Будь верен судьбе цыганской
Там, где молкнут все голоса,
И опаловый зной сдавил тишиной
Магнолиевые леса.
Ястреб — в ясное небо,
В глухие заросли — лось,
Но мужское сердце — к женскому сердцу,
Отвеку так повелось,
Мужское сердце, к женскому сердцу...
Скорей догорай, мой костёр!
Рассвет зовёт — он целый мир
У наших ног распростёр!
Мохнатый шмель — на душистый хмель,
Мотылек — на вьюнок луговой,
А цыган идет, куда воля ведет,
За своей цыганской звездой!
А цыган идет, куда воля ведет,
Куда очи его глядят,
За звездой вослед он пройдет весь свет —
И к подруге придет назад.
От палаток таборных позади
К неизвестности впереди
(Восход нас ждет на краю земли) —
Уходи, цыган, уходи!
Полосатый змей — в расщелину скал,
Жеребец — на простор степей.
А цыганская дочь — за любимым в ночь,
По закону крови своей.
Дикий вепрь — в глушь торфяных болот,
Цапля серая — в камыши.
А цыганская дочь — за любимым в ночь,
По родству бродяжьей души.
И вдвоем по тропе, навстречу судьбе,
Не гадая, в ад или в рай.
Так и надо идти, не страшась пути,
Хоть на край земли, хоть за край!
Так вперед! — за цыганской звездой кочевой —
К синим айсбергам стылых морей,
Где искрятся суда от намерзшего льда
Под сияньем полярных огней.
Так вперед — за цыганской звездой кочевой
До ревущих южных широт,
Где свирепая буря, как Божья метла,
Океанскую пыль метет.
Так вперед — за цыганской звездой кочевой —
На закат, где дрожат паруса,
И глаза глядят с бесприютной тоской
В багровеющие небеса.
Так вперед — за цыганской звездой кочевой —
На свиданье с зарей, на восток,
Где, тиха и нежна, розовеет волна,
На рассветный вползая песок.
Дикий сокол взмывает за облака,
В дебри леса уходит лось.
А мужчина должен подругу искать —
Исстари так повелось.
Мужчина должен подругу найти —
Летите, стрелы дорог!
Восход нас ждет на краю земли,
Если ты не потомок тех вольных людей,
Что воруют и днём и в ночи,
На два оборота сердце замкни
И в кусты зашвырни ключи.
Или так замуруй под каминной плитой
Чтоб никогда не найти,
И шествуй законопослушной стезёй
По протоптанному пути.
Ты можешь стоять у своих дверей,
Слушать скрип цыганских телег,
Но жить жизнью роми[183] — вольных людей —
Не смогут джорджи[184] вовек!
Если нет цыганской крови в тебе,
Той, что душу ведёт за собой,
Будь благодарен своей судьбе,
Занимайся своей землёй,
Когда надо вспаши, что надо посей,
Образцовым хозяином будь,
Запретив послушной душе своей
Даже в мыслях пускаться в путь!
Ты можешь, застыв над миской своей,
Слушать скрип цыганских телег,
Но любить любовью вольных людей,
Не смогут джорджи вовек!
Если нет у тебя цыганских очей,
Тех, что только бесслёзным даны,
Ночевать под открытым небом не смей,
Звёзды выжгут все твои сны!
Сквозь раму окна на луну гляди,
И с погодой считайся, дружок:
Ни под дождик полуночный не выходи,
Ни в рассвет на росиситый лужок!
Можешь съёжиться и глаза закрыть
Слыша скрип цыганских телег,
Потому что как вольные роми бродить
Не смогут джорджи вовек.
Если ты происходишь не от цыган,
Для которых нет смены времён,
Уважай свои власти и свой карман,
Имя доброе и закон,
Чередуй время бодрствованья и сна,
И живи до скончанья дней,
А помрёшь — посмеются и Бог и жена
И цыгане над жизнью твоей.
Ты на сером кладбище будешь лежать
Слыша скрип цыганских телег,
Потому что как вольный цыган умирать
Не смогут джорджи вовек.
(На западный манер)
Ну вот и пришёл я домой опять,
Так рады мне все: я с семьёй опять
И всем-то я свой да родной опять
(Забыт и прощён мой позор!)
Отец созывает гостей на меня
Тельца заколол пожирней для меня,
Но свиньи-то право милей для меня,
Мне лучше б на скотный двор!
А как я изящно одет, смотри
Аж в братних глазах молодец, смотри!
Живя средь свиней, наконец, смотри
Сам станешь свиньёй, или нет?
Ушел я с котомкой с худым кошельком
И хлеб жрал такой, что вам тут не знаком
И слава-то Богу: мне в горле ком —
Чопорный ваш обед!
Отец мне советы даёт без конца.
Брат дуется да и орёт без конца
Мать Библию в руки суёт без конца,
Так хочется всех послать,
Дворецкий едва замечает меня,
И мой же лакей презирает меня.
Моральным уродом считает меня.
Ох, тошно, — не рассказать!
Пусть всё что имел, я растратил, ну да.
Шиш нажил себе в результате, ну да.
И нечего мне показать им, ну да,
Но я ведь такой не один...
Твердят о деньгах, — тьма обид на меня,
Мол жизнь прожигал, — сразу видно меня
Но только забыли, кто выгнал меня
За то, что я младший сын!
Ну, лохом и был и казался я,
На ловких людей нарывался я,
Грошей распоследних лишался я —
Теперь — замани калачём!
Как холод и голод терпеть, я узнал,
Работать за жалкую медь — я узнал,
Со свиньями дело иметь, — я узнал
Всё знаю теперь, что почём!
К работе своей я вернусь опять
Но больше уж не попадусь опять,
И к вам уже не возвращусь опять
Я сам себе господин!
Прощай же отец, долго жить тебе,
Мать, я напишу, может быть, тебе
Поверь, не хочу я хамить тебе,
Но, братец мой — сукин сын!
(Западная версия)
Я к дому родному пришел опять,
Накормлен, обласкан, прощен опять,
К обширной семье приобщен опять,
Как плоть от плоти, любим.
Тут жирный телец готов для меня,
Но корки милее мослов для меня,
Двор скотный — излюбленный кров для меня,
Вернусь я к свиньям своим.
Всегда я был грубоват — вот так —
(Тому огорчался мой брат — вот так!)
Но, думаю, свинки простят — вот так —
Что сам я немного свинья.
Я ужинать к слугам иду, и к рабам:
Там хлеб мякинный подносят к губам,
Но смех там звучит (привыкай к отрубям!)
Какого не знает семья.
В печали отец, поучает меня,
И братец сердит, презирает меня,
Молитвами мать укрощает меня...
Я с руганью вышел во двор.
«Ты в грубости скотской не виноват,
Пойми наконец — от рабов лишь разврат,
А кто с ними дружит — хуже стократ...»
Вранье! Не заслужен позор!
Истратил я суть свою — в этом винюсь,
Беспутно жизнь прожил — в этом винюсь,
Но хуже грехов не свершил — в том клянусь!
Чем склонны свершать все вы.
Что деньги спустил — не забыл ни один,
Блуждал и блудил — не забыл ни один;
Что был я в миру совершенно один,
О том вы ни слова — увы!
Ограблен богатого мужа сынок — в тот же час...
Одежды, и той сохранить он не смог — в тот же час,
Но пусть изнемог он — а дух не угас!
Батрачить я стал — до поры.
И ночи и дни проводил я в хлеву,
Со свиньями пищу делил я в хлеву,
Общался с купцом — изучил я в хлеву
Основы торговой игры.
К работе своей я вернусь опять,
Ограбить решат — извернусь опять,
На шею другим не усядусь опять,
Чтоб ближний лентяя нёс.
Отец, я ушел. Все прощу я тебе.
Увидимся, мать. Напишу я тебе...
Невежливым быть не хотел я к тебе,
Но, братец, ТЫ — жалкий пес!
Города и троны и страны
Для Времён — пустяки:
Эфемерны, непостоянны
Как мотыльки.
Но свежая почка рада
Радовать нас всегда:
Подымаются в разных странах
Новые города.
Сдан временам на милость
Их расцвет
Не поймёт даже, что изменилось
За горстку лет.
Но в силу ничтожности знанья,
Приняв важный вид
Недельное существованье
Он вечным назвать спешит.
Так время, доброе всё же
К сущему в мире мглы,
Сочтёт, что мы слепы столь же
Сколь и смелы,
И справя над нами тризну,
Не возразит,чтоб тут
Сказал призраку призрак:
«Смотри, ведь навеки — наш труд»
Грады, троны и славы
Этой Земли,
Как полевые травы,
На день взросли.
Вновь цветы расцветают,
Радуя глаз,
Вновь города из руин возникают
На миг, на час.
И цветок чуть расцветший
Слышал едва ль,
Про годины прошедшей
Свет и печаль,
Но в блаженстве незнанья
Гордый цветок
Мнит в семидневное существованье
Вечным свой срок.
Смертным велит, жалея
Вечный закон
Быть цветка не умнее,
Верить, как он.
В самый час погребенья,
Идя на суд,
Тень скажет, прощаясь с тенью:
«Гляди, продолжен наш труд!»
Форумы, храмы, троны
Гибнут в потоке лет
Также легко, как скромный
Белых ромашек цвет.
Но так же, как новые почки
Взрываются в нашу честь,
На старых бесплодных почвах
Новым державам цвесть.
Не растолкует розам
Самый большой мудрец
Прошлой зимы морозы,
Прошлых цветов конец.
Храбро, наивно, кротко
Смотрят они вокруг,
Мысля свой век короткий
Как бесконечный круг.
Как милосердно Время!
Храбрость и слепота
Нас берегут и греют
Вслед полевым цветам.
Нет на душе смятенья
У полумёртвых тел —
Нас утешают тени
Вечностью наших дел
Только два африканских пригорка,
Только пыль и палящий зной,
Только тропа между ними,
Только Трансвааль за спиной,
Только маршевая колонна
В обманчивой тишине,
Внушительно и непреклонно
Шагающая по стране.
Но не смейся, встретив пригорок,
Улыбнувшийся в жаркий час,
Совершенно пустой пригорок,
За которым — Пит и Клаас, —
Будь зорок, встретив пригорок,
Не объявляй перекур[188]:
Пригорок — всегда пригорок,
А бур — неизменно бур.
Только два африканских пригорка,
Только дальний скалистый кряж,
Только грифы да павианы,
Только сплошной камуфляж,
Только видимость, только маска —
Только внезапный шквал,
Только шапки в газетах: «Фиаско»,
Только снова и снова провал.
Так не смейся, встретив пригорок,
Неизменно будь начеку,
За сто миль обойди пригорок,
Полюбившийся проводнику, —
Будь зорок, встретив пригорок,
Не объявляй перекур:
Пригорок — всегда пригорок,
А бур — неизменно бур.
Только два африканских пригорка,
Только тяжких фургонов след,
Только частые выстрелы буров,
Только наши пули в ответ, —
Только буры засели плотно,
Только солнце адски печет..
Только — «всем отступать поротно».
Только — «вынужден дать отчет».
Так не смейся, встретив пригорок,
Берегись, если встретишь два,
Идиллический, чертов пригорок,
Приметный едва-едва, —
Будь зорок, встретив пригорок,
Не объявляй перекур:
Пригорок — всегда пригорок,
А бур — неизменно бур.
Только два африканских пригорка,
Ощетинившихся, как ежи,
Захватить их не больно сложно,
А попробуй-ка удержи, —
Только вылазка из засады,
Только бой под покровом тьмы,
Только гибнут наши отряды,
Только сыты по горло мы!
Так не смейся над жалким пригорком—
Он достался нам тяжело;
перед этим бурым пригорком,
Солдат, обнажи чело,
Лишь его не учли штабисты,
Бугорка на краю земли, —
Ибо два с половиной года
Двух пригорков мы взять не могли.
Так не смейся, встретив пригорок,
Даже если подписан мир, —
Пригорок — совсем не пригорок,
Он одет в военный мундир, —
Будь зорок, встретив пригорок,
Не объявляй перекур:
Пригорок — всегда пригорок,
А бур — неизменно бур
Я прошел перевоплощенья в сотнях сотен веков,
Я смотрел сквозь почтительные пальцы
на всех площадных богов,
И я видел их в мощи и силе, и видел павшими в прах, —
Ведь только Азбучные боги устояли во всех веках.
Мы встретились с ними в пещерах. Они нам сказали: «Вот:
Вода непременно мочит, а огонь непременно жжет!»
Это было пошло и плоско — какой нам в том интерес
Мы оставили их обезьянам и отправились делать прогресс.
Мы шли по веленьям Духа, а они — по своей тропе.
Мы молились звездам, законам, познаниям и т. п.
А они нам путали карты, их нрав был непримирим:
То ледник вымораживал расу, то вандалы рушили Рим.
Все идеи нашего мира отвергались ими сполна:
И луну, мол, не делают в Гамбурге,
и она, мол, не из чугуна.
И страсти наши — не кони, и крыльев нет на ослах;
А вот Площадные боги обещали нам кучу благ.
При Кембрийском Законодательстве
нам сулили мир и покой:
Нам сказали: сложите оружие,
и конец вражде племенной!
А когда мы сложили оружие, нас схватили
и продали в рабы:
И Азбучные боги сказали: «Всяк — виновник своей судьбы»
При пермском Матриархате
нам все чувства раскрылись вполне
Начиная с любви к ближнему и кончая — к его жене:
И женщины стали бесплодны, а мужчины стали плохи. —
И Азбучные боги сказали: «Каждый платится за грехи»
В эру Юрского Изобилия указали нам путь добра:
Обобрав единоличного Павла,
оделить коллективного Петра:
И денег было по горло, только нечем набить живот, —
И Азбучные боги сказали: «Кто не трудится, тот умрет»
Дрогнули Площадные боги, и иссякли потоки слов,
И снова зашевелилось в глубине смиренных умов,
Что и впрямь «дважды два — четыре»,
что «не все то золото, что блестит»;
И Азбучные боги нам поставили это на вид.
Что было,то снова и будет: к чему далеко идти?
Есть только четыре истины на всем человечьем пути:
Пес вернется к своей блевоте, и свинья — на свой навоз,
И дурак снова сунется в пламя, хоть сто раз обожги себе нос.
И в-четвертых: когда в грядущем станет мир
как хрустальный дом,
С платой нам — за то, что живем мы,
а не с нас — что злобно живем, —
То, как вода нас мочит и как огонь нас жжет, —
Так Азбучные боги снова придут и снова сведут расчет!
Дорогой реинкарнации я двигался вслед векам.
Боги Большого Рынка! Я поклонялся вам.
Подглядывая сквозь пальцы, я видел вас снизу вверх...
Но Боги Азбучных Истин — Да! — Они пережили всех.
Мы жили тогда на деревьях. Они обучали нас
Воде и Огню. И тогда это было в первый раз.
Но им не хватало Драйва! А нас этот драйв томил.
И мы ушли, а они остались там — обучать горилл.
Мы двигались вслед за Духом — они не меняли мест.
Но мы их снова встречали всюду куда нас привел Прогресс.
Они не летали на облаке — как Боги Большого Рынка —
Зато они точно знали — Да! — что погубило Римлян.
В надежде, что все устроится, они отошли в тень
И продолжали учить что Ночь —
Ночь и что День — День
Что лошади не летают как птицы по небесам.
Но мы пошли за Богами Рынка — они обещали нам.
В Кембрии Боги Рынка нам обещали мир,
Если мы разооружимся — разооружились мы.
И нас безоружных продали в горькое рабство — О!
И Боги Азбучных Истин сказали «Мирись со знакомым злом»
У первого женского торса нам общали жизнь
Полную — нужно просто с соседской женой дружить.
Но женщины перестали совсем на мужчин смотреть.
И Боги Азбучных Истин Сказали — «За
Прелюбодеянье — смерть»
Всеобщее изобилие обещано нам с утра.
Надо только ограбить Павла, чтоб накормить Петра.
Теперь у нас куча денег, ничего на них н купить.
И Боги Азбучных Истин сказали
«Не работающим — не жить»
И Боги Рынка отстали. Волшебники их ушли.
И даже самые глупые стали учиться и прочли,
Что Разум — всему основа, что мудрость всегда при нас.
Это Боги Истины снова разуму учат нас.
Все меняется. Однако генерал всегда в строю.
Возвращается собака на блевотину свою.
У свиньи высокородной шире лужа, крепче вонь.
Тычет дурень обожженным пальцем радостно в Огонь.
Но когда закроем старый и откроем новый век,
Чтоб забитый и усталый распрямился человек,
Тиражировать уставы заводи, Емеля, печь!
И Боги Азбучных Истин Старых вернутся громить и жечь.
Проходя сквозь века и страны в обличье всех рас земных,
Я сжился с Богами Торжищ и чтил по-своему их.
Я видел их Мощь и их Немощь, я дань им платил сполна.
Но Боги Азбучных Истин — вот Боги на все времена!
Еще на деревьях отчих от Них усвоил народ:
Вода — непременно мочит, Огонь — непременно жжет.
Но нашли мы подход бескрылым: где Дух, Идеал, Порыв?
И оставили их Гориллам, на Стезю Прогресса вступив.
С Ветром Времени мы летели. Они не спешили ничуть.
Не мчались, как Боги Торжищ, куда бы ни стало дуть.
Но Слово к нам нисходило, чуть только мы воспарим,
И племя ждала могила, и рушился гордый Рим.
Они были глухи к Надеждам, которыми жив Человек:
Молочные реки — где ж там! Нет и Медом текущих рек!
И ложь, что Мечты — это Крылья, и ложь, что Хотеть значит Мочь,
А Боги Торжищ твердили, что все так и есть, точь-в-точь.
Когда затевался Кембрий, возвестили нам Вечный мир:
Бросайте наземь оружье, сзывайте чужих на пир!
И продали нас, безоружных, в рабство, врагу под ярем,
А Боги Азбучных Истин сказали: «Верь, да не всем!»
Под клики «Равенство дамам!» жизнь в цвету нам сулил Девон,
И ближних мы возлюбили, но пуще всего — их жен.
И мужи о чести забыли, и жены детей не ждут,
А Боги Азбучных Истин сказали: «Гибель за блуд!»
Ну а в смутное время Карбона обещали нам горы добра:
Нищий Павел, соединяйся и раздень богатея Петра!
Деньжищ у каждого — прорва, а товара нету нигде.
И Боги Азбучных Истин сказали: «Твой Хлеб — в Труде!»
И тут Боги Торжищ качнулись, льстивый хор их жрецов притих,
Даже нищие духом очнулись и дошло наконец до них:
Не все, что Блестит, то Золото, Дважды два — не три и не пять,
И Боги Азбучных Истин вернулись учить нас опять.
Так было, так есть и так будет, пока Человек не исчез.
Всего четыре Закона принес нам с собой Прогресс:
Пес придет на свою Блевотину, Свинья свою Лужу найдет,
И Дурак, набив себе шишку, снова об пол Лоб расшибет,
А когда, довершая дело, Новый мир пожалует к нам,
Чтоб воздать нам по нуждам нашим, никому не воздав по грехам, —
Как Воде суждено мочить нас, как Огню положено жечь,
Боги Азбучных Истин нагрянут, подъявши меч!
Я была землею их предков,
Во мне — истоки добра.
Своих детей верну я,
Когда настанет пора.
Под их сапогами в травах
Песь зазвучит моя.
Придут они, как чужестранцы,
Придут они, как сыновья.
Над их головами кроны
В краю им родном и чужом
Им шепчут мои заклинанья,
Шепчут моим языком.
В мой берег бьющее море
И зелень моих полей
Дарует силу и гордость
Душам моих детей.
Значенье моих столетий
Я им разъясню до конца
И, глаза их наполнив слезами,
Познаньем наполню сердца.
Я — родина их предков,
Во мне их покой и твердь,
Я призову их обратно
До того, как нагрянет смерть.
Под их ногами в травах —
Волшебная песнь моя.
Вернутся они как чужие,
Останутся как сыновья.
В ветвях вековых деревьев,
Где простерлась отныне их власть,
Сплетаю им заклятье —
К моим ногам припасть.
Вечерний запах дыма
И запах дождя ночной
Часами, днями, годами
Колдуют над их душой —
Пусть поймут, что я существую
Тысячу лет подряд.
Я наполню познаньем их сердце,
Я наполню слезами их взгляд.
Ваших отцов я взрастила:
Дом добродетельный мой
Был им надежной защитой, —
Дети, вернитесь домой!
Речка, как будто чужая,
В травах прильнет к вам, звеня,
Но сыновьями как прежде
Будете вы для меня.
Новых старинных деревьев
Чары соткутся вверху,
И к материнским коленям
Вы припадете во мху.
Ласковым дымом вечерним,
Влагой дождя и росы
Душу скитальцев излечат
Месяцы, дни и часы.
Тысячелетнюю правду
Дам вам постичь до конца,
Плачем глаза вам наполню,
Знаньем наполню сердца.
Рим идет вперед напролом,
Не глядит себе под ноги Рим,
Он топчет нас сапогом
И не слышит, как мы кричим.
Мы грозим ему из-за спины
И мечтаем во мраке ночей.
Что пойдем на осаду Стены
С кулаками против мечей.
Да, мы маленький, слабый народ,
Мы не в силах ни славить, ни клясть;
Но увидите — срок придет,
Свалим мы вашу .гордую власть.
Мы — омела, что сушит дуб!
Мы — червяк, что вгрызается в гриб!
Мы — дупло, сверлящее зуб!
Мы — в пятку вонзившийся шип!
Моль в одежде дыру прогрызет.
Ржа раскрошит булатный меч,
Червь источит созревший плод
Вам добро свое не сберечь.
Да, мы так же слабы, как они,
Незаметен и долог наш труд.
Но поверьте: настанут дни —
Ваши форты вас не спасут.
Это верно, слабы мы сейчас.
Но другие народы сильны,
И мы их поведем на вас.
Чтоб спалить вас в огне войны.
Да, теперь мы только рабы,
Нашей доли нам не миновать,
Но мы вам сколотим гробы,
Чтоб на этих гробах плясать!
Рим не хочет взглянуть,
Роняя тяжесть копыт
На голову нам и на грудь, —
Наш крик для него молчит.
Часовые идут — раз, два, —
А мы из-за медных плечей
Жужжим, как отбить нам Вал
С языками против мечей.
Мы очень малы, видит бог,
Малы для добра и зла,
Но дайте нам только срок —
Мы сточим державу дотла.
Мы — червь, что гложет ваш ствол,
Мы — гниль, что корни гноит,
Мы — шип, что в стопу вошел,
Мы — яд, что в крови горит.
Душит омела дуб,
Моль дырявит тряпье,
Трет путы крысиный зуб —
Каждому дело свое.
Мы мелкая тварь берлог,
Нам тоже работать не лень —
Что точится под шумок,
То вскроется в должный день.
Мы слабы, но будет знак
Всем ордам за вашей Стеной —
Мы их соберем в кулак,
Чтоб рухнуть на вас войной.
Неволя нас не смутит,
Нам век вековать в рабах,
Но когда вас задушит стыд,
Мы спляшем на ваших гробах,
Мы очень малы, видит бог,
Малы для добра и зла,
Но дайте нам только срок —
Мы сточим державу дотла.
Мы — червь, что гложет ваш ствол,
Мы — гниль, что корень гноит,
Мы — шип, что в стопу вошел,
Мы — яд, что в крови горит!
Тупые копыта Рима
Ступают на сердце, на брюхо;
Рим смотрит куда-то мимо,
И римское ухо глухо.
Повсюду посты, охрана,
И прячутся наши орды;
Мы лечим словами раны,
Но помыслы наши горды.
Нет ни любви к нам, ни злобы,
Столь мы ничтожный народец;
Все же глядите в оба —
Есть и для вас колодец!
Мы — червяки лесные?
Мы — плесень корней, гниенье?
Мы словно шипы стальные!
Мы — крови распад и тленье!
Омела душит деревья,
Моль одеянье губит,
Крыса сгрызает вервья —
Но жертву никто не любит.
И наше племя ничтожно,
И мы несем наше бремя;
Мы скрытны, мы осторожны,
Будут плоды в свое время!
О да, мы народец хилый,
Но только будьте спокойны;
Нас много, и мы всей силой
Начнем за свободу войны.
Столетия рабства и тьмы
Были уделом нашим,
Но стыд вас погубит, и мы
На ваших могилах спляшем!
(Тридцатый легион, ок. 350 г.)
Митра, владыка рассвета, мы трубим твое торжество!
Рим — превыше народов, но ты — превыше всего!
Кончена перекличка, мы на страже, затянут ремень;
Митра, ты тоже солдат, —
дай нам сил на грядущий день!
Митра, владыка полудня, зной плывет, и в глазах огни;
Шлемы гнетут нам головы, и сандалии жгут ступни;
Время привалу и отдыху — тело вяло, и дух иссяк.
Митра, ты тоже солдат, —
дай нам сил не нарушить присяг!
Митра, владыка заката, твой багрянец красен, как кровь
Бессмертен ты сходишь с неба,
бессмертен взойдешь ты вновь.
Кончена наша стража, в винной пене кипят пузыри —
Митра, ты тоже солдат, —
дай пребыть в чистоте до зари!
Митра, владыка полуночи, для тебя умирает бык.
Мы сыны твои, мы во мраке.
Это жертва владыке владык.
Ты много дорог назначил — все к свету выводят нас.
Митра, ты тоже солдат, —
дай не дрогнуть в последний час!
Мы гребли за вас и против течений и в штили,
когда паруса повисали, и когда с неба хлестала вода...
И вы не отпустите нас никогда?
Раньше вас мы взбегали на борт, если враг вас преследовал,
мы питались хлебом и луком, когда вы захватывали богатые города.
Капитаны расхаживали по палубам в солнечную погоду и распевали песни,
а мы были в трюмах, усталые, как всегда...
Мы слабели, на весла склонясь подбородками, но вы никогда не видали,
чтоб мы отдыхали, ведь мы продолжали
раскачиваться в ритме весел туда и сюда...
И вы не отпустите нас никогда?
И вальки наших весел становились от соли как шкура акулы,
наши колени соль разъедала до самой кости, наши волосы присыхали ко лбам,
а губы изрезаны были трещинами до самых десен, и мы не могли грести
а вы плетьми нас хлестали: мол, соль — не беда...
И вы не отпустите нас никогда?
Но в какой-нибудь миг мы исчезнем из вёсельных портов,без следа,
как сбегающая с лопастей весел вода,
И пусть вы другим гребцам прикажете гнаться за нами, но скорей вы изловите волны веслом, или шкотами свяжете ветер, чем догоните нас.
«Эй, куда?!!»
И вы не отпустите нас никогда ?
Хороша была галера: румпель был у нас резной,
И серебряным тритоном нос украшен был стальной.
Кандалы нам терли ноги, воздух мы хватали ртом,
Полным ходом шла галера. Шли акулы за бортом.
Белый хлопок мы возили, слитки золота и шерсгь,
Сколько ниггеров отменных мы распродали — не счесть.
Нет, галеры лучше нашей не бывало на морях,
И вперед галеру гнали наши руки в волдырях.
Как скотину, изнуряли нас трудом. Но в час гульбы
Брали мы в любви и в драке все, что можно, у Судьбы
И блаженство вырывали под предсмертный хрип других
С той же силой, что ломали мы хребты валов морских.
Труд губил и женщин наших, и детей, и стариков.
За борт мы бросали мертвых, их избавив от оков.
Мы акулам их бросали, мы до одури гребли
И скорбеть не успевали, лишь завидовать могли.
Но — собратья мне порукой — в мире не было людей
Крепче, чем рабы галеры и властители морей.
Если с курса не сбивались мы при яростных волнах —
Человек ли, бог ли, дьявол, — что могло внушить нам страх?
Шторм? Ну что ж, на предков наших тоже шли валы стеной,
Но галера одолела самый страшный шторм земной.
Скорбь? Недуги? Смерть?.. Оставьте! Да почли бы за позор
Даже дети на галере отвечать на этот вздор.
Но сегодня — все. С галерой счеты кончены мои.
Имя от меня осталось — там, на бимсе, у скамьи.
Ну а мне — свобода видеть, как с соленой синевой
Бьются люди, что свободны, кроме весел, от всего.
Но глаза мои слезятся: непривычен яркий свет
Лишь клеймо я заработал и оков глубокий след,
От плетей рубцы и язвы, что вовек не заживут.
Но готов за ту же плату я продолжить тот же труд.
И пускай твердят все громче, что недобрый час настал,
Что накрыть галеру должен с Севера идущий вал.
Если бунт поднимут негры, кровью палубы залив,
Дрогнет кормчий, и галера врежется в прибрежный риф,
Не спускайте флаг на мачте, не расходуйте ракет:
С моря к ней придут на помощь все гребцы минувших лет
И себя привяжут люди, чья награда — цепь и кнут,
К оскопившей их скамейке и с веслом в руках умрут.
Войско сильных и увечных, ссыльных, нанятых, рабов —
Все дворцы, лачуги, тюрьмы выставят своих бойцов
В день, когда дымится небо, палуба в огне дрожит
И у тех, кто тушит пламя, стиснуты в зубах ножи.
Я молю, чтоб в эту пору быть в живых мне повезло:
Пусть дерется тот, кто молод, я приму его весло.
И горжусь я, оставляя труд и муку за спиной,
Что мужчины разделяли эту каторгу со мной.
Хороша была галера, и хорош штурвал резной,
И серебряная дева украшала нос стальной;
Хоть цепи терли ноги, хоть дышать было трудно нам,
Но другой такой галеры не найти по всем морям!
Трещал наш трюм от хлопка, мы и золото везли, —
Мы торговали неграми во всех концах земли;
Кипела пена следом, и акула рядом гналась,
Но гребли мы, и галера птицей по морю неслась.
Было славно на галере, пировали мы подчас. —
И как люди мы любили, хоть они терзали нас!
И, гоня в морях галеру, урывали счастья миг,
Поцелуя не мрачил нам умирающего крик.
И с нами жены, дети в трюмной тьме губили дни, —
Бросали их акулам, когда умирали они, —
Стрелой летит галера, и не плакать по мертвецам,
А завидовать им только хватало времени нам.
Друзья, мы были шайкой отчаянных людей, —
Мы были слуги весел, но владыками морей!
Мы вели галеру нашу напрямик средь бурь и тьмы, —
Воин, дева, Бог иль дьявол, — ну, кого боялись мы?!
Помнишь бурю? Наши деды не запомнили такой,
И земля, дрожа, глядела, как боролись мы с бедой.
Жгучий полдень, мрак полночи. Боль, Печаль иль
Смерти час?
Если б живы были дети — они высмеяли б вас.
Покидаю я галеру, сядет на скамью другой,
И на палубе не долго сохранится вензель мой;
Буду ждать ушедших в море сотрапезников моих,
Я свободен,— все возьму я, кроме весел дорогих.
На плече клеймом каленым, ссадинами от цепей,
Незажившими рубцами, — след безжалостных плетей, —
И от блеска солнца в море взором ослабевшим я
Награжден вполне за службу. Но она была моя!
Говорят друзья о бурях, о тяжелых временах,
Как галеру потрепало в бурных северных волнах.
Но когда решетки люков негры разнесут в щепье
И трусливый кормчий вгонит с треском на берег ее, —
Ей не нужно будет флага, ни салютов, ни огней, —
Старых слуг призыв к спасенью возвратит немедля ей.
Поседелые в оковах, презирая боль и труд,
На скамью, что их сгубила, они лягут и умрут.
Старики и молодые, — дезертир, убийца, вор, —
Суд, шалаш или больница кончат этот разговор
В тот же день, когда над ними вспыхнет палуба огнем
И надсмотрщики разгонят бесшабашный сброд кнутом.
Может быть, Судьба устроит, чтоб мне снова повезло, —
На войну могучий воин уходя, мне даст весло.
Покидаю я галеру. Будь, что будет, черт возьми!
Никого не прокляну я: я страдал и жил с людьми!
Где остров Святой Елены? — Не надо, старина.
Дались тебе, ей-Богу, чужие острова.
Страна, держи своих сынов, иначе им хана.
(Разве страшны морозы, пока зелена трава!)
Где остров Святой Елены? — Не скажет Париж, не жди.
Те, кто стоял за короля, отведали свинца[194].
Артиллерийским залпом повержены вожди.
(Если вступил на этот путь, то следуй до конца!)
Остров Святой Елены от Аустерлица[195] далек?
Мне пушек не перекричать, что толку отвечать.
Весь мир пред баловнем судьбы — ты понял мой намек?
(На роковой победе — роковая печать!)
Где остров Святой Елены? Где императорский трон[196]?
— Величьем венценосца Франция горда.
Но объясненья не проси, все застит блеск корон.
(Небосклон затягивает облачная гряда!)
Где остров Святой Елены? Скажи, где Трафальгар[197]?
Меж ними добрых десять лет, и не на мили счет.
Звезда срывается с небес в пороховой угар.
(Бросай игру, коль нечет подводит, как и чёт!)
А остров Святой Елены далёко ль от Березины[198]?
Взгляни, чернеют полыньи средь заснеженных льдин.
В обход пойдешь иль напрямик — всё не избыть вины.
(Раз оступившись, — отступи, закон для всех один!)
Остров Святой Елены далек ли от Ватерлоо[199]?
Рукой подать, доставят, и глазом не моргнешь.
Сиди, уставясь на закат, да знай суши весло.
(Славное было утро, а вечер непогож!)
Остров Святой Елены далече от Райских Врат?
Никто не ведает о том, не суесловь и ты.
Дождись, молчанием объят, последней прямоты.
И — да хранит тебя Господь! — спокойно спи, солдат.
Далёко ль до Святой Елены те игры детских дней?
Так почему, пройдя весь мир, здесь оказался ты?
Ах, мама, сын твой убежит, верни его скорей!
(Никто про снег не думает, когда цветут цветы).
Далёко ль до Святой Елены то сражение в Париже?
Мне недосуг вам отвечать: грохочет канонада,
И горы трупов на камнях лежат в кровавой жиже.
(Раз первый шаг ты сделал, то свершить последний надо).
Далёко ль до Святой Елены от поля Аустерлица?
Вы не расслышите ответ: так громок грохот боя.
Путь короток для тех, кто сам всего решил добиться,
(Повсюду день кончается вечернею зарею).
Далёко ль от Святой Елены сам император Франции?
Не вижу, не могу сказать: венцы слепят глаза,
За стол садятся короли, принцессы кружат в танце.
(Но если парит в воздухе, то близится гроза).
Далёко ль от Святой Елены тот бой при Трафальгаре?
Далекий путь, далекий путь — все десять дней пути;
Ведь остров где-то далеко, там, в южном полушарии...
(Брось поиски того, что ты не в силах и найти).
Далёко ль от Святой Елены злой лед Березины?
Холодный путь — голодный путь, — зато недолгий путь
Для тех, кому советы чужие не нужны...
(Раз нет пути — придется ведь обратно повернуть).
Далёко ль до Святой Елены от поля Ватерлоо?
О, близкий путь — без риска путь — вперед летит корвет.
Для тех, кто отошел от дел, там жить не тяжело.
(Лишь в полдень понимаешь, как ярок был рассвет).
Далёк ли от Святой Елены небес чертог златой?
Никто не ведает — никто не видел искони.
Так руки на груди сложи, да и лицо закрой:
Ты нагулялся вдоволь — ложись-ка, отдохни.
Провели дорогу в лесу
Семьдесят лет назад.
Но ее потом размывало дождем.
Засыпал ее листопад,
Деревья на ней наросли в лесу,
И вся зацвела она мхом,
Распустились на ней лопухи и репей,
Завалил ее бурелом;
И лесничий, идя в обход.
Прошмыгнувшую видит лису.
Да играет в траве енот,
Где была дорога в лесу.
Но под вечер, если в лесу
Случится бродить иногда,
Когда воздух чист, и выдры свист
Доносится из пруда
(Она не боится людей в лесу:
Редко кто у пруда сидит),
То порой различишь сквозь вечернюю тишь
В урочище цокот копыт.
Да юбка шуршит за кустом,
Отряхивая росу.
Как будто здесь чей-то дом,
У этой дороги в лесу...
Но нет дороги в лесу.
Дорога вела через лес, —
Теперь мы ее не найдем:
За семьдесят лет изгладился след,
Забылся, размытый дождем.
Дорогою той через лес
На всем не промчишься скаку:
Лежит подо мхом в подлеске глухом,
И ведомо лишь леснику,
Что там, где простор барсуку,
Где сосны стоят до небес,
Где вяхирь гудит на суку,
Дорога была через лес.
И все ж загляни в этот лес,
Когда летний сумрак ветвист,
И плещет в реке форель вдалеке
И выдры доносится свист.
(Не ходит никто в этот лес,
И зверь не боится людей.)
Чу! в сумраке чащ мелькнул женский плащ,
Послышался храп лошадей.
Ты скажешь, старик-чародей
Сквозь толщу туманных завес
Ведет нас под шорох дождей
Забытым путем через лес.
Но нет нам пути через лес.
Закрыли путь через лес
Семьдесят лет назад.
Он дождем был размыт и бурей разбит,
И ничей не заметит взгляд,
Что дорога шла через лес
Там, где нынче шумит листва,
А приземный слой — лишь вереск сухой
Да пятнышки анемон.
Лишь сторож помнит едва —
Где барсук проскакал да исчез,
Где горлица яйца снесла,
Когда-то был путь через лес.
Но если ты входишь в лес
Летним вечером, в час,
Когда холод идет от стоячих вод
И выдры, не чуя нас,
Пересвистываются через лес,
В подступающей полутьме
Вдруг зазвучит перезвон копыт,
И шелест юбок, и смех,
Будто кто-то спешит
Мимо пустынных мест,
Твердо держа в уме
Забытый путь через лес.
Но нет пути через лес.
А.О. 1200
Средь дерев, чей напев с далеких времен
Старой Англии дорог сугубо,
Не сыщешь прекрасней зеленых крон,
Чем у Тёрна, Ясеня, Дуба[201].
В солнцеворот, на летней заре,
Сэр, прошу вас покорно,
Весь день напролет петь о славной поре
Дуба, Ясеня, Тёрна!
Королевский Дуб не один лесоруб
Знавал еще в дни Энея.
Ломширский Ясень, высок и прекрасен,
Над Брутом шумел, зеленея.
Видел Тёрн, как Лондон был возведен, —
Новой Трои наследник, бесспорно.
Своим чередом узнаешь о том
У Дуба, Ясеня, Тёрна!
Старый Тис на погосте, где прах да кости,
Годится для доброго лука.
Из Ольхи сработай себе башмаки,
А кубок хорош — из Бука.
Но коль ты добит, и твой кубок допит,
И подошвам — швах, скажем грубо, —
Последний приют обретешь лишь тут —
Подле Тёрна, Ясеня, Дуба!
Несговорчивый Вяз норовит врезать в глаз,
С ним не очень-то запанибрата.
Если вдруг в холодок лег усталый ходок,
Для него это дело чревато.
Но будь трезв ты, иль пьян, иль тоской обуян,
На подушке из свежего дерна
Дуй из рога свой эль, ибо легок хмель
Возле Дуба, Ясеня, Тёрна!
О том, что в лесу провели мы ночь,
Святому отцу — ни гу-гу.
Нынче любой оказаться не прочь
На том волшебном лугу.
Ветер с юга поет, что тучен скот
Что в полях наливаются зерна.
Это добрая весть, и таких не счесть
У Дуба, Ясеня, Тёрна!
Англия песне старой верна,
Что звучит под небом просторным
Во все времена да пребудет страна
С Дубом, с Ясенем, с Тёрном!
В Старой Англии, как всегда,
Зелёный лес прекрасен,
Но всех пышней и для нас родней
Терновник, Дуб и Ясень.
Терновник, Ясень и Дуб воспой,
День Иванов светел и ясен,
От всей души прославить спеши
Дуб, Терновник и Ясень
Дуба листва была жива
До бегства Энея из Трои
Ясеня ствол в небеса ушёл
Когда Брут еще Лондон не строил
Терновник из Трои в Лондон попал
И с этим каждый согласен
Прежних дней рассказ сохранили для нас
Дуб, Терновник и Ясень
Могучий Тис ветвями повис —
Лучше всех этот ствол для Лука.
Из Ольхи башмаки выходят легки,
И круглые чаши — из Бука.
Но подмётки протрёшь, но вино разольёшь,
А вот Лук был в бою ненапрасен.
И вернёшься опять сюда воспевать
Дуб, Терновник и Ясень
Вяз, коварный злодей, не любит людей
Он ветров и бурь поджидает,
Чтобы ради утех сучья сбросить на тех,
Кто тени его доверяет.
Но путник любой, искушённый судьбой,
Знает, где сон безопасен,
И, прервав дальний путь, ляжет он отдохнуть
Под Терновник, Дуб или Ясень...
Нет, попу не надо об этом знать,
Он ведь это грехом назовёт, —
Мы всю ночь бродили по лесу опять,
Чтобы вызвать лета приход.
И теперь мы новость вам принесли:
Урожай будет нынче прекрасен,
Осветило солнце с южной земли
И Дуб, и Терновник, и Ясень...
Терновник, Ясень и Дуб воспой,
День Иванов светел и ясен,
До последних дней пусть цветут пышней
Дуб, Терновник и Ясень...
Серебро — для девушек, золото — для дам,
Медь исправно служит искусным мастерам».
««Нет, Господи, — сказал барон, холл оглядев пустой,
Холодному железу подвластен род людской!»
Против Короля он предательски восстал,
Замок сюзерена осадил вассал,
Но пушкарь на башне пробурчал: «Постой
Железу, железу подвластен род людской!»
Горе и Барону и рыцарям его:
Безжалостные ядра не щадили никого,
Закован в цепи пленник, не шевельнуть рукой:
Холодному железу подвластен род людской!
Король сказал «Не хочется держать тебя в плену,
Что, если я отпущу тебя и меч тебе верну?
«О, нет, — Барон ответил, — не смейся надо мной:
Холодному железу подвластен род людской!».
Слезы — для трусливого, просьбы — для глупца,
Петля — для шеи, гнущейся под тяжестью венца...
Мне не остается надежды никакой:
Холодному железу подвластен род людской!
И вновь обратился к нему Король — мало таких королей! —
«Вот хлеб, вино, садись со мной, спокойно ешь и пей!
Садись же во имя Марии, подумаем с тобой
Как может быть железу подвластен род людской!
Благословил Он Хлеб и Вино, и тут же Хлеб преломил,
Своею рукою подал ему, и тихо проговорил:
«Смотри! Мои руки гвоздями пробиты —
там, за стеной городской,
Видно по ним, что и вправду железу
подвластен род людской…
Раны — для отчаянного, битва — для бойца,
Бальзам — для тех, кому ложь и грех
в кровь истерзали сердца,
Прощаю тебе измену, с почетом отправлю домой
Во имя Железа, Которому подвластен род людской!»
«Корона — тому, кто её схватил,
держава — тому, кто смел,
Трон — для того, кто сел на него
и удержаться сумел?
«О, нет, — барон промолвил, —
склоняясь в часовне пустой —
Воистину железу подвластен род людской:
Железу с Голгофы подвластен род людской!»
Золото — хозяйке, серебро — слуге,
Медяки — ремесленной всякой мелюзге.
«Верно, — отрубил барон, нахлобучив шлем, —
Но хладное железо властвует над всем».
Что государь-владыка такому, как барон?
Королевский замок бароном осажден.
«Черта с два! — сказал пушкарь. — Будете ни с чем —
Хладное железо властвует над всем!»
Не повезло барону — рыцари его
Полегли под ядрами все до одного;
Взяли в плен барона, он угрюм и нем,
И хладное железо властвует над всем.
Но тут Владыка добрый молвил (ну и ну!):
«Что, как отпущу тебя, меч тебе верну?»
«Не шути, — сказал барон, — грешил я не затем;
И хладное железо властвует над всем.
Слезы — малодушному, шутнику — псалом,
Петля — владыке-дураку, чтоб не был дураком.
Есть одно отчаянье, я пропал совсем,
И хладное железо властвует над всем!»
Но отвечал Владыка (побольше бы таких!):
«Вот Хлеб, а вот Вино, вкуси со мною их
Во славу Приснодевы, а я скажу, зачем
Хладное железо властвует над всем!»
Он взял Вино. И Хлеб он взял. И знаменье творил.
И за столом Он сам служил и вот что говорил:
«Я гвозди дал в себя забить, позора нес ярем,
Чтоб хладное железо благовестило всем.
Раны — исстрадавшимся, сильным — тумаки,
Елей — сердцам, уставшим от горя и тоски.
Я простил тебя и грех твой искупил затем,
Чтоб хладное железо благовестило всем!»
Корона — дерзновенному, скипетр — смельчакам!
Трон — тому, кто говорит: Возьму и не отдам.
«Черта с два! — вскричал барон, прочь отбросив шлем, —
Хладное железо властвует над всем!
Железный гвоздь Распятья властвует над всем!»
«Золото — хозяйке, служанке — серебро,
Медь — мастеровому, чье ремесло хитро».
Барон воскликнул в замке: «Пусть, но все равно
Всем Железо правит, всем — Железо одно!»
И он восстал на Короля, сеньора своего,
И сдаться он потребовал у крепости его.
«Ну нет! — пушкарь воскликнул, — не так предрешено!
Железо будет править, всем — Железо одно!»
Увы баронову войску, пришлось ему в поле лечь,
Рыцарей его верных повыкосила картечь,
А Барону плененье было суждено,
И правило Железо, всем — Железо одно!
Но милостиво спросил Король (о, милостив Господин!):
«Хочешь, меч я тебе верну и ты уйдешь невредим?»
«Ну нет, — Барон ответил, — глумленье твое грешно!
Затем что Железо правит, всем — Железо одно!»
«Слезы — боязливцу, молитва — мужику,
Петля — потерявшему корону дураку».
«Тому, кто столько отдал, надежды не дано —
Должно Железо править, всем — Железо одно!»
Тогда Король ответил (немного таких Королей!),
«Вот мой хлеб и мое вино, со мною ты ешь и пей,
Я вспомню, пока во имя Марии ты пьешь вино,
Как стало Железо править, всем — Железо одно!»
Король Вино благословил, и Хлеб он преломил,
И на руках своих Король свой взор остановил:
«Взгляни — они пробиты гвоздьми давным-давно,
С тех пор Железо и правит, всем — Железо одно!»
«Раны — безрассудным, удары — гордецам,
Бальзам и умащенье — разбитым злом сердцам».
«Твой грех я искупаю, тебе спастись дано,
Должно Железо править, всем — Железо одно!»
Доблестным — короны, троны — тем, кто смел,
Престолы — тем, кто скипетр удержать сумел».
Барон воскликнул в замке: «Нет, ведь все равно
Всем Железо правит, всем — Железо одно!
Святое Железо Голгофы правит всем одно!»
Скорей про море забудет моряк,
Артиллерист — про пушки,
Масон забудет свой тайный знак,
И девушка — побрякушки,
Ерушалàим забудет еврей,
Монах — господню мессу,
Невеста платье забудет скорей,
Чем мы ежедневную прессу.
Тот кто стоял полночной порой
Под штормовым рёвом,
Кто меньше своей дорожил душой,
Чем свежим печатным словом,
Когда ротационный мастодон
Пожирает во имя прогресса
Милю за милей бумажный рулон —
Тот знает, что значит пресса.
Ни любовь ни слава не соблазнят
Боевого коня перед боем.
Да пусть хоть архангелы в небе трубят, —
Мы останемся сами собою:
Кто хотя бы однажды сыграл в ту игру,
Кто после ночного стресса
Трубку спокойно курил поутру
Тому подчиняется пресса !
Дни наших трудов никто не сочтёт,
(«Таймс» не зря творит времена!)
Если молнии кто-то из нас разошлёт —
Им власть над землей дана!
Дать павлину хвастливому хвост подлинней?
И слону не прибавить ли весу ?
Сиди! Владыки людей и вещей
Только Мы, кто делает прессу!
Папа римский проглотит свой же запрет,
Президенты примолкнут тоже,
Вот раздулся пузырь — и вот его нет !
Кто ещё кроме нас это может?
Так помни, кто ты, и над схваткой стой
Без мелочного интереса:
Над гордыней тронов, над всей суетой —
Преса. Пресса. Пресса.
Солдат забудет меч и бой,
Моряк — океанский шквал,
Масон забудет свой пароль,
И священник забудет хорал.
Девушка — перстни, что мы ей дарим,
Невеста — «да» прошептать,
И еврей забудет Иерусалим,
Скорее, чем мы Печать!
Кто этой игре предавался всласть,
(Каждый может в нее играть!) —
Того ни славы блеск, ни страсть
Не смогут отвлечь опять.
Конь издалека чует бой,
И вкусившего не удержать,
Его влечет к себе трубой
И громами Печать!
Интердикты Папа пишет зря,
Зря декреты волнуют умы,
Вот пузырь раздут — и нет пузыря,
Это делаем только мы!
Помни о битве, она страшна,
И троны должны признать,
Что королева гордыни одна:
Печать — Печать — Печать!
Владей собой среди толпы смятенной.
Тебя клянущей за смятенье всех,
Верь сам в себя наперекор вселенной,
А маловерным отпусти их грех,
Пучсть час не пробил. жди не уставая.
Пусть лгут лжецы. не снисходи до них,
Умей прощать, но не кажись прощая
Великодушней и мудрей других.
Умей мечтать, не став рабом мечтанья,
И мыслить, мысли не обожествив,
Равно встречай успех и поруганье,
Не забывая. что их голос лжив.
Останья прост, когда твое же слово
Калечит плут. чтоб уловлять глупцов,
Когда вся жизнь разрушена. и снова
Ты должен всё воссоздавать с основ.
Сумей поставить в радостной надежде
На карту всё. что добыто трудом,
Всё проиграть, и нищим стать как прежде,
Но никогда не пожалеть о том.
Сумй принудить сердце. нервы, тело
Служить тебе. когда в твоей груди
Уже давно всё пусто, всё сгорело.
И только воля говорит: «Иди!»
Останься прост, беседуя с царями.
Останься честен, говоря с толпой,
Будь прям и твёрд с врагами и с друзьями,
Пусть все в свой час считаются с тобой.
Наполни смыслом каждое мгновенье.
Часов и дней неумолимый бег —
Тогда весь мир ты примешь во владенье,
Тогда, мой сын, ты будешь ЧЕЛОВЕК!
Когда ты тверд, а весь народ растерян
И валит на тебя за это грех,
Когда кругом никто в тебя не верит,
Верь сам в себя, не презирая всех.
Умей не уставать от ожиданья,
И не участвуй во всеобщей лжи,
Не обращай на ненависть вниманья,
Но славой добряка не дорожи!
Когда из мысли не творишь кумира,
Мечтая, не идешь к мечте в рабы,
Сочтя всю славу и бесславье мира
Одним и тем же вывертом судьбы,
Смолчишь, когда твои слова корежа,
Плут мастерит капкан для дураков,
Когда все то, на что твой век положен,
Вновь собирать ты должен из кусков,
Когда рискнешь, поставив на кон снова
Весь выигрыш, — и только для того,
Чтоб проиграть и ни единым словом
Не выдать сожаленья своего —
Когда назло усталости и боли
Заставишь сердце жизнь тащить твою,
Хотя в нём всё иссякло, кроме воли,
Еще твердящей «нет» небытию,
Когда толпе не льстишь улыбкой низкой,
А с королем не лезешь в короли,
И знаешь, что ни враг, ни друг твой близкий
Тебя ударить в спину не смогли,
Когда поняв, что время не прощает,
Секундной стрелкой меришь скачку дней,
Тогда, мой сын, на свете ты — хозяин,
Тогда ты — ЛИЧНОСТЬ, что еще важней!
О, если ты спокоен, не растерян,
Когда теряют головы вокруг,
И если ты себе остался верен,
Когда в тебя не верит лучший друг,
И если ждать умеешь без волненья,
Не станешь ложью отвечать на ложь,
Не будешь злобен, став для всех мишенью,
Но и святым себя не назовешь, —
И если ты своей владеешь страстью,
А не тобою властвует она,
И будешь тверд в удаче и в несчастье,
Которым в сущности цена одна,
И если ты готов к тому, что слово
Твое в ловушку превращает плут,
И, потерпев крушенье, можешь снова —
Без прежних сил — возобновить свой труд, —
И если ты способен все, что стало
Тебе привычным, выложить на стол,
Все проиграть и вновь начать сначала,
Не пожалев того, что приобрел,
И если можешь сердце, нервы, жилы
Так завести, чтобы вперед нестись,
Когда с годами изменяют силы
И только воля говорит: «держись!» —
И если можешь быть в толпе собою,
При короле с народом связь хранить
И, уважая мнение любое,
Главы перед молвою не клонить,
И если будешь мерить расстоянье
Секундами, пускаясь в дальний бег, —
Земля — твое, мой мальчик, достоянье.
И более того, ты — человек.
О, если разум сохранить сумеешь,
Когда вокруг безумие и ложь,
Поверить в правоту свою — посмеешь,
И мужество признать вину — найдешь,
И если будешь жить, не отвечая
На клевету друзей обидой злой,
Горящий взор врага гасить, встречая,
Улыбкой глаз и речи прямотой,
И если сможешь избежать сомненья,
В тумане дум воздвигнув цель-маяк...
Когда б ты мог остаться хладнокровным
Среди безумцев, тычущих в тебя;
В сомнении в тебя тебе подобных —
Упрям и твёрд, сомнение любя;
Ждать без конца, ничуть не уставая,
Средь моря лжи — спокоен и правдив;
На ненависть — ничем не отвечая,
Ни слишком мудр, ни сверхкрасноречив;
Уметь мечтать стремительно, но строго;
И мысль ценить — как новый шаг вперёд;
Встречая и Триумф, и Катастрофу
Одним и тем же «Видели, пройдёт»;
Стерпеть: тобою сказанною правдой
Глупцов дурачат, улучив момент;
Разбитый смысл склониться и исправить,
Не жалуясь на старый инструмент;
Весь прошлый блеск в коробку запечатать
И всю её поставить на пари;
И проиграть. И всё начать с начала.
И никогда о том не говорить.
Когда б ты мог, уставший запредельно,
Заставить тело бедное служить,
Опустошён трудом ночным и денным,
Но как безумный, Волей одержим;
С достоинством беседуя с толпою,
И с королём гуляя, как всегда;
Ни друг, ни враг не справятся с тобою,
Но всем с тобой считаться иногда;
Распоряжаться временем как средством,
В одну минуту втискивая век; —
Тогда владей Землёю как наследством,
Поскольку ты — Хороший Человек.
Сумей, не дрогнув среди общей смуты,
Людскую ненависть перенести
И не судить, но в страшные минуты
Остаться верным своему пути.
Умей не раздражаться ожиданьем,
Не мстить за зло, не лгать в ответ на ложь,
Не утешаясь явным или тайным
Сознаньем, до чего же ты хорош.
Умей держать мечту в повиновенье,
Чти разум, но не замыкайся в нем,
Запомни, что успех и пораженье —
Две лживых маски на лице одном.
(Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать ...)
Пусть правда, выстраданная тобою,
Окажется в объятьях подлеца,
Пусть рухнет мир, умей собраться к бою,
Поднять свой меч и биться до конца.
Сумей, когда игра того достойна,
Связать судьбу с одним броском костей,
А проиграв, снести удар спокойно
И без ненужных слов начать с нулей.
Сумей заставить сношенное тело
Служить сверх срока, не сбавляя ход.
Пусть нервы, сердце — все окаменело,
Рванутся, если Воля подстегнет.
Идя с толпой, умей не слиться с нею,
Останься прям, служа при королях.
Ничьим речам не дай звучать слышнее,
Чем голос истины в твоих ушах.
Свой каждый миг сумей прожить во славу
Далекой цели, блещущей с вершин.
Сумеешь — и Земля твоя по праву,
И, что важней, ты Человек, мой сын!
Когда ты тверд, а все вокруг в смятенье,
Тебя в своем смятенье обвинив,
Когда уверен ты, а все в сомненье,
А ты к таким сомненьям терпелив;
Когды ты ждешь, не злясь на ожиданье,
И клеветой за клевету не мстишь,
За ненависть не платишь той же данью,
Но праведным отнюдь себя не мнишь;
Когда в мечте не ищешь утешенья,
Когда не ставишь самоцелью мысль,
Когда к победе или к пораженью
Ты можешь равнодушно отнестись;
Когда готов терпеть, что станет подлость
Твой выстраданный идеал чернить,
Ловушкой делать, приводить в негодность,
А ты еще готов его чинить;
Когда согласен на орла и решку
Поставить все и тотчас проиграть,
И тотчас же, мгновенья не помешкав,
Ни слова не сказав, сыграть опять;
Когда способен сердце, нервы, жилы
Служить себе заставить, хоть они
Не тянут — вся их сила отслужила,
Но только Воля требует: «Тяни!»
Когда — хоть для тебя толпа не идол —
При короле ты помнишь о толпе;
Когда людей ты понял и обиды
Не нанесут ни враг, ни друг тебе;
Когда трудом ты каждый миг заполнил
И беспощадность Леты опроверг,
Тогда, мой сын, Земля твоя — запомни! —
И — более того — ты Человек!
Когда среди раздоров и сомнений
У всех исчезла почва из-под ног,
А ты, под градом обвинений,
Единственный в себя поверить смог...
Когда сумел ты терпеливо ждать,
На злобу злобой низкой не ответил;
Когда все лгали, не посмел солгать
И восхвалять себя за добродетель;
Когда ты подчинил себе мечту,
Заставил мысли в русло повернуть,
Встречал спокойно радость и беду,
Постигнув их изменчивую суть.
Когда обман и происки плутов
Невозмутимо ты переносил,
А после краха снова был готов
За дело взяться из последних сил...
Когда удача выпала тебе
И ты, решая выигрышем рискнуть,
Всё проиграл, но не пенял судьбе,
А тотчас же пустился в новый путь;
Когда, казалось, страсти нет в душе
И сердце заболевшее замрёт,
И загореться нечему уже,
Лишь твоя воля крикнула: «Вперёд!»
Будь то король, будь то простолюдин,
Ты с уваженьем с ними говорил;
С тобой считались все, но ни один
Кумира из тебя не сотворил;
И, если созидая и творя,
Ты вечным смыслом наполнял свой век,
То, без сомненья, вся Земля — твоя
И ты, мой сын, достойный Человек!
Из тех ли ты, кто не дрожал в сраженье,
Но страх других себе в вину вменил,
Кто недоверие и осужденье
Сумел признать, но доблесть сохранил?
Кто бодро ждал и помнил, что негоже
Неправдою отплачивать лжецу
И злом злодею (но и этим тоже
Гордиться чересчур нам не к лицу).
Ты — друг Мечты, но средь ее туманов
Не заблудиться смог? И не считал,
Что Мысль есть Бог? И жалких шарлатанов —
Триумф и Крах — с улыбкой отметал?
И ты сумеешь не придать значенья,
Когда рабы твой труд испепелят
И смысл высокий твоего ученья
Толпа на свой перетолкует лад?
Рискнешь в игре поставить состоянье,
А если проиграешь все, что есть, —
Почувствуешь в душе одно желанье:
Встать от игры и за труды засесть?
Послушна ли тебе и в боли дикой
Вся армия артерий, нервов, жил?
Воспитана ли Воля столь великой,
Чтоб телу зов ее законом был?
Ты прям и прост на королевской службе?
С простолюдином кроток? Справедлив
К достойному назло вражде и дружбе?
Властителен порой, но не кичлив?
И правда ли, что даже малой доли
Своих часов, минут ты господин?
Ну что ж! Земля твоя — и даже боле
Тебе скажу: ты Человек, мой сын!
О, если сможешь ты остаться тем, кем был,
Когда вокруг все терпят неудачи,
Когда мир этот о тебе забыл,
И за виной твоей свои сомненья прячет.
Когда поверишь снова ты в себя,
Хоть все и сомневаются в тебе,
И если сможешь жить, надеясь и любя,
Доверившись желаньям и судьбе,
И если сможешь ждать, не лгать, но если вдруг
Когда-нибудь солжешь, не утони во лжи,
И если ненавидит враг, а может друг,
Ты промолчи и сам себе скажи:
«Терпи, живи, мечтай, но только никогда
Не позволяй мечтам тобою завладеть.
Пройди сквозь радость, неудачи, сквозь года,
И постарайся ложь и страх преодолеть».
И если сможешь выслушать слова,
В которые всю правду ты вложил,
Ты вдруг поймешь, что жизнь всегда права,
И что не зря ты страх свой пережил.
И если сможешь посмотреть в глаза
Печали той, что жгла тебя всегда,
То не прольется горькая слеза,
И не умчаться прошлые года.
И если сможешь ты все потерять,
И если сможешь всем в игре рискнуть,
И после этого сначала все начать,
Открыв тот долгий и пытливый путь,
И никогда ни капли не жалеть,
И только сердцем добрым управлять,
И грубость, злость в себе преодолеть,
И лишь добро увидеть и понять.
Когда ты потеряешь все в себе,
То счастья в этой жизни пожелай,
И вновь с улыбкой обратись к судьбе,
И к воле, говорящей: «Продолжай!».
И если сможешь ты остаться тем, кем был,
Когда приедешь в гости к королю,
То знай, что этот мир не о тебе забыл,
И знай, что я тебя по-прежнему люблю.
И если сможешь ты куда-то убежать,
И, все себе вернув прийти домой,
То я смогу одно тебе сказать:
Ты настоящий человек, сын мой!
Коль добрым словом на земле
Ты труд помянешь мой,
Дай мне спокойно спать во мгле,
Где встречусь я с тобой.
Пока я буду не вполне
Забыт среди живых,
Ты все сумеешь обо мне
Узнать из книг моих.
По вкусу если труд был мой
Кому-нибудь из вас,
Пусть буду скрыт я темнотой,
Что к вам придет в свой час,
И, память обо мне храня
Один короткий миг,
Расспрашивайте про меня
Лишь у моих же книг.
Коль удалось мне вам помочь
И позабавить вас —
То пусть теперь коснется ночь
Моих усталых глаз.
Но если б снова в тишине
Пред вами я возник —
То вопрошайте обо мне
Лишь у моих же книг.
И я когда-то так шагал,
И ты окончишь путь.
Я много книжек написал.
Читал ли что-нибудь?
Иди читай, а здесь не стой,
Не будь настолько глуп!
Там, в этих книжках, я — живой.
А здесь — я только труп.
Дети Марии легко живут, к части они рождены благой.
А Детям Марфы достался труд и сердце, которому чужд покой.
И за то, что упрёки Марфы грешны были пред Богом,
Пришедшим к ней,
Детям Марии служить должны Дети её до скончанья дней.
Это на них во веки веков прокладка дорог в жару и в мороз,
Это на них ход рычагов; это на них вращенье колёс.
Это на них всегда и везде погрузка, отправка вещей и душ,
Доставка по суше и по воде Детей Марии в любую глушь.
«Сдвинься», — горе они говорят. «Исчезни», — они говорят реке,
И через скалы пути торят, и скалы покорствуют их руке.
И холмы исчезают с лица земли, осушаются болота за пядью пядь,
Чтоб Дети Марии потом могли в дороге спокойно и сладко спать.
Смерть сквозь перчатки им леденит пальцы, сплетающие провода,
Алчно за ними она следит, подстерегает везде и всегда.
А они на заре покидают жильё, и входят в страшное стойло к ней,
И дотемна укрощают её, как, взяв на аркан, укрощают коней.
Отдыха знать им вовек нельзя; Веры для них недоступен Храм.
В звёздные дали их ведёт стезя, свои алтари они строят там,
Чтобы сочилась из скважин вода, чтобы, в землю назад уйдя,
Снова поила она города вместе с каждой каплей дождя.
Они не твердят, что Господь сулит разбудить их пред
тем, как гайки слетят,
Они не бубнят, что Господь простит, брось они службу
когда хотят.
И на давно обжитых путях, и там, где ещё не ступал человек,
В труде и бденье — и только так — Дети Марфы проводят век.
Двигая камни, врубаясь в лес, чтоб сделать путь прямей и ровней,
Ты видишь кровь — это значит: здесь прошёл один из её Детей.
Он не принял мук ради веры святой, не строил лестницу в небеса,
Он просто исполнил свой долг простой, в Общее дело свой вклад внеся.
А Детям Марии чего желать? Они знают — Ангелы их хранят.
Они знают — им дана Благодать, на них Милосердья направлен взгляд.
Они слышат Слово, сидят у ног и, зная, что Бог их благословил,
Своё бремя взвалили на Бога, а Бог — на Детей Марфы его взвалил.
Политик
Я трудиться не умел, грабить не посмел,
Я всю жизнь свою с трибуны лгал доверчивым и юным,
Лгал — птенцам.
Встретив всех, кого убил, всех, кто мной обманут был,
Я спрошу у них, у мертвых, бьют ли на том свете морду
Нам — лжецам?
Эстет
Я отошел помочиться не там, где вся солдатня.
И снайпер в ту же секунду меня на тот свет отправил.
Я думаю, вы не правы, высмеивая меня,
Умершего принципиально, не меняя своих правил.
Командир морского конвоя
Нет хуже работы — пасти дураков.
Бессмысленно храбрых — тем более.
Но я их довел до родных берегов
Своею посмертною волею.
Эпитафия канадцам
Все отдав, я не встану из праха,
Мне не надо ни слов, ни похвал.
Я не жил, умирая от страха,
Я, убив в себе страх, воевал.
Бывший клерк
Не плачьте! Армия дала
Свободу робкому рабу.
За шиворот приволокла
Из канцелярии в судьбу,
Где он, узнав, что значит сметь,
Набрался храбрости — любить
И, полюбив, — пошел на смерть,
И умер. К счастью, может быть.
Новичок
Они быстро на мне поставили крест —
В первый день, первой пулей в лоб.
Дети любят в театре вскакивать с мест —
Я забыл, что это — окоп.
Новобранец
Быстро, грубо и умело за короткий путь земной
И мой дух, и мое тело вымуштровала война.
Интересно, что способен сделать Бог со мной
Сверх того, что уже сделал старшина?
Трус
Я не посмел на смерть взглянуть
В атаке среди бела дня,
И люди, завязав глаза,
К ней ночью отвели меня.
Ординарец
Я знал, что мне он подчинен и, чтоб спасти меня, — умрет.
Он умер, так и не узнав, что надо б все наоборот!
Двое
А. — Я был богатым, как раджа.
Б. — А я был беден.
Вместе. — Но на тот свет без багажа
Мы оба едем.
Не плачьте, — сделала борьба
Свободным робкого раба.
И, став свободным, он открыл
В себе источник новых сил.
И силы отдал он свои
Товариществу и любви.
И, жизнь за дружбу положив,
Он пал, но вечно будет жив.
Уснувшему часовому
Застреленный часовой, в дозор я не встану опять.
Я спал, потому и убит. И вот продолжаю спать.
Теперь не будите меня. Я пулей сражен наповал.
Я сплю, потому что убит. Убит, потому что спал.
Артиллеристам, погибшим из-за нехватки
снарядов
В тылу работать не любили,
Поэтому мы спим в могиле.
На братской могиле пехотинцев
Оттого мы попали под пули,
Что отцы наши нас обманули.
Бог праотцев, преславный встарь,
Господь, водивший нас войной,
Судивший нам — наш вышний Царь! —
Царить над пальмой и сосной,
Бог Сил! Нас не покинь! — внемли,
Дабы забыть мы не смогли!
Вражде и смуте есть конец,
Вожди уходят и князья:
Лишь сокрушение сердец —
Вот жертва вечная твоя!
Бог Сил! Нас не покинь! — внемли,
Дабы забыть мы не смогли!
Тускнеют наши маяки,
И гибнет флот, сжимавший мир...
Дни нашей славы далеки,
Как Ниневия или Тир.
Бог Сил! Помилуй нас! — внемли,
Дабы забыть мы не смогли!
Коль, мощью призрачной хмельны,
Собой хвалиться станем мы,
Как варварских племен сыны,
Как многобожцы, чада тьмы,
Бог Сил! Нас не покинь! — внемли,
Дабы забыть мы не смогли!
За то, что лишь болванки чтим,
Лишь к дымным жерлам знаем страх
И, не припав к стопам Твоим,
На прахе строим, сами прах,
За похвальбу дурацких од,
Господь, прости же Свой народ!
(С.Дж.Родс, похоронен в Матоппосе, апреля 10 числа, 1902)
Когда хоронят короля
Тоскуя и скорбя, —
Печалью полнится земля,
Приемля прах в себя.
Конечно, каждый должен пасть,
У всех судьба одна:
Но Власть обречена во Власть
И жить обречена.
Он вдаль смотрел, поверх голов,
Сквозь время, сквозь года,
Там в муках из его же слов
Рождались города;
Лишь мыслью действуя благой —
Сколь мал бы ни был срок, —
Один народ в народ другой
Преобразить он мог.
Он кинул свой прощальный взор
На цепь минувших лет,
Через гранит, через простор,
Что солнцем перегрет.
Отвагою души горя,
Герой рассеял тьму,
Тропу на север проторя
Народу своему.
Доколь его достало дней
И не сгустилась мгла —
Империя слуги верней
Найти бы не смогла.
Живой — Стране был отдан весь,
Теперь — Господь, внемли! —
Его душа да станет здесь
Душой его земли!
Сын мой Джек не прислал мне весть?
Не с этой волной.
Когда он снова будет здесь?
Не с этим шквалом, не с этой волной.
А может, другим он вести шлет?
Не с этой волной.
Ведь что утонуло, то вряд ли всплывет —
Ни с прибоем, ни с грозной волной.
В чем же, в чем утешение мне?
Не в этой волне,
Ни в одной волне,
В том, что он не принес позора родне
Ни с этим шквалом, ни с этой волной.
Так голову выше! Ревет прибой
С этой волной
И с каждой волной.
Он был сыном, рожденным тобой,
Он отдан шквалу и взят волной.
Без причитаний и слез, не взывая к Аллаху,
Ждал он, на окрик конвойных ответив без страха.
Когда кандалы принесли, он помог надевать их,
Улыбнулся как брат кузнецам, пришедшим сковать их.
Прежде, чем тронулись в путь, и прах поглотил его,
Видя, как держится он, я о чем-то спросил его.
Мы говорили дорогой, но не о печали —
Лишь о прекрасном Конце и о красном Начале.
Шел он в цепях, но ничуть не смущался их звоном,
Ковшик с холодной водой он принял с поклоном,
Благославляя Судьбу, вел рассказ величавый,
И слова расстилали ковры ослепительной славы.
Разукрашены Джиннами все и чудесней поверья,
Но холодный и пристальный взор победил недоверье.
Так я узнал тот восторг, от земли отрешенный,
Скован закованным в цепи и пленным плененный.
Я вернулся на землю потом, и умчалось виденье,
Но велик он, — да будет над ним благословенье!
Неважный мир господь для нас скропал.
Тот, кто прошел насквозь солдатский ад
И добровольно «без вести пропал»,
Не беспокойтесь, не придет назад!
Газеты врали вам средь бела дня,
Что мы погибли смертью храбрецов.
Некрологи в газетах — болтовня,
Нам это лучше знать, в конце концов.
Врачи приходят после воронья,
Когда не разберешь, где рот, где нос.
И только форма рваная моя
Им может сделать на меня донос.
Но я ее заставлю промолчать.
Потом лопаты землю заскребут,
И где-то снова можно жизнь начать,
Когда тебя заочно погребут.
Мы будем в джунглях ждать до темноты —
Пока на перекличке подтвердят,
Что мы убиты, стало быть, чисты;
Потом пойдем куда глаза глядят.
Мы снова сможем девочек любить,
Могилы наши зарастут травой,
И траурные марши, так и быть,
Наш смертный грех покроют с головой.
Причины дезертирства без труда
Поймет солдат. Для нас они честны.
А что до ваших мнений, господа, —
Нам ваши мненья, право, не нужны.
(Умер 27 марта 1900)
Он не был с теми, кто морями слез
Залил селенья и зажег пожар,
Он, непреклонный, жизнь свою принес
Потерянному делу в тщетный дар.
В народе сильном, кованном в огне,
Едином от сражений и побед,
Без злобы говорящем о войне,
О нём не раз расскажет внуку дед.
Быть может, он не бросится вперед
В последнем городе, в пустом краю, —
Все ж над его могилой пропоёт
Наш гулкий залп в ответ его ружью.
«События развиваются полным ходом... от
темпа нашей смертности стало бы тошно самому Наполеону... Доктор М. умер на
прошлой неделе, а Ц. — в понедельник, но нам послали ещё одну партию лекарств.
Мы, по-видимому, совершенно не в состояние положить этому конец... Деревни в
страшной панике... В некоторых местах ни одной живой души... Но, во всяком
случае, приобретенный опыт может принести пользу, и я продолжаю по сей день
писать записки на случай каких-либо событий... Смерть — странный товарищ для
постоянного общения.»
Из частного письма из Маньчжурии
Нет вождей, чтоб вести нас к славе, мы без них на врага наступаем,
Каждый свой долг выполняет сам, не слыша чужого шага,
Нет трубы, чтоб сзывать батальоны, без трубы мы ряды смыкаем,
От края земли и до края земли — во имя Желтого флага!
— Становись! Становись! Становись! —
Не там, где летит эскадрон,
Не там, где ряды штыков,
Не там, где снарядов стон
Пролетает над цепью стрелков,
Не там, где раны страшны.
Где нации смерти ждут,
В частной игре войны, —
Место шпиона не тут.
Державы, Князья и Троны! Важнее труд шпиона —
Место шпиона не тут!
Мы для других услуг,
Мы знамя несем в чехле,
Нам черед — коль Смерть разбушуется вдруг
На фронте по всей земле.
Смерть — наш Генерал.
Желтый флаг вознесен,
Каждый на пост свой стал,
И на месте своем шпион.
Где чума распростерла тени над множеством царств и владений, —
Там за работу, шпион!
Редких выстрелов звук,
Похороны вдали,
Наши огонь открыли вдруг,
И трупы в траву легли.
В панике города,
Воздух сёл заражен,
Значит — война тогда
И за работу, шпион!
Народы, Страны, Цари, приказы свои говори,
Как должен работать шпион?
(Барабан) — Мы ходим под страхом, шпион!
«Пикет обойди кругом,
Чей облик он принял, открой,
Стал ли он комаром
Иль на реке мошкарой?
Сором, что всюду лежит,
Крысой, бегущей вон,
Плевком среди уличных плит —
Вот твое дело, шпион!»
(Барабан) — Мы ходим под смертью, шпион!
«Что он готовит и где?
Когда наступать решил?
На земле, в небесах, на воде?
Как обойти его тыл?
Если сжечь запасы еды,
Умрет ли от голода он?
Проникни в его ряды —
Вот твое дело, шпион!»
(Барабан) — Берись за работу, шпион!
«Он не хочет ли нас обмануть?
Не в засаде ли он сидит?
Что ему преградило путь?
Выжидает он иль разбит?
Не слышно его почему?
Не отступает ли он?
Узнай, проберись к нему!
Вот твое дело, шпион!»
(Барабан) — Добудь нам ответ, шпион!
«Подпруга с подпругой скачи,
Где Конь Блед летит без дорог,
Землю слушай в ночи,
Расскажи, что знает песок.
Дым нашей муки бел,
Где сожженный лег легион:
Что нам за дело до душ и тел?
Дай нам спасенье, шпион!»
Мощь шести тысяч лошадей
Во имя одного.
Строй уходящих кораблей —
Гнев, двигатель всего:
Мощь полосатых тел тиха,
Путей их не постичь,
Ждут Смерть, как Девы — жениха,
Искатели добыч!
Смешались небо и волна,
И гасит дождь лучи,
И помогает зыбь, мрачна,
Всем подвигам в ночи.
Огнями мысы не зажглись
И банки не видны,
Мы безнадежно отдались
Слепой игре войны!
Ближе снопы лучей, и знай —
Враг показал лицо;
Яснее слышен пушек лай,
Смыкается кольцо.
Прямо в капкан дорога им,
Порт не увидят свой.
Спокойно! — можешь считать своим
Прикрытье и конвой!
Незримы, мы следим, как шлют,
Где отмели одни,
Где глубина всего лишь фут,
Тревожный свет они.
Опасность ждет не тут, не тут!
( О, сокол среди мглы!)
И только чайки подадут
Сигнал с ночной скалы.
Итак — еще далек покой,
Канал не ваш пока!
Сирены слушай дикий вой —
Ведь это смерть близка!
Взгляни на авангард, и страх
Подскажет в тишине:
Недвижный остов на волнах,
И мачты все в огне!
Пробоина! Глухой удар
Карающ и незрим,
Переходящий в пену пар,
Пена, легка как дым,
Дым, заслонивший глубину,
Чья пасть добычу жрет,
И, нефтью запятнав волну,
Исчез водоворот...
На зыбких водах темный след —
Злодей исчез средь тьмы, —
Орудий хлопотливый бред
По носу и с кормы!
Бьет ужас среди мачт в воде,
О помощи моля,
Безумный страх знаком звезде
И борту корабля.
Покуда в дыме все слилось
И страхом все полны,
Пронзай лучами их насквозь —
Киты ослеплены!
Привет тому, кто уцелел!
Погибшему — венец!
Назначен каждому удел,
И бог за всех. Конец!
Мощь шести тысяч лошадей —
Над ними власть одна,
Рука, ведущая везде,
Гнев, им рука сильна;
Гром, павший средь полночных вод,
И моря горький клич;
Кипящий след, безумный ход —
Искатели добыч!
Коль проснувшись в полночь, копыт услышишь стук,
Не трогай занавески и не гляди вокруг,
Кто не любит спрашивать, тому и не солгут,
Детка, спи, покуда Джентльмены не пройдут!
Двадцать пять лошадок
Рысью через мрак —
Водка для священника,
Для писца табак;
Письма для шпиона, шелк для леди тут,
Ты, детка, спи, покуда Джентльмены не пройдут!
Если в дровяной сарай заглянув тайком,
Смоляные бочонки увидишь с коньяком,
Звать ни надо никого, не затевай игру,
Прикрой их досками опять, их уберут к утру!
Если у конюшни дверь — настежь всем ветрам,
Если конь измученный распластался там,
Если чинит мать пиджак, мокрый изнутри,
Если весь изодран он, — не болтай, смотри!
Если в красно-голубом встретишь ты солдат,
Прикуси свой язычок, они пусть говорят.
Если назовут тебя «душкой» невзначай,
Где кто был, где кто сейчас, ты не разболтай!
Стук и шорох под окном в поздние часы
Не должны тебя пугать, раз не лают псы.
«Верный» тут и «Пинчер» тут, и оба молча ждут,
Не дыхнуть покуда Джентльмены не придут!
Если будешь умницей, то получишь ты
Куколку французскую редкой красоты,
Кружевная шляпа: бархатный наряд —
Это Джентльмены пай-девочке дарят!
Двадцать пять лошадок
Рысью через мрак —
Водка для священника,
Для писца табак.
Кто не любит спрашивать, тому и не солгут.
Детка, спи, покуда Джентльмены не придут!
Коль, проснувшись в полночь, копыт услышишь стук,
Не трогай занавески и не гляди вокруг,
Кто не любит спрашивать, тому и не солгут.
Детка, спи, покуда Джентльмены не пройдут!
Двадцать пять лошадок
Рысью через мрак —
Водка для священника,
Для писца табак;
Письма для шпиона, шелк для леди тут,
Ты, детка, спи, покуда Джентльмены не пройдут!
Если в дровяной сарай заглянув тайком,
Смоляные бочонки увидишь с коньяком,
Звать ни надо никого, не затевай игру,
Прикрой их досками опять, их уберут к утру!
Если у конюшни дверь — настежь всем ветрам,
Если конь измученный распластался там,
Если чинит мать пиджак, мокрый изнутри,
Если весь изодран он, — не болтай, смотри!
Если в красно-голубом встретишь ты солдат,
Прикуси свой язычок, они пусть говорят.
Если назовут тебя «душкой» невзначай,
Где кто был, где кто сейчас, ты не разболтай!
Стук и шорох под окном в поздние часы
Не должны тебя пугать, раз не лают псы.
«Верный» тут и «Пинчер» тут, и оба молча ждут,
Не дыхнуть, покуда Джентльмены не придут!
Если будешь умницей, то получишь ты
Куколку французскую редкой красоты:
Кружевная шляпа: бархатный наряд —
Это Джентльмены пай-девочке дарят!
Двадцать пять лошадок
Рысью через мрак —
Водка для священника,
Для писца табак.
Кто не любит спрашивать, тому и не солгут.
Детка, спи, покуда Джентльмены не придут!
Веселый бог Удачи
Умножил мой доход,
Мои — товары в трюмах,
И мой — богатый флот.
Хоть многие отплыли
В далекие края,
Мой оказался лучшим путь
И Адмиралом — я.
Меня Король ласкает
И любит мой народ,
Мне княжеская гордость
И княжеский почет.
Мной города гордятся,
Мне чернь давно поет:
«Кто Вальдеса не знает,
Не много знает тот!»
Но помнятся мне други
Среди чужих морей,
Когда мы торговали
Средь голых дикарей,
Шесть тысяч миль южнее,
И тридцать лет назад.
Я был для них не Вальдес,
Но их любимый брат.
Кому вино досталось,
Тот пил среди друзей.
А кто нашел доббычу,
Тот говорил о ней
У островов заветных,
Вблизи подводных скал,
Когда, устав с дороги,
Флот мирно отдыхал.
Там от костров дымились
Прибрежные леса,
Там мы вздымали стяги —
На веслах паруса.
Как блещет быстрый якорь,
Стремя ко дну канат,
Так мчались капитаны
Куда глаза глядят.
Где мы снимали шпаги?
Куда лежал наш путь?
Чей кров под тенью пальмы
Манил нас отдохнуть?
О, чистый ключ в пустыне!
О, криница в степях!
О, ломоть хлеба втайне!
О, чарка второпях!
Познавший негу мальчик,
Вдова, чья жизнь темна,
Невеста в цвете силы
И гордая жена,
Все те, кого снедают
Жестокие огни,
Не так зовут блаженство,
Как я — былые дни!
Я думал — будет время,
Мне не изменит пыл,
И, выжидая радость,
Весну я отложил.
И вот сперва в гордыне,
Потом в тоске узнал,
Что я — Диего Вальдес,
Верховный Адмирал!
С тех пор служил мне ветер
И каждый взлет волны,
И что бы ни дерзал я,
Они всегда верны,
Но скрыта в них измена
(Так океан хотел!)
И Вальдес ими продан
В неволю славных дел.
Меня бросала буря
То вверх, то вниз, и был
Мой путь во власти ветра,
А я великим слыл.
Застрявшую добычу
Туман держал кольцом,
Мне дул попутный ветер,
И слыл я мудрецом.
Но, несмотря на славу,
Ограблен, сбит с пути,
Я грезил неустанно
Покой себе найти.
Но тот, кто венчан Флотом,
Кого ласкает двор,
Он здесь, Диего Вальдес,
Моей надежды вор!
Мольбы его не тронут,
Он камня холодней,
Владыка сотни флагов
И старшина морей.
Его отпущен словом,
Кто к милой не стучал?
Но не Диего Вальдес,
Верховный Адмирал!
Нет больше волн у моря
И у небес ветров,
Чтобы вернуть наш отдых
У шумных берегов —
И чистый ключ в пустыне,
И криницу в степях,
И ломоть хлеба втайне,
И чарку второпях.
Я кликнул Капитанов —
Держать совет сейчас,
Несутся их галеры,
Двенадцать весел враз.
Я тесную темницу,
Я тяготу кандал
Приму — Диего Вальдес,
Верховный Адмирал.
На юге, на юге, за тысячи миль,
Друг с другом мы там побратались,
Мы жемчуг скупали у островитян,
Годами по морю шатались.
Каких тогда не было в мире чудес!
В какие мы плавали дали!
В те дни был неведом великий Вальдес,
Но все моряки меня знали.
Когда в тайниках попадалось вино,
Мы вместе вино это пили,
А если добыча в пути нас ждала,
Добычу по братски делили.
Мы прятали меж островов корабли,
Уйдя от коварной погони,
На перекатах и мелях гребли, —
К веслу прикипали ладони.
Мы днища смолили, костры разведя,
В огне обжигали мы кили,
На мачтах вздымали простреленный флаг
И снова в поход уходили.
Как в белые гребни бушующих вод
Врезается якорь с размаха,
Так мы, капитаны, вперед и вперед
Летели, не ведая страха!
О, где мы снимали и шпагу и шлем?
В каких пировали тавернах?
Где наших нежданных набегов гроза?
Удары клинков наших верных?
О, в знойной пустыне холодный родник!
О, хлеба последняя корка!
О, буйного ястреба яростный крик!
О, смерть, стерегущая зорко!
Как девушки грезят и ждут жениха,
Тоскуют по прошлому вдовы,
Как узник на синее небо в окно
Глядит, проклиная оковы, —
Так сетую я, поседевший моряк:
Все снятся мне юг и лагуны,
Былые походы, простреленный флаг
И сам я — отважный и юный!
Я думал — и сила, и радость, и хмель
С годами взыграют все краше,
Увы, я бесславно весну упустил,
Я выплеснул брагу из чаши!
Увы, по решенью коварных небес
Отмечен я жребием черным, —
Я, вольный бродяга Диего Вальдес,
Зовусь адмиралом верховным!
О, если б по прежнему ветер подул,
По прежнему волны вскипели,
Смолили бы днища друзья вкруг костров
И песни разгульные пели!
О, в знойной пустыне холодный родник!
О, хлеба последняя корка!
О, буйного ястреба яростный крик!
О, смерть, стерегущая зорко!
За темные делишки,
За то, о чем молчок,
За хитрые мыслишки,
Что нам пошли не впрок,
Мишенью нас избрали
Параграфы статей —
И поманили дали
Свободою своей.
Нет, нас не провожали,
Не плакали вослед;
Мы смылись, мы бежали —
Мы заметали след
От наших злодеяний,
А проще — наших бед
За нами — каталажка,
Пред нами — целый свет
Ограбленные вдовы
И сироты купцов
За нами бестолково
По свету шлют гонцов;
Мы рыщем в океане,
Они — на берегу.
И это христиане,
Простившие врагу!
Но вдосталь, слава богу,
На свете славных мест,
Куда забыл дорогу
Наш ордер на арест;
Но есть архипелаги,
Где люди нарасхват,
А мертвые бумаги
Туда не допылят.
Там полдень — час покоя,
Там ласков океан,
Дворцовые покои,
И в них журчит фонтан
Никто здесь не посмеет
Прервать полдневный сон,
Покуда не повеет
Прохладой из окон.
Природа — загляденье,
Погода — первый сорт,
И райских птичек пенье,
И океанский порт.
И праздник, оттого что
Раз в месяц круглый год
Привозит нашу почту
Британский пароход.
Мы поджидаем в баре
Прибывших бедолаг —
Не чопорные баре,
Но парни самый смак.
Мы важно тянем виски
И с помом, и с самим,
Но на борт — он английский!
К ним в гости не спешим.
А ночью незаконно
Мы в Англии своей —
С князьями Альбиона
Знакомим дочерей,
И приглашают лорды
На танец наших жен,
Мы сами смотрим гордо,
Покуда... смотрим сон.
О боже! Хоть понюшку
Нам Англии отсыпь —
Ту грязную речушку,
Ту лондонскую хлипь,
Задворки, закоулки
И клочья тощих нив...
А как там Лорд — Уорден?
А как там наш Пролив?
К закату улегся ветер,
К прибою туман поседел,
И взяла тут Ведьма Скорлупку,
Где Синий Чертенок сидел.
«Тони», — сказала, «плыви», —сказала,
«Мне тебя не жалко ничуть»,
«Тут ему и конец!» — сказала,
И Скорлупка пустилась в путь.
К полуночи замер ветер,
Туман был белей полотна,
И нащупала Ведьма Скорлупку,
Достав рукою до дна.
«Прочь!» — сказала, «убью!» — сказала,
Но сказал ей Чертенок: «Нет!
Смотри, корабли идут», — сказал он
И пустился им вслед.
К рассвету поднялся ветер,
Туман от дождя поредел,
И увидела Ведьма Скорлупку,
Где Синий Чертенок сидел.
«Ты тонул?» — сказала, «ты плыл?» — сказала,
Но ответил Чертенок тот:
«Я-то плыл, но сдается, — сказал он, —
Что кто-то ко дну идет».
На закате Ведьма Севера
Увидела сквозь туман,
Как маленький Белый Дьявол
Скорлупку вёл в океан.
«Плыви, блоха, если смеешь,
Но заключим пари:
Остановишься, оробеешь —
Не доживешь до зари».
Туманной, безветренной ночью
Холод сковал простор:
«Вперед, или ты покойник!
Помнишь наш уговор?»
Усталость превозмогая,
На ощупь, скребясь сквозь лёд,
Он выкрикнул: «Прочь, Седая,
Всё нормально идёт!»
Когда, поближе к рассвету,
Туманы смыло дождём,
Догнала Ведьма кораблик
И Синеглазого в нём.
«Ты проиграл!» — но Дьявол
Сердито топнул ногой:
«Я буду плавать, как плавал!
Иль утонет кто-то другой!»
Была как Гефсиманский сад
Пикардия для нас.
И провожал нас каждый взгляд
На гибель каждый час.
На гибель нас, на гибель нас —
Хоть каждый выжить рад.
И заползал под маски газ
Там, где кончался сад.
Светился Гефсиманский сад
Сияньем женских глаз.
Но чаша близилась для нас —
И меркнул женский взгляд.
Да минет нас, да минет нас
Она на этот раз.
Помилуй, Боже, упаси —
И мимо пронеси.
Он не пронес, он не упас,
Не спас любимых чад!
Был в чаще смертоносный газ
Там, где кончался сад.
На Пикарди был Гефсиман —
Так звался этот сад;
Зеваки, — что тебе канкан! —
Любили наш парад.
Английский шел и шел солдат
Сквозь газы, смерть, дурман,
И нескончаем был парад —
Не там, где Гефсиман.
В саду с названьем Гефсиман
Девицы были клад,
Но я молился, чтоб стакан
Пропущен был бы в ад.
На стуле офицер торчал,
В траве лежал наш брат,
А я просил и умолял
Пустить стакан мой в ад.
Со мною клад — со мною клад —
Я выхлестал стакан,
Когда сквозь газ мы плыли в ад —
Не там, где Гефсиман.
На засов тугой закрыла дверь, в очаг подбросила дров,
Потому что увидела блеск когтей и услышала хнычущий зов.
Распелся в хижине огонь и озарил потолок,
И увидел сон Единственный Сын, едва на полу прилег.
Последний пепел упал с головни, и почти потух очаг,
И проснулся опять Единственный Сын и тихо крикнул во мрак:
«Неужели я женщиной был рожден и знал материнскую грудь?
Мне снился ворох мохнатых шкур, на которых я мог отдохнуть.
Неужели я женщиной был рожден и ел из отцовской руки?
Мне снилось, что защищали меня сверкающие клыки.
Неужели я — Единственный Сын и один играл у огня?
Мне снились товарищи мои, что больно кусали меня.
Неужели я ел ячменный хлеб и водой запивал наяву?
Мне снился козленок, ночью глухой зарезанный в хлеву.
Мне снились полночные небеса, и в Джунглях полночный крик,
И тени, скользящие прочь от меня, и красный их язык.
Целый час еще, целый час еще до восхода круглой луны,
Но я вижу как днем, как светлым днем, потолок и бревна стены.
Далеко, далеко Водопады шумят — там оленей ночной водопой,
Но я слышу блеянье оленят, за самкой бегущих тропой.
Далеко, далеко Водопады шумят — там зеленой пшеницы поля,
Но я слышу: рассветный ветер идет, колосья в полях шевеля.
Открой же дверь, я ждать не могу, мне сегодня не спится тут,
Узнаю: сородичи ли мои или волки за дверью ждут?»
Сняла засов, открыла дверь — вокруг рассветная мгла,
И волчица к Сыну вышла из мглы и у ног покорно легла.
Спустив засов, закрыв замок, она огонь зажгла;
Был слышен за порогом вой, и лапа дверь скребла.
Согрело пламя малый дом, и страх прогнало вон,
Единый Сын заснул, как спал, и вновь увидел сон.
Но, искры выбросив, бревно рассыпалось в золе,
И вновь вскочил Единый Сын, и вопросил во мгле:
«Я женщиной рожден, и грудь рождала детский смех?
Так почему мне снится сон про мягкий серый мех?
Я женщиной рожден, отец ласкал меня рукой?
Так почему во сне клыки мой берегли покой?
Я был единственным всегда у матери моей?
Так почему во сне грызусь я с парочкой друзей?
Я в молоко всегда макал сухой ячменный хлеб?
Мне виделась во сне коза, что не вернется в хлев!
Мне полночь снилась, быстрый бег и алой крови зов,
И пасти алые у тех, что мясо рвут с боков!
Вам надо час, и час еще, восхода ждать луны —
Стропила крыши, словно днем, мне и сейчас видны!
За лигу, две шумит порог, олени бродят там —
Я слышу: блеет сосунок, мать ищет по кустам!
За лигу, две шумит порог, там между гор поля —
Я слышу: пляшет ветерок, пшеницу шевеля!
Открой же дверь, покоя нет — Единый Сын идет
Узнать — то волки ждут меня, иль собственный мой род!»
Подняв засов, убрав замок, открыла дверь опять,
И вот — волчица мчится внутрь, сыночка приласкать!
Посвящение к роману «Свет погас» (1891).
Если мне стянут горло петлей,
Мати моя! О мати моя!
Знаю, чье сердце будет со мной,
Мати моя! О мати моя!
Если я в море глухом утону,
Мати моя! О мати моя!
Знаю, чьи слезы дойдут в глубину,
Мати моя! О мати моя!
Если проклятью меня предадут,
Знаю, чьи к небу молитвы дойдут,
Мати моя! О мати моя!
Посвящение к роману «Свет погас» (1891).
Будь я повешен на вершине крутой,
Матерь моя! О матерь моя!
Знаю, чья любовь бы осталась со мной.
Матерь моя! О матерь моя!
Будь я утоплен в морской глубине,
Матерь моя! О матерь моя!
Знаю, чьи слезы протекли бы ко мне.
Матерь моя! О матерь моя!
Будь проклят я в духе и во плоти,
Знаю, чьи молитвы могли бы спасти.
Матерь моя! О матерь моя!
Адам сидел под Древом, под яблоней дремал,
И Дух Земли спустился, в дар Землю предлагал.
Но не захотел Адам
С плугом ползать по полям.
Припев: Ветром, Землею, Водой и Огнем —
Чем не владеешь ты в мире своём?
(А яблоня вся в почках.)
Адам сидел под Древом, под яблоней дремал,
И Дух Морей спустился, в дар Воды предлагал.
Но не пожелал Адам
В лодке плавать по морям.
Припев: Водою и Ветром, Землей и Огнем —
Чем не владеешь ты в мире своём?
(А яблоня в листве.)
Адам сидел под Древом, под яблоней дремал,
И Дух Ветров спустился, в дар Воздух предлагал.
Только не готов Адам
Пролетать по облакам.
Припев: Ветром, Водою, Землей и Огнем —
Чем не владеешь ты в мире своём?
(А яблоня в бутонах.)
Адам сидел под Древом, под яблоней дремал,
И Дух Огня спустился, но слова не сказал —
Он зажег Огонь упрямый,
В сердце вдул его Адаму.
Припев: Сердце, о сердце, вспыхни Огнем,
Счастья достигни ты в мире своем!
(А яблоня в цвету.)
Когда Адам трудился за Райскою стеной,
Брал Землю он, брал Воду, брал матерьял любой,
И, научен черным горем,
Овладеть сумел он вскоре
Ветром, Водою, Землей и Огнем —
Но был несчастен в мире своём!
(А яблоню срубили.)
Ангел Земли пришел к Адаму
И принес ему почвы степей.
Не хотелось пахать Адаму,
Он прогнал его прочь.
(На деревьях почки.)
Ангел Воды пришел к Адаму
И принес ему зелень морей.
Не хотелось плавать Адаму,
Он прогнал его прочь.
(На деревьях листья.)
Ангел Ветра пришел к Адаму
И принес ему вздохи небес.
Не хотелось летать Адаму,
Он прогнал его прочь.
(Яблони в цвету.)
Ангел Огня пришел к Адаму
И зажег в его сердце страсть.
Бросил Адам свой Рай
И спустился вниз.
(Яблоки в соку.)
Так и живет он —
Хозяин мира и раб страстей,
Всем на Земле владея,
Кроме себя.
(Дерево — в огонь.)
Привратники Сиона не вечно на часах
Стоят в броне и шлемах, с оружием в руках,
Но в святости Сиона уверенны вполне, —
Сидят в стенах Сиона или у стен Сиона
Смеются, не смыкая глаз.
А стражники Ваала[207] страшаться встать и сесть,
И рвут они, и мечут, затаивая месть,
Жгут жертвы в честь Ваала,
Глухого божества;
И жаждет страж Ваала,
И страждет страж Ваала,
И песни в честь Ваала
Звучат без торжества.
Дойдём же до Сиона за совесть, не за страх,
Возьмём друзей с собою и наших мёртвых прах.
Все дружества Сиона велят свободным нам
Сесть и поднесть в Сионе святой Грааль к губам.
Привратники Сиона,
Им не всегда стоять
В доспехах, алебарды
Сжимая рукоять.
Но тайны все Сиона
Познав, пойдут, шутя,
Под кущами Сиона,
Вкушать покой Сиона,
Все радости Сиона
В Сионе обретя.
Привратники Ваала
Не смеют и присесть,
За это стыд друг друга
Они готовы съесть.
И прихоти Ваала
Над ними каждый миг,
Они, страшась Ваала,
Не сводят глаз с Ваала
И славят лишь Ваала,
Ваала грозный лик.
Но будем все в Сионе
По доброй воле мы,
И те, что ныне живы,
И те, что в царстве тьмы;
Свободные в Сионе,
Присядем мы к столам
И поедим в Сионе
И выпьем мы в Сионе —
Какой бокал в Сионе
Ни поднесли бы нам!
Отесан камень — и лучи
В его глубинах открываю.
Пред тем, как труд вершить в ночи,
К тебе, о Мастер, я взываю.
Я знаю — всем, что я создал,
Тебе, о Мастер, я обязан,
И там, где я Тебе не внял,
Лишь я и должен быть наказан.
И трудится напрасно тот,
Кто без Тебя был хоть мгновенье,
Твоя Рука меня ведёт
К Тебе, через Тебя — к уменью.
О, сколь нагружена ладонь,
Сколь горьки тропы на вершину,
Ты знаешь, Высекающий Огонь,
Ты знаешь, Замесивший Глину.
И чтоб не смели Мы забыть
Эдема в бытии убогом,
Ты учишь в деле Богом быть
И Человеком(челом в веках) перед Богом.
В фундамент Храма, в общий ряд
Свой камень ставлю — и немею:
Довольно мне, что был мой взгляд
Необщим Милостью Твоею.
Так будь со мною и владей —
Чтоб, выбрав верную дорогу,
Не ждал я помощи людей,
Но приходил им на подмогу.
Пожар в окне очерчен тьмой,
И камня тёсаного грани
Багровы. Труд окончен мой,
Зовёт к молитве вечер ранний.
Смотритель Высший, узнаю
В своих удачах и Победах
Я руку сильную Твою
И слабость собственную — в бедах.
Молчит Вселенная, скорбя,
Когда единый миг потерян
В моей работе для Тебя:
Твоею Правдой мир измерен!
Тропу, где я бреду без сил,
Ты для страстей хранил ревниво:
Не сам ли глину ты месил?
Не сам ли подносил огниво?
Но чтобы труженик вовек
Мечту о Рае не отбросил,
Он в Царстве Божьем — Человек,
Он — Бог и Царь в Раю ремёсел.
Ещё одна из-под резца
В подножье Храма ляжет глыба,
За необычность образца,
За милость высшую — Спасибо!
Владей рукой моей, владей!
И Мы, работники: не будем
Нуждаться в помощи людей,
Посильно помогая людям.
Людей мильоны здесь живут,
И любопытно мне и вам,
Что делать люди будут Тут,
Когда очутимся мы Там.
Нет места здесь правдивым и беспристрастным судьям,
Но подожди немного — и скоро мы прибудем
В Последний Департамент, где ни обман, ни глупость,
Ни алчность, ни тщеславье не досаждают людям.
Привязанности, страсти — ничтожны все причины,
Когда зовёт на службу Патрон глухой и чинный.
Жена — и та не в силах отсрочить этот «пукка»[209],
Который называют неправильно Кончиной.
Просроченный твой отпуск не может быть продленным,
И в чистую ты выйдешь, оставлен с пенсионом,
И златоцвет могильный — единственная рента —
Нам встанет вкладом Вечным и в золоте внесённым.
Тогда навеки праздный и навсегда зарытый
В своей конторе тесной, из прочных досок сбитой,
Не отклоняет Браун кассационных Джонса,
И в протокол не вносят особых мнений Смита.
В известку превратится — кто был Столпом когда-то;
Покрыта будет прахом судебная палата,
И жирного фосфата исследователь станет
Предметом своего же ученого трактата.
Таков конец, который клянём, во всем изверясь...
Приди же, Сущий, к Бывшим (всё остальное ересь!)
И выяснишь, что «малли»[210], траву для коз таская,
Кладбищенским надгробьем толчет индийский перец,
Поэт песчаной бури и пограничной пули,
Коня испуг нежданный, глоток воды в июле,
Сонливое, тупое гуденье тучных клерков
И дуновенье пунки — мгновенно промелькнули, —
Нас полночь укрывает, и мрак всё безысходней,
Его мы не прогоним, и нет борьбы бесплодней,
И если прежде были мы здесь незаменимы,
То триста кандидатов заменят нас сегодня.
Всем,
кто живет, придется умирать!
Вас
и Меня — лишится нас отечество!
И
было бы недурственно узнать,
Как сей урон восполнит человечество.
Здесь всюду низость, ложь и прегрешения!
Но не спеши, тебя ждет утешение —
Последний Департамент: там не нужно
Ни подличать, ни делать подношения.
Опала, милость, чин и назначение
Там потеряют всякое значение,
Ни женщине, ни долгу не сдержать
Последний этот шаг — иль завершение,
Когда начнешь ты отдыхать в беспечности,
И отпускные из расчета Вечности
На холмике обильно прорастут
Могильным златоцветом сквозь конечности.
И водворен навечно в резервации,
В дощатый кабинет без вентиляции,
Уже не пишет Смит Особых Мнений,
А Джонс не отвергает апелляции.
И прокурор — столп словоизлияния —
Стал горсткой пыли между балок здания,
А теоретик в части удобрений
Сам стал предметом своего писания.
(Да, всех нас ждут вместилища достойные.
Кто жив — проведай, как там спят покойные,
И убедись: с могил исчезли плиты,
А на траве пасутся козы дойные.)
Глоток воды иль пуля пограничная,
Взбрыкнувший конь, простуда ли обычная —
И вот уж для кого-то солнце гаснет
И умолкает суета столичная.
Когда придет черед туда отправиться,
Без нас с тобою мир прекрасно справится.
Поверь, Незаменимейший Сегодня,
Что вместо нас пятьсот других объявится!
Британия — чудесный сад, где множество цветов,
Газонов, кустиков, аллей, лужаек и мостов,
Павлины в ней красуются средь статуй и террас,
Нo Слава Сада все ж не в том, что восхищает глаз.
У красной стенки, где густых зеленых лавров лес,
Сарай с садовой утварью — вот сердце всех чудес;
Оранжереи, парники, гора навоза, пруд,
Тележки, тачки и горшки, вы всё найдёте тут.
Садовники с подручными проводят здесь все дни,
И делают, что сказано, без всякой суеты;
Во время сева криком птиц мы отгонять должны,
Славе Сада ни слова, ни крики не нужны.
Иной за розами следит, иной растит пион,
Иной способен погубить и крошечный бутон;
Зато посыплет он песок, газоны подстрижет,
Потому что Слава Сада всех с собою увлечет.
Британия — наш сад, его не создадите вы,
Вздыхая: «Ах, как хорошо!» и скрывшись в тень листвы,
Покуда те, что лучше нас, всю жизнь отдав труду,
Скоблят обеденным ножом на клумбах лебеду.
Такой тупой нет головы и ног, что так тонки,
Такого сердца слабого, столь немощной руки,
Чтоб не нашлось бы им в Саду каких-нибудь работ,
Потому что Слава Сада всех нас вознесет.
Берись же веселей за труд с надеждой великой,
Снимай с растений слизняков, ходи за земляникой;
Когда же заболит спина и вздуются мозоли,
Слава Сада не оставит и тебя без доли.
Садовником был сам Адам, и бог хотел, чтоб он
В саду трудился целый день, коленопреклонён.
Когда работу кончишь, помойся, и тогда
Помолись, чтоб Слава Сада не минула никогда!
И увидишь — Слава Сада не минует никогда!
Подобна саду Англия — не сыщется милей
Ее цветущих клумб и гряд, газонов и аллей,
Ее павлинов и дерев, и статуй, и террас,
Но Слава Сада в том, чего отнюдь не видит глаз.
И если дальше отойти — к стене, на самый край,
Для инструментов и горшков увидишь ты сарай.
Теплицы там и парники, и тачки, и носилки,
Дренаж и ряд навозных куч, насосы и косилки.
Увидишь там садовников и их учеников,
Что приучаются к труду, причем без лишних слов,
Без крику — лишь пугая птиц, кричим мы по весне,
А Славе Сада проку нет в досужей болтовне.
Одни рассаду из горшков выносят на гряду,
Других не стоит допускать к столь тонкому труду:
Им лучше стричь, копать, косить, и подсыпать, и месть —
Работа, кто бы ни пришел, во Славу Сада есть.
И нет ни слишком чистых рук, ни слишком тонких ног,
Ни слабоватого ума — любой найти бы смог
Себе занятье по душе, работу по плечу —
А Славе Сада дать не жаль от Славы по лучу.
Засучивай же рукава и делай, что велят —
Пусть будет то борьба со тлей или прополка гряд.
Когда же стихнет боль в спине и высохнут мозоли,
Тогда во Славе Сада ты достоин будешь доли.
Адама поместил в Эдем садовником Господь —
И на коленках гряды тот не брезговал полоть.
Умойся же и помолись, окончив все дела,
Чтоб Слава Сада твоего немеркнущей была.
И Славе Сада вечно быть такою, как была!
Откуда ты, Гехази,
Осанистый такой?
За что украшен цепью
Английской, золотой?
«За то, что Нааману
Не прекословил я,
Израиля Судьею
Назначили меня».
Хвалю, хвалю, Гехази!
Гордись и руку дай,
И, ускользнув от кары,
Суди родимый край,
Но поклянись ни взяток,
Ни сведений не брать,
Которые способны
Барыш на рынке дать.
Выпытывай, Гехази,
Ответ умелый тот,
В котором подсудимый
Еще гнуснее лжет,
Крича, как добродетель,
Притворно возмущен,
Чтоб замолчал свидетель
И онемел закон.
Смотри, Гехази, в оба,
Чтоб тайно никогда
Не мог он сговорится
С судьёю в час суда,
Чтоб дела не замяли
Дары и кумовство
И не сокрыли явной
Виновности его.
О, честности зерцало!
Что ж тягостного в том?
Что значит эта бледность
И пот на лбу твоем?
Ужели эти струпья
И язвы — страшный знак
Проказы Наамана
На всех твоих сынах?
Так запахни ж, Гехази,
Одежды, уходя, —
В проказе белоснежной
Израиля Судья!
Как уцелеть под бороной —
Известно жабе лишь одной;
Однако бабочка с высот
Советы жабе подает.
Член Парламента Пэджет был говорлив и брехлив,
Твердил, что жара индийская — «азиатский Солнечный Миф».
Месяца на четыре он приперся к нам в ноябре,
Но я был жесток, я сказал: уедешь лишь в сентябре.
В марте запел кокил: Пэджету горя нет,
Отдыхая, зовет меня «Чванный брахман», «дармоед»,
Позже — розы стали цвести. Был гость весьма вдохновен,
Утверждал, что жара безвредна — Пэджет, парламентский член.
Привязалась в апреле потница: зноем дохнуло с небес.
Москиты, песчаные осы знали: Пэджет — деликатес.
Опухшее и пятнистое, прибитое существо!
Опахала братьев-арийцев мало спасали его.
В мае бури пошли пылевые; Пэджет совсем приугас,
Прелести нашего климата вкушая за часом час.
Пиво хлебал дней десять — и дохлебался, подлец;
Лихорадку схватил небольшую — решил, что «уже конец».
В июне — дизентирия, вещь простая для наших мест.
Согнулся осанистый Пэджет, стал говорить про отъезд.
Слова «дармоед», «брахман» — не были больше в ходу,
Он дивился тому, что люди выживают в таком аду.
Трясучку схватил в июле, сущие пустяки.
Пэджет сказал: от холеры помирать ему не с руки,
Ныл про «восточную ссылку», вспоминал со слезами семью,
Но я-то почти семь лет уже не видел мою.
Однажды — всего-то сто двадцать, знаем такую жару! —
В обморок хлопнулся Пэджет, с трудом плетясь по двору.
Пэджет, клятвопреступник, сбежал, вполне изучив
На собственной шкуре, на практике — что такое «Солнечный Миф».
Я его проводил с усмешкой, но был душою жесток:
Сколько же дурней пишет, что рай на земле — Восток.
Да притом еще и пытается править в такой стране...
Еще одного такого пошли, о Господи, мне!
Кокил — индийская певчая кукушка
Сто двадцать - по Фаренгейту
Пэджет, Ч.П.[211], был лгунишка и к тому же красноречив,
Индийский зной называл он «Азиатский Солнечный Миф»;
«Изучать Восток» на три месяца он приехал в конце ноября,
Я зваставил его подписать контракт и остаться до сентября.
Март начался кукушкой. Пэджет был полон сил,
Звал меня «надутым брамином», про «царский оклад» говорил.
Кончился март и розы. Он сказал: «А жары-то нет!»
«Придет!» — «Чепуха!» — промолвил Пэджет, Ч.П., в ответ.
Апрель принес нам панкху[212] и лишаи от жары,
Был по вкусу москитам Пэджет, объедались им комары.
Он стал рябой и пятнистый, и с грустью я наблюдал,
Как он лупит арийских братьев, совсем не как либерал.
Май принес пыльную бурю. Пэджет с солнцем пошел на закат,
Все сезонные наслаждения задели его подряд.
Во-первых, неделю «печень» — он портер попивал, —
Лихорадки легкая доза — он «жестокой» ее называл.
В июле — дизентерия, после «Шота Бурзат»[213].
Спал с тела дородный Пэджет, и уехать он был бы рад.
Меня уж не звал он «брамином», «надутым» и «рвачом»,
Казалось, он удивлялся, что кому-то здесь все нипочем.
Июль был слегка нездоровым — Пэджет, едва дыша,
Вспоминал о Cholera Morbus, намекал, что жизнь хороша,
Лепетал о «восточном изгнанье», в слезах говорил о жене,
А с моими детьми лет восемь не пришлось повидаться мне!
Как-то в полдень по Фаренгейту было сто двадцать один,
Пэджет брякнулся в обморок (Пэджет тучный был господин).
На этом он бросил занятья и бежал, всему изменив,
На практике и всесторонне изучил он Солнечный Миф.
Его проводив, я смеялся, но смеяться долго не мог, —
Я подумал о дурнях, как Пэджет, пишущих про Восток,
Об изъездивших свет идиотах, что стране не дают ничего,
И я Бога молил, чтоб мне в руки он послал еще одного.
Вот почему этот
Рустам Бег,
Раджа из Калазай,
Дул шампанское и
брэнди-пег[214],
Деньги швырял через
край,
Злил всех правителей
дорогих,
Добрых и — это
подробности — слепых.
Рустам Бег из Колазай, край презрев отсталый свой,
Страстно жаждал СиЭсАй[215] и тряхнул своей мошной:
Строил он водопровод, госпиталь, тюрьму, дома...
И решил, дивясь, народ — Рустам Бег сошел с ума.
Странный проводился план им в политике потом,
Полдесятка англичан горячилися при нем,
Все сулили — этот край просветится, наконец;
Будет, будет Колазай всей Европе образец!
Раджа, зная в деле толк, снизил пошлины вдвойне,
Полицейский целый полк экипировал вполне,
Либеральный — от души! о налогах ввел закон
И, в борьбе со злом, Букши[216] сбавил жалованье он.
Магараджу разозля, тайный выпустил указ:
С взяточников, с февраля, не спускать шпионам глаз.
Вверх ногами Колазай он поставил в краткий срок;
Наступает месяц май — Бег в надеждах изнемог.
В день рождения его — о, закрой глаза свои! —
Против имени его было только СиАйИ[217]!
Три недели, говорят, веселился Колазай,
И теперь там каждый рад вспоминать тот месяц май.
Бег закрыл водопровод, снял с дотации тюрьму,
Красота родных болот вновь понравилась ему,
Все налоги в десять раз увеличил он затем,
Госпиталь его приказ превратил в большой гарем,
Дал Букши двойной оклад, оказал ему почет,
И, надев родной халат, крепко взялся за народ.
Счастлив, счастлив Колазай, счастлив также Рустам Бег,
Но сиянью СиЭсАй — предпочел он симпкин-пег[218].
«Болезней в Хезабаде, Бинкс,
Все меньше! Как же так?»
О, чистота сортирных труб
Есть высшее из благ!
Я это осознал навек!» —
Сказал честнейший человек.
Под вечер в августе, в костюм белейший мой одет,
Я объезжал наш Хезабад: прогулка не во вред.
Вдруг мой уэльский жеребец увидел: мчится слон,
Он ждет супружеских утех — и скачет под уклон!
Слон без погонщика! И я решил, судьбу кляня,
Что за слониху этот слон решил принять меня.
К чему такая встреча мне? Чтоб не терять лица,
Я в город повернул скорей, хлестнувши жеребца.
Коляска затрещала вдруг, и проклял я судьбу:
Уэльсец вытряхнул меня — в сортирную трубу,
Затем последовал удар: с трудом припомяну
Моей коляски бедной хруст, доставшейся слону.
Дыша миазмами во тьме, я понял, что погиб;
В коллектор главный я пополз, над ухом чуя хрип:
В четыре фута у трубы должна быть ширина, —
Лишь дюйм — от головы моей до хобота слона.
Слон все ревел, и я в трубе запуган был весьма,
Но глубже влезть уже не мог в густой затор дерьма.
Со страха мерз я и стоял, судьбу свою кляня, —
А слон все так же норовил добраться до меня.
Хоть он промазал — мне с тех пор досталась седина.
Потом погонщик прибежал и отогнал слона.
Я двинул в городской совет и даже не был груб:
Я предъявил себя — и нет с тех пор забитых труб.
Вы верить можете в дренаж, — мол, все пробьет само,
Покуда вы, как стебелек, не въёжитесь в дерьмо.
Я — верю только в чистку труб... К здоровью путь — прямой:
Пусть, кто не верит, повторит печальный опыт мой.
О Господи, затми тщетой
Мятущийся наш взор,
Чтоб слепо шли мы на убой
И слепо на костер.
Свои Деяния от нас
И Битвы утаи,
Чтоб мы не поднимали глаз
На небеса Твои.
И наши души сохрани
В неведенье о том,
Куда, покинув плоть, они
Отправятся потом.
Свой Путь, Свой Промысел сокрой
И отврати Глагол,
Чтоб нас и Шепот даже Твой
В смущенье не привел.
Пусть вечно разделяет нас
Глухой завесой Тьма,
Чтоб Око Божие и Глас
Не любим рыбную ловлю мы, взмахнуть не умея веслом.
Все то, чему нас учили отцы, называем мы пустяком,
И в том, во что сердце верить велит, сомневаемся мы всегда.
Мы не верим в хлеб, который едим, нам радость работы чужда.
Смотрите, наши берега и вдаль, и вширь лежат.
Их осушили наши отцы и плотин поставили ряд.
Они оттеснили море назад. То был непомерный труд.
Мы родились, чтоб жить под защитой плотин, но плотины нас не спасут.
А вдали прилив на плотины ползет, все пробуя пенным ртом.
У шлюзных ворот обгрызая края, он стены обходит кругом,
Волны швыряет, и снова швыряет, жует морской песок...
Мы слишком от берега далеки, чтоб знать, как прилив жесток.
Мы приходим порой, заботой полны, у широких стен шагать.
Все это — плотины наших отцов, и в камне щелей не видать.
Не раз и не два налетали ветра, но мы не боимся ветров —
Мы ходим только смотреть на плотины, плотины наших отцов.
Над соленым болотом, где наши дома под ветром холодным дрожат,
Измученный, жалкий и тусклый блеск струит, умирая, закат.
Будто красный уголь мелькнул в золе, будто искра скользнула там...
Мы отданы морю и ночи во власть и пощады не будет нам!
У моста на болоте стоит загон, и стада беснуются в нем,
Оглушенные шумом бегущих ног, ослепленные фонарем.
Скорее срывайте замки с ворот, выпускайте на волю стада!
Низины тонут на наших глазах, отовсюду хлещет вода.
Поднимаются волны над верхом плотин, огромны в густеющей мгле.
И пена, летящая с губ морских, крутится по земле.
Морские кони копытом бьют, грозят белизной зубов,
Ломая кустарник, глотая песок, сметая труды отцов!
Хворост велите людям собрать, варить на кострах смолу.
Огонь, а не дым, будет нужен нам, коль рухнут плотины во мглу.
С колоколен велите людям следить (как знать, что покажет заря?) —
Гремящий колокол наверху и веревка в руках звонаря.
Теперь со стыдом в душе мы ждем среди бурлящей тьмы.
Вот это — плотины наших отцов, но о них не заботились мы.
Нам не раз и не два говорили о том, мы в ответ лишь махали рукой.
И погублены жизни наших детей, и нарушен отцов покой.
Мы ходим по краю разбитых плотин, а море шумит вдали.
Для нашего блага, для выгоды нашей их наши отцы возвели,
Но выгоды нет и спокойствия нет, беззаботность пройдет, как дым.
И самый город, где жили мы, покажется нам чужим.
Душа не лежит рыбачить, рука не лежит грести.
Опыт, завещанный от отцов, не больно у нас в чести.
Верой в неверие мы горды: любые истины лгут.
Нашим потом не полит хлеб, радостью беден труд.
Видишь, за гранью дамб и запруд раскинулись вширь поля,
Это — руками отцов для нас созданная земля!
Они повернули море вспять. Прочно построен вал.
Мы в мире росли за плечом плотин, но прошлый покой пропал!
Там, вдалеке, нарастает прилив, карабкаясь на заплот,
Пробует, крепко ль посажен затвор, скользит и опять ползет;
Лижет голыш, движет голыш, гложет песчаный склон...
Взморье не близко, пора бы взглянуть, цел ли еще заслон!
В тревоге дома покидаем мы, на берег спеша идем.
Вот он, отцами созданный вал, мы бреши не знали в нем!
Нет, мы не боялись, пусть ветер выл и шторм не раз бушевал.
Что же, посмотрим, как он стоит, отцами созданный вал!
Над гатью, над редким лоскутьем крыш смятенный теплится свет,
Вспыхнет и чахнет, сверкает и меркнет — и только тлеет след,
Зловещая искорка на ветру, уголь, павший в золу...
Ночи и морю преданы мы, и буря у нас в тылу!
Коровы у изгородей ревут, к воротам теснясь скорей,
Вспугнуты криком, и беготней, и мерцанием фонарей,
Засовы — долой, пусть каждый сам спасает шкуру, когда
Шлюзы таранит из-за спины и во рвах взбухает вода!
Море ломит поверх плотин, по нашим пашням идет,
Буруны гуляют, как жеребцы, швыряя пену вразмет,
И все, что копытом не потоптать, уносят в зубах они,
Пока не утащат хлеба, и дрок, и дедовские плетни...
Готовьте топливо для костров — паклю, смолу, сушняк:
Не дым — огонь будет нужен нам, если дамбы проглотит мрак!
Расставьте дозорных на вышки (что утро наворожит?) —
В ногах канат, а над головой колокол дребезжит...
Осталось одно — дождаться дня, поздним казнясь стыдом.
Вот это вал — наследство отцов. Мы не думали о своем.
Стучалась беда, но считалось всегда, что есть дела поважней.
Мы изменили своим отцам и убили своих сыновей!
Пред нами разгромленный фронт плотин, работа морской волны.
То был отцами созданный вал, богатство и мир страны.
Но миру — конец, и богатству — конец, и земли под ногами нет,
И ты не найдешь ни кола ни двора, когда наступит рассвет!
Ежегодно, схватив винтовки, белые люди идут
Маттианским проходом в долины поохотиться там и тут.
Ежегодно сопровождает беспечных белых людей
Матун, ужасный нищий, забинтованный до бровей.
Беззубый, безгубый, безносый, с разбитой речью, без глаз,
Прося у ворот подаянье, бормочет он свой рассказ —
Снова и снова все то же с утра до глубокой тьмы:
«Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы».
«Кремень был в моей винтовке, был порох насыпая в ствол
Когда я шел на медведя, на Адам-зада я шел.
Был последним мой взгляд на деревья, был последним на снег
мой взгляд,
Когда я шел на медведя полвека тому назад.
Я знал его время и пору, он — мой; и дерзок, и смел,
Он ночью в маисовом поле мой хлеб преспокойно ел.
Я знал его хитрость и силу, он — мой; и тихонько брал
Овец из моей овчарни, пока я крепко спал.
Из каменной пещеры, где гордых сосен ряд,
Тяжелый от обеда, бежал медведь Адам-зад,
Ворча, рыча, бушуя, вдоль голых диких скал.
Два перехода на север — и я его догнал.
Два перехода на север — к концу второго дня
Был мной настигнут Адам-зад, бегущий от меня.
Был заряд у меня в винтовке, был курок заранее взведен
Как человек, надо мною внезапно поднялся он.
Лапы сложив на молитву, чудовищен, страшен, космат,
Как будто меня умоляя, стоял медведь Адам-зад.
Я взглянул на тяжелое брюхо, и мне показался теперь
Каким-то ужасно жалким громадный, молящий зверь.
Чудесной жалостью тронут, не выстрелил я... С тех пор
Я не смотрел на женщин, с друзьями не вел разговор.
Подходил он все ближе и ближе, умоляющ, жалок и стар,
От лба и до подбородка распорол мне лицо удар...
Внезапно, безмолвно, дико железною лапой смят,
Перед ним я упал, безликий, полвека тому назад.
Я слышал его ворчанье, я слышал хруст ветвей,
Он темным годам оставил меня и жалости людей.
С ружьями новой системы идете вы, господа,
Я щупал, как их заряжают, они попадают всегда.
Удача — винтовкам белых, они приносят смерть,
Заплатите, и я покажу вам, что может сделать Медведь.
Мясо, как головешка, в морщинах, в шрамах, в узлах —
Матун, ужасный нищий, угощает на совесть и страх.
«Заберитесь в полдень в кустарник, его подымите там, —
Пусть он бушует и злится, идите за ним по пятам!
(Заплатите — надену повязку.) Наступает страшный миг,
Когда на дыбы он встанет, шатаясь, словно старик,
Когда на дыбы он встанет, человек и зверь зараз,
Когда он прикроет ярость и злобу свинячьих глаз,
Когда он сложит лапы, с поникшей головой.
Вот это минута смерти, минута Мировой».
Беззубый, безгубый, безносый, прося прохожих подать,
Матун, ужасный нищий, повторяет все то же опять.
Зажав меж колен винтовки, руки держа над огнем,
Беспечные белые люди заняты завтрашним днем.
Снова и снова все то же твердит он до поздней тьмы:
«Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы.»
Из романа «Свет погас».
Целый ворох красных роз
Милой как-то я принес.
Не взяла она и — в слезы:
Синие найди ей розы!
Океан я пересек,
Чтоб найти такой цветок,
И расспрашивал я всех,
Но в ответ мне — громкий смех.
Я вернулся к ней зимой, —
Умер глупый ангел мой,
В смертный час последний взгляд
Видел в синих розах сад.
Может быть, цветочек тот
В небесах она найдет.
Зря я весь изъездил свет —
Синих роз под солнцем нет!
Из романа «Свет погас».
Красных роз и белых роз
Для любимой я принёс.
Но не люб ей пышный пук —
Синей розы просит вдруг.
Обошел я целый свет,
Ведь такого чуда нет.
Это подвиг, и большой,
Но смеялись надо мной.
Вот зима — дошел едва...
Моя дурочка мертва.
Ей понюхать не суметь
Розы те, что дарит Смерть.
За могилой, вдалеке
Может, синяя в руке.
Был напрасен мой обет —
Красных, белых лучше нет.
Из романа «Свет погас».
Красные розы и белые розы
На радость любви тебе вырастил я.
Синюю розу просила. И слёзы
Напрасно я пролил, пощады моля.
Пол мира прошёл я, везде я искал.
Пол мира вопросом одним я терзал.
Но смех и издёвки я слышал в ответ.
Мол, нет синих роз на планете, ну, нет.
Домой я вернулся студёной зимой.
Не встретил любви я своей дорогой.
Она умерла. Со вздохом последним
Розы у Смерти взяла днём осенним.
Быть может, за гробом цветы те нашла.
Цветут мои розы: красна и бела.
Лучше их нет, не встречал я на свете.
Цветут всем на радость. За счастье в ответе.
Из романа «Свет погас».
Я алые, белые розы в букет
Сложил для любимой, но радости нет ...
Любовь, подскажи, как тебе угодить?
«Я синие розы хочу получить».
Весь мир обойти не сочту я за труд,
Узнаю, где синие розы растут.
Но всюду смеялись, услышав вопрос,
«Таких, отродясь, не видали мы роз».
Домой возвратившись морозной зимой,
Глупышки-любви не застал я живой.
С последним дыханьем, у смерти из рук
Всё синие розы просила, мой друг
Но может быть там, за могильной плитой
Нашла она то, что хотелось самой?
Да, зря я весь мир был объездить готов —
Нет лучше на свете обычных цветов ...
Из романа «Свет погас».
Красных роз и белых роз
Я возлюбленной принес,
Но любимая вдруг в слезы:
Синие хочу, мол, розы.
Я полмира прошагал:
Розы синие искал.
И полмира надо мной
Потешались за спиной.
Наконец, вернулся я,
Но умерла любовь моя,
В свой последний, смертный час
Синих роз не дождалась.
Лишь за траурной чертой
Может, есть цветок такой.
Обыщи хоть целый свет —
Красно-белых лучше нет.
Я ли вдруг стала тебе нелюбезна,
Дом ли, хозяйство ли? Все бесполезно:
Уводит тебя седовласая бездна.
Она тебя встретит, но вместо перины
Получишь холодное ложе из тины,
Где солнце ночует и любятся льдины.
А после у скал под ворчанье прибоя
Бессильно обнимешься ты не со мною —
С тысячепалой морскою травою.
Но из году в год, как отступят морозы
И почки облепят нагие березы,
Снова хоть плач, но без толку слезы, —
Снова рыбацкая крутит шарманка,
Ухо ласкает тебе перебранка,
Волны влекут, словно рыбу приманка.
И замолкают любви нашей струны,
Скот безнадзорный уходит в дюны,
А ты только снасти латаешь для шхуны.
Тучи на проводах ваших да всхлипы;
Вот и не слышно из пенного шипа
Даже в уключинах горького скрипа.
Я ли вдруг стала тебе нелюбезна,
Дом ли, хозяйство ли? Все бесполезно:
Уводит тебя седовласая бездна.
(980-1016 гг.)
Соблазнительно для нации, скорой на руку формации,
Прийти с мечом к соседу и сказать:
«Вы уже окружены! Вложим мы мечи в ножны,
Если вы согласны откуп дать».
И это зовется «Дань Дании»:
Захватчик дает вам понять,
Что если получит «Дань Дании»,
То армия двинется вспять.
Соблазнительно для нации обленившейся формации
Мошну свою похлопать и сказать:
«Мы могли бы и сразиться — только некогда возиться!
Мы предпочитаем откуп дать».
И это зовется «Дань Дании»:
Но, право, пора и понять,
Что стоит хоть раз дать «Дань Дании» —
Захватчик ворвется опять.
Отвратительна для нации перспектива оккупации,
Но ежели придется выбирать —
Откупиться ли деньгами или в бой вступить с врагами, —
Будет лучше прямо им сказать:
«Отродясь не платили «Дань Дании»!
Да и дело совсем не в деньгах!
Ведь такой договор — это стыд и позор
И для нации гибель и крах!»
Совсем не думал волчий сын,
Когда построил дом,
Что будет вечно славен Рим
В могуществе своем!
Дошел слабейший из бродяг
До Тибра налегке,
Из глины стены кое-как
Слепил он на песке.
Со смехом брат вскочил на вал —
Мол, низок он и хил.
Тут Ромул вдруг Судьбу познал
И Рема зарубил.
Как мысль, был быстр его удар.
Он понял в эту ночь:
Неверье сгубит навсегда
Невызревшую мощь,
Надежды будущих веков
Не сбудутся; совсем
Не будет Пап, царей, певцов,
Коль преуспеет Рем —
И брата отослал к богам;
Когда зажглась заря,
Вернулся к глине и киркам,
Вновь Стену мастеря.
Норманн, умирая, напутствовал сына: «В наследство прими
Феод, мне дарованный некогда Вильямом — земли с людьми —
За доблесть при Гастингсе, полчища саксов повергшую в прах.
Земля и народ недурны, но держи их покрепче в руках.
Здесь править не просто. Сакс — вовсе не то что учтивый норманн.
Возьмется твердить о правах, а глядишь, он то шутит, то пьян.
Упрется, как бык под ярмом, и орет про нечестный дележ.
Дай время ему отойти, ведь с такого немного возьмешь.
Гасконских стрелков, пикардийских копейщиков чаще секи,
А саксов не вздумай: взъярятся, взбунтуются эти быки.
Повадки у них таковы, что хоть князь, хоть последний бедняк
Считает себя королем. Не внушай им, что это не так.
Настолько язык их узнай, чтобы каждый постигнуть намек.
Толмач не поймет, чего просят, — им часто самим невдомек,
Чего они просят, а ты сделай вид, что их просьбу постиг.
Знай: даже охота не повод, чтоб бросить, не выслушав, их.
Они будут пьянствовать днем и стрелять твоих ланей во тьме,
А ты не лови их, не трогай — ни в темном лесу, ни в корчме.
Не мучай, не вешай на сучьях и рук у них не отрубай:
Ручищи у них в самый раз, чтоб никто не оттяпал твой край.
С женой и детьми приходи к ним на свадьбы, поминки, пиры.
Епископ их крут — будь с ним крут, а отцы приходские добры.
Тверди им о «нас» и о «нашем», когда угрожают враги
Поля не топчи, на людей не кричи и смотри им не лги!»
Меня сковали
Предать бойца
В первом бою.
Меня послали
По злое золото
На крайний свет.
Злое золото
Вплывает в Англию
Из глуби вод.
Золотою рыбою
Опять оно канет
В глуби вод.
Оно не за снедь,
Оно не за снасть,
А за Самое Главное.
Злое золото
Спит в казне
Для недобрых дел.
Злое золото
Всходит к миру
Из глуби вод.
Золотою рыбою
Опять оно канет
В глуби вод.
Оно не за снедь,
Оно не за снасть,
А за Самое Главное.
Я выкован
Чтобы владельца предать
В первом бою.
Я послан
Чтобы сокровище взять.
В дальнем краю
ЗСокровище это
На берег всплывет
Из бездны вод
Как рыба блеснет
И канет обртно
В бездну вод.
Оно принесет
Не власть и не меч —
Великую вещь.
Король возжелает
Его захватить
И в зло обратить.
Сокровище снова
На миг всплывет
Из бездны вод.
Как рыба блеснет
И канет обратно
В бездну вод.
Ценой его станет
Не власть и не меч —
Великая вещь.
(Римское владычество в Британии, 300 г. н. э.)
Легат, я получил приказ идти с когортой в Рим,
По морю к Порту Итию, а там — путем сухим;
Отряд мой отправленья ждет, взойдя на корабли,
Но пусть мой меч другой возьмет. Остаться мне вели!
Я прослужил здесь сорок лет, все сорок воевал,
Я видел и скалистый Вект, и Адрианов Вал,
Мне все места знакомы тут, но лишь узнав о том,
Что в Рим, домой, нас всех зовут, я понял: здесь мой дом.
Здесь счастлив был я в старину, здесь имя заслужил,
Здесь сына — сына и жену я в землю положил,
Здесь годы, память, пот и труд, любовь и боль утрат
Вросли навек в британский грунт. Как вырвать их, легат?
Я здешний полюбил народ, равнины и леса.
Ну лучше ль южный небосвод, чем наши небеса,
Где августа жемчужный свет, и мгла январских бурь,
И клочья туч, и марта луч сквозь бледную лазурь?
Вдоль Родануса вам идти, где зреет виноград
И клонит лозы бриз, летя в Немауз и Арелат.
Но мне позволь остаться здесь, где спорят испокон
Британский крепкошеий дуб и злой эвроклидон.
Ваш путь туда, где сосен строй спускается с бугра
К волне Тирренской, что синей павлиньего пера.
Тебя лавровый ждет венок, но неужели ты
Забудешь там, как пахнет дрок и майские цветы?
Я буду Риму здесь служить, пошли меня опять
Болота гатить, лес валить, иль пиктов усмирять,
Или в дозор водить отряд вдоль Северной Стены,
В разливы вереска, где спят империи сыны.
Легат, не скрыть мне слез — чуть свет уйдет когорта в Рим!
Я прослужил здесь сорок лет. Я буду там чужим!
Здесь сердце, память, жизнь моя, и нет родней земли.
Ну как ее покину я? Остаться мне вели!
Когда глазастый выплыл труп
У стенки в тишине,
Чтоб в Гарден-Риче затонуть,
А в Кеджери сгнить вполне, —
Что Хугли мели рассказал,
Мель рассказала мне.
Шли к Фишеру в ночлежный дом
Одни лишь моряки,
Со всех концов, из всех портов,
Кто с моря, кто с реки,
И были щедры на вранье,
Окурки и плевки.
О море пурпурном плели,
Где хлеб их был суров,
Плели про небо в вышине
И бег морских валов,
И черным им казался ром,
Когда он был багров.
Шел сказ про гибель и обман,
И стыд и страсть ко злу,
И подкрепляли речь они,
Произнося хулу,
Сквозь гром проклятий кулаки
Гремели по столу.
Датчанин, светлоглазый Ганс,
Могучий как атлет,
Носил на выпуклой груди
Ультрудин амулет —
Дешевый крест из серебра,
Спасающий от бед.
И был малаец Памба там,
Безухий Джек урод,
Кок из Гвинеи, Карбой Джин,
Лус из Бискайских вод,
Кабатчик — Честный Джек, что брал
Себе весь их доход.
И был там Салем Хардикер —
Бостонец, тощий хват,
Британец, русский, немец, финн,
Датчанин и мулат, —
В ночлежке Фишера моряк
Побыть без моря рад.
Без австриячки Анны здесь
Никто не пьет вина,
Из недр Галиции пришла
В Джаун-Базар она,
Ей был знаком позора хлеб,
Бесчестия цена.
Десяток душ под каблуком,
Богат ее улов —
Браслеты, платья и чулки,
Дар многих моряков;
В те дни гулял с ней Хардикер,
Таков закон Портов.
И тут узнали моряки,
Что ни соблазн, ни клад
Мечты не могут удержать
И страстью не манят,
Когда датчанину в лицо
Вперяла Анна взгляд.
Жизнь — бой, ну что ж! бой — это нож
И в Хаура и кругом,
И до заката тот умрет,
Кто щелкал пробкой днем,
В ночлежке Фишера горим
Мы все любви огнем.
Был холоден датчанин Ганс,
Могучий как атлет,
Тряслась от смеха грудь его
И с нею амулет —
Дешевый крест из серебра,
Спасающий от бед.
«Ты с Хардикером говори,
Гуляет он с тобой,
Я завтра в море ухожу,
Увижу Скаген мой
И Каттегатом проплыву
В Саро, к себе домой».
Страсть, обратившаяся в гнев,
Приносит много зла,
«Ты с Хардикером говори...»
Так Анна начала.
Стон... вздох... «Меня он обозвал...»
Тут драка и пошла.
Салема Хардикера крик,
Взнесенная рука,
И пляска теней на стене,
И нож исподтишка,
И на обломки стульев Ганс
Пал тушею быка.
Он на колени к Анне лег
Усталой головой:
«Я завтра в море ухожу,
В Саро, к себе домой,
На Пасху жду Ультруду я, —
Корабль направлю мой
Я Каттегатом... но гляди...
Огонь... маяк... погас...»
И шепот стих, дух отошел,
И слезы женских глаз.
Лились в ночлежке, там, где Ганс
Свой смертный встретил час.
Так был убит датчанин Ганс,
Могучий как атлет,
И Анна забрала себе
Ультрудин амулет —
Дешевый крест из серебра,
Спасающий от бед.
Словно в зареве пожара
Я увидел на заре,
Как прошла богиня Тара,
Вся сияя, по горе.
Изменяясь, как виденья,
Отступали горы прочь.
Было ль то землетрясенье,
Страшный суд, хмельная ночь?
В утра свежем дуновенье
Видел я — верблюд ко мне
Вне законов тяготенья
Подымался по стене,
И каминная задвижка
Пела с пьявками, дрожа,
Распаленная мартышка
Сквернословила, визжа.
С криком несся в дикой скачке
Весь багровый, голый гном,
Говорили о горячке
И давали в ложке бром,
А потом загнали в нишу
С мышкой, красной как луна,
Я просил: «Снимите крышу,
Давит голову она!»
Я молил, ломая руки, —
Врач сидел как истукан, —
Что меня спасти от муки
Может только океан.
Он плескался подо мною,
Пену на берег гоня,
И понадобились трое,
Чтобы сбросить вниз меня.
И шампанским зашипели,
Закружились надо мной
Семь небес, как карусели,
И опять возник покой;
Но осталась, чуть мигая,
Вкось прибитая звезда,
Я просил сестру, рыдая,
Выпрямить ее тогда.
Но молчанье раскололось,
И в мой угол донесло,
Как диктует дикий голос
Бесконечное число
И рассказ: «Она сказала,
Он сказал, и я сказал…»
А луну, что мне сияла,
В голове я отыскал.
И слепец какой-то, плача,
Слез не в силах удержать,
Укорял меня, что прячу
Где-то я луну опять.
Стало жаль его немного,
Но он свистнул у стены.
И пресек мою дорогу
Черный Город Сатаны.
И на месте, спотыкаясь,
Я бежал, бежал года,
Занавеска, раздуваясь,
Не пускала никуда.
Рев возник и рос до стона
Погибающих миров —
И упал, почти до звона
Телеграфных проводов.
Лишь одна звезда светила
В напряженной тишине
И, хихикая, язвила
И подмигивала мне.
Звезды с высоты надменной
Ждали, кто бы мне помог.
От презренья всей вселенной
Я ничем спастись не мог.
Но живительным дыханьем
День вошел и засиял,
Понял я — конец страданьям,
И я к Господу воззвал.
Но, забыв, о чем молиться,
Я заплакал, как дитя,
И смежил мне сном ресницы
Ветер утренний, шутя.
Они к нам не вернутся — их, отважных, полных сил,
Отдали в жертву, обратили в прах;
Но те, кто их в дерьме траншей бессовестно сгноил,
Ужель умрут в почете и в летах?
Они к нам не вернутся, их легко втоптали в грязь,
Лишив подмоги, бросив умирать;
Но те, кто смерти их обрек, над ними же глумясь,
Ужель нам с теплых мест их не согнать?
Нам наших мертвых не видать до Страшного Суда,
Пока прочна оград закатных медь,
Но те, болтавшие вовсю, большие господа,
Ужель опять дано им власть иметь?
Ужель с грозой пройдет наш гнев, ужель простим и
Ужель увидеть снова мы хотим,
Как ловко и легко они опять наверх вползут
С изяществом, присущим только им?
Пускай они нам льстят и лгут, мороча дураков,
Пускай клянутся искупить свой грех,
Ужель поддержка их друзей и хор их должников
Им обеспечат, как всегда, успех?
Всей жизнью им не искупить и смертью не стереть
Навеки запятнавший нас позор;
Ужель у власти Лень и Спесь и дальше нам терпеть
Безмолвно, как терпели до сих пор?
Как Дуб, чьи корни проросли
Через немую толщу глины,
Питая соками земли
Плоть нерушимой древесины,
Что, срубленный, навек бы встал
В Остийский мол неколебимо,
Скрепил бы Либурнийский вал,
Неся по миру славу Рима,
Но — силой времени влеком
К богам нежней, чем ветр и море, —
Он (Дуб) сплетается с вьюнком,
И голубь спит в его уборе, —
Так этот человек, вполне
Сознавший (по сей день неложно),
Что должно маленькой стране
На море щит держать надежно,
Зажатый в круг судьбы своей
По воле Вакха с Афродитой,
Хватавший с разных алтарей
Вино чужое, Хлеб сокрытый,
Он не прошел, не утоля,
Ни одного из вожделений,
И муз призвал в свои поля,
И пал пред Клио на колени,
Кем был писать он обречен
О всякой страсти, низкой вмале,
Чтоб грешники необличенные
(Как мы!) себя узнали!
Шива Жизнодавец, Повелитель сил,
Сидя на Пороге Дома, Живность сотворил:
И большим, и малым корм и карму дал —
И радже, и нищему — всем, кого создал.
Шива Вседержитель! Шива Жизнодавец!
Махадэва! Махадэва! Каждому свое:
Верблюду — колючку, корове — мякину,
Сердце материнское — маленькому сыну.
Жито дал богатым, просо — беднякам,
Корки да горбушки — нищим старикам,
Стервятнику — падаль, тигру — овцу,
Кости да объедки — волку-одинцу.
И большой, и малый — все пред ним равны:
Пищу раздает им на глазах жены.
Парвати решила с Шивой пошутить —
Малого Кузнечика за пазухой укрыть.
Так вот и обманут Шива Жизнодавец!
Махадэва! Махадэва! Ну-ка отыщи!
Это не верблюд тебе, это не корова —
Отыщи попробуй-ка малыша такого!
Парвати сказала, сдерживая смех:
«О Кормилец Мира! Накормил ли всех?»
Шива улыбнулся: «Что же, погляди
На малую козявочку, что прячешь на груди!»
Парвати в смущенье покражу достает —
Видит, что Кузнечик зеленый лист грызет:
«Славься! Славься Шива! Чудо Преблагое!
Руки Миродержца кормят Все Живое!»
Шива Вседержитель! Шива Жизнодавец!
Махадэва! Махадэва! Каждому свое:
Верблюду — колючку, корове — мякину,
Сердце материнское — маленькому сыну.
Шива, сеятель злаков, гонитель небесных туч,
В наидревнейшие годы грозен был и могуч,
Он назначил каждому участь, работу и пищу деля,
Не позабыл никого, от нищего до короля.
Все он создал — Шива-Охранитель,
Бог великий! Бог великий! Все он сотворил:
Колючки для верблюдов и сено для коров,
Материнское сердце — лишь для тебя; спи сынок мой, и будь здоров.
Пшеницу дал он богатым и просо дал беднякам,
Ходящим за подаяньем — отбросы и рваный хлам,
Пусть бык достанется тигру, стервятнику — падаль глотать,
Бездомным волкам назначил с голоду кости глодать.
Никто не вознесся слишком, никто не остался наг.
Стояла Парвати рядом, следя за раздачей благ.
Подурачить решила Шиву — то-то смеху будет, гляди! —
И маленького кузнечика спрятала на груди.
Закончен раздел; богиня спросила, скрывая смех:
«Властелин миллионов ртов, накормил ли ты вправду всех?»
Шива, смеясь, ответил: «Раздача благ — позади.
Сыт даже тот, которого спрятала ты на груди.
Богиня достала кузнечика — был слишком ясен намек.
Увидела: Меньший из Меньших грызет зеленый листок.
Пара Парвати перед Шивой, не подъемля в молитве глаз:
В самом деле бог напитал все живое в единый час.
Все он создал — Шива-охранитель,
Бог великий! Бог великий! Все он сотворил:
Колючки для верблюдов и сено для коров,
Материнское сердце — лишь для тебя; спи сынок мой, и будь здоров.
Человек из-под земли нас откопал
И расплавил в огненной печи,
Дал нам блеск, и форму, и закал,
По размеру обстрогал и обточил.
Дайте воду нам и уголь в срок.
Смажьте маслом — и пустите в ход.
Выполнять мы будем свой урок
Дни и ночи, дни и ночи напролет.
Мы толкаем,
Тянем,
Гоним
И везем,
Ткем,
Печатаем
И строим —
Вместо вас,
Пилим
Доски
И взрываем
Чернозем,
Слышим,
Видим —
Без ушей
И глаз,
Мы послушны человеку, но заметь:
Нам чужда ошибка или ложь.
Ни прощать мы не умеем,
Ни жалеть —
За один случайный промах
Ты умрешь!
Взяты мы из шахт, из руд, из-под земли,
Нас в горниле, в тигле, в пекле жар калил,
Закаляли нас, ковали, гнули, жгли,
Резал фрезер и напильник опилил.
Нам потребны масло, уголь и вода,
И микронный, по возможности, зазор, —
Дайте это нам для жизни — и тогда
Мы рванемся вам служить во весь опор!
Можем взмыть, и гресть, и мчать, и взнесть, и гнать,
Можем греть, и гнуть, и печь, и ткать, и рыть,
Можем вплавь, и вглубь, и ввысь, и вдаль, и вспять,
Можем петь, считать, писать и говорить!
К другу дело неотложное у вас?
Не беда, что в антиподах абонент!
Ваш потрескивающий вопрос тотчас
Через свод небес переметнут в момент!
Друг ответил вам через десяток стран?
Вы нужны ему? Спешить он вас просил?
Вас доставят в скачке через океан
Семь десятков тысяч лошадиных сил!
Вас, который бы ей впредь повелевал,
«Мавритания» у пирса чинно ждет;
Капитану только стоит взять штурвал —
В море город в девять палуб поплывет.
Можем сдернуть перед вами шапки с гор,
Лес порубленный скатить для ваших благ,
Можем вспять поворотить речной напор
И в пустыне насадить полезный злак.
Пожелаете — протянем трубы ввысь,
В безотказные цистерны ледников,
Чтоб трамваи в вашем городе неслись,
Жил станок и шел продукт из парников?
Это ж просто! Нужен бур и динамит —
И — пожалте вам! — расселась скал стена;
И пустыню обводнение поит,
И долина морем стать обречена.
Но извольте наш Закон запомнить впредь —
Не способны мы освоить вашу ложь;
Нам несвойственно прощать, любить, жалеть.
С нами сладишь — и поладишь? Нет — умрешь!
Грандиозней мы Народов и Царей,
Смирно ползайте у наших рычагов.
Мы изменим ход времен и жизнь вещей, —
То, что прежде было в веденье Богов!
Наша гарь от вас сокроет ширь Небес,
Но сверканью звезд сдадутся дым и мгла,
Ибо наши грандиозность, мощь и вес —
Суть всего лишь дети вашего ума!
Не было краше Балкиды-царицы
В мире во все времена,
Но, как с подругой, могла сговориться
С бабочкой легкой она.
Был повелитель могучий и славный —
Азии царь Соломон.
Но с мотыльками, как с равными равный,
Часто беседовал он.
Сладко подумать о том, что когда-то
Два властелина земли
С бабочкой легкой, плясуньей крылатой,
В рощах беседы вели!
Был я Царь городов, несказанно богатых.
Мне семь шумных Градов платили щедрую дань.
В них ворота из кости, бастионы отделаны златом,
Неподкупная стража — амазонки из дальних стран.
Всякий в мире на цыпочках шел, приходя под Стены,
Ни Король, ни Войско не смущали подданных труд:
Ни коням, ни тарану не осилить высокие Стены,
Ни Толпе, ни Тирану не оспорить моих причуд.
Целый день мои гордые слуги, в доспехи одеты,
С пеньем брали добычу, все земли спеша объять.
А на них покусятся — отгоняли клинками беды,
И в дыму шумной битвы добивалась победы рать!
Над войной и торговлей вчера возвышались Стены,
А сейчас, где стояли, не увидишь и ломаный гроб.
Ведь Река, поднимаясь в полночь, мои сокрушила Стены,
Уравняв с Атлантидой и Градом, что смыл Потоп.
Ливень к ливню — вздувались каналы вокруг них,
Локоть к локтю — земель не видно, ушли в волну,
А потом осмелели потоки, стремясь утопить их,
Все мои народы и Грады пропали за ночь одну!
Глубоко между ив залегли их опоры, добычею тленья,
Балки там, где сломались, а колонны — повержены где;
Воеводы, сокровища их, не рожденные их поколенья,
Что пропали, погибли в заиленной, грязной воде.
О Царевны славного Дома, освящавшие эти Стены,
Среброгласые Дщери, их несущий надежды Май,
Женихи их Июня — даже вас не спасли мои Стены,
Как и девок бесплодных, способных только на лай.
Но я Царь городов — и я снова воздвигну Стены,
Семь твердынь на скалах — и бессилен любой потоп!
Крови черной, упорной народом опять населю я Стены,
Будет так, пусть пройду я немало троп.
Соберутся под звуки труб, и мои восстановят Стены,
Всепобедны, в доспехах, и однажды увижу, Царь:
Всякий в мире смиренно пойдет, приходя под Стены,
Колесницы и кони от них побегут, как встарь!
Кто подаст орден Бани?
Мокрый, вылез вперед
Рядовой Джунглей-Пот:
— Я пропарю, как в бане!
Пропоет кто псалом?
— Пальм Высоких отряд!
Ветры злые свистят,
Но поем мы псалом.
Кто возьмется за меч?
Солнце: — Я, горячо,
Новичку на плечо
Возложу острый меч.
Кто затянет ремень?
— Я, Дрянной Рацион,
Научу за сезон,
Как жевать свой ремень.
Шпоры где для него?
— Я принес — молвил Шеф,
Строго всех оглядев:
— Я пришпорю его.
Кто пожмет ему длань?
Говорит Лихорадка:
— Не люблю играть в прятки —
Сотрясу его длань.
Напоит кто вином?
Отвечает Хинин:
— Я люблю не один
Приходить, но с вином.
Кто назначит Искус?
Я! — сказала Земля.
Кто достоин руля,
Тот пройдет мой Искус.
Скажет кто: «Посвящен?!»
Говорит Мать седая:
— Меж всех выделяя,
Я скажу: «Посвящен!»
Галахад славный призван на поиск Добра
По такому обряду... иль то было вчера?
О, жуткая Забвенья мать,
Поможет плети взмах
Души страданья прочь изгнать
И память о грехах.
Червь добрый вечно гложет нас,
Огонь усердный жжет —
Но милостью Твоей всех спас
Печали большей гнет.
Он Твой — бессонной ночи взор,
Слез горестных ответ,
Когда час муки власть простер
На много тысяч лет,
Твой Мрак — сгустившаяся кровь
И боли страшный крик,
И Твой — Рассвет, что явит вновь
Веселый жизни лик.
Твоя — тоски пустая сень,
Которой все не впрок —
Под вечер скажет: «Был бы день!»,
А днем: «Дай вечер, Бог!»
Кто знает белого сердце? Поймет его племя?
Все его сдержки и меры? В какое он время
Смеется, прощает, казнит? Зачем он, ликуя,
С войной к нам пришел? Его не люблю я.
Он плодит гнев хозяев — повсюду он входит
Обут, не покрывшись. Кричит, речь заводит
О детях и даже о женах — а это обидно!
Похоже, Аллах его создал стократно бесстыдным.
Раз один пришел, плача. Знай, щедры мы в Пустыне:
По следам крался Мститель — но я его принял.
Не спросив, кого он прикончил, его напоил я,
Кормил, словно брата. Но Иблиса укрыл я.
Он был обезьяний сын, от жары он дымился,
Он болтал, тряс руками. Я страдал, но крепился.
Что он чувствовал, думал — все видно снаружи.
Я был кротким... Он мерзок, как жаба в луже!
Я крутил свою бороду, сидя пред ним в молчанье.
Ничтожный молчать не мог, хоть Смерть за плечами.
Я думал: «Это усталость». Но он, доброты не помня,
Что-то чирикнув, как птица, засмеялся в лицо мне!
Почему я убил чужака? Он лишил меня чести.
Я коня дал ему своего, я жил с ним вместе.
Он ел рис и мясо козы. Но глупцу стыд неведом.
Он, смеясь, уехал. Я неслышно шел следом
С саблей в руке. Он был буен, будто нетрезвый.
Он смеялся под звездами. За то я его зарезал!
Хадрамаут — южная Аравия
На страже стать — таков приказ —
И вот стою в броне,
В войну, как в крикет, я играл с юных лет,
Но нынче игра не по мне.
Как можно сражаться с незримым копьем,
С клинком, чья невидима сталь?
Эй, бросайте мечи и несите ключи
Сновидцу, чей сон явью стал!
Что б ни велел — быть по сему!
Гнев не буди, чудак!
Не бежал я врагов, не страшился штыков —
Но нынче все вовсе не так.
С Посланником Бога сражаться не мне,
(Ведь Пославший разит наповал),
Настежь двери, пусть в дом он войдет с торжеством —
Сновидец, чей сон явью стал!
Пред Императором чужим
Стоял я как скала;
Пред Короной Тройной я не ник головой,
Но нынче — другие дела.
Сражаться не стану я с Силой Небес,
Опусти ему мостик, капрал!
Крикнем все как один: Это наш Господин —
Мечтатель, чей сон явью стал!
«Осада фей» — аллегорическая средневековая повесть.
«Тройная Корона» — приз в одном из известных английских теннисных турниров (здесь упоминается, конечно, в ироническом смысле)
То найдешь, то теряешь — все верно;
Но я лишь теряю сполна.
Что ж теперь, обеднеть безмерно?
Ведь жизнь мне дана одна!
Уйти? Так другой не сыщешь.
Прожечь? Это просто срам.
Самый мудрый путь: человеком будь,
И Случай все сделает сам!
Щедрей! Будь щедрей, Фортуна!
Хоть все отними, хоть удвой.
Встречи я не ищу с Фортуной,
Пусть Фортуна бредет вслед за мной.
Неудача — совсем не дама,
Ее сыщешь средь уличных шлюх,
Неопрятна, дурна и упряма,
Вмиг насядет и вышибет дух!
Встреча с ней — дурное решенье,
С ней беседа — сплошной криминал!
Отвечай же битьем, коли скажет «пойдем»,
Ейный бюст чтоб препоной не встал.
Щедрей! Будь щедрей, Фортуна!
Что? Опять, Ваша Милость, каприз?
Встречи я не хочу с Фортуной,
Чтоб меня не обрушила вниз!
И Удача — совсем не дама:
Стерва-баба, всех прочих наглей,
Зла, спесива, как чертова мама,
Не желает любить, хоть убей!
Ты: «привет!» — она льнет к другому!
Ты: «пойдем!» — она прочь стремглав!
А попробуй, отстань, обругай эту дрянь —
Мигом вцепится в твой рукав!
Щедрей! Будь щедрей, Фортуна!
Я тебе ни враг, ни клеврет.
Если я не бегу за Фортуной —
Побежит мне Фортуна вслед!
Где же мораль? Кто в пути — понять смог.
Когда ночка темна и не видно тропы,
Тот истинный друг, кто с тобой меж дорог,
Но оставь за спиной неумех тупых.
К вышнему Трону, до Адских глубин —
Скорее доедет, кто едет один.
Белые руки хватают узду,
Шпоры снимают с потертых сапог,
Голос любимый: «Останься в саду!»
Липнут уста... В ножнах дремлет клинок.
Там скисли надежды, где греет камин...
Скорее доедет, кто едет один.
Гибнет в пути — по своей лишь вине,
Себя обвинив в неудаче своей,
А победил — вольно шарит в казне,
Слава и злато — достойный трофей.
Всю землю присвоит, и сам невредим,
Кто скрытно и споро скачет один.
Если, к смиренью и скорби привык,
Друг призывает заняться трудом —
Песенку спой, что сложил еретик:
Я-то с добычей, а ты, брат, с горбом,
Помощь приму, но — себе господин —
Скорее доеду, коль еду один!
Когда из Эдема впервые
Четыре Реки потекли,
Был каждой хозяин назначен
Из лучших людей земли.
Но, только окончилось дело
(Сказители ныне поют) —
Явился угрюмый Израиль
Потребовать долю свою.
И Тот, Кому реки покорны,
Сказал: «Сколь захватит рука,
Возьми ты песка с почвы черной —
Вмиг Пятая будет готова,
Всех прежних намного мощнее;
Сокрытой пребудет река —
Секрет, что дарую Я с нею,
Познаешь лишь ты и твой Род».
И все совершилось по Слову:
Глубоко по Земли черным жилам,
Приняв влагу тысяч ключей,
Тех, что рынкам приносят доход,
Подмывая власть Королей,
Нарождается пятая Сила —
Исполняя Божий зарок,
Льется Золота тайный Поток.
Отбросив и скиптр и венец,
Покинул Израиль дворец.
Веселится, играет волна:
Там, где в землю уходит она,
Он нырнул до темных глубин,
И провел в подземелье год,
А зачем — никто не поймет —
Это знает Израиль один.
Изучить он Пятую смог —
Любит ту, что чудесней всех.
Понимает пучин гулкий ток,
Слышит Песню Реки, слышит смех.
Наперёд скажет: «Близится спад»,
Что иссякли ключи, ощутив —
В позабытых всеми песках,
Скрывших дальний, пустынный Юг.
Наперед скажет: «Скоро разлив»,
Ведь ледник начал таять в горах —
Среди хладных, белых громад,
Сотни лиг за Полярный круг.
Он ведает — будет жара,
И чует ливень с небес,
Ему внятна времен игра —
Обратит все на пользу себе.
Правитель, что правит без Трона,
И Князь, что свой Меч обронил,
Бредет непонятной стезей
Израиль, всюду чужой:
Он много стран покорил,
Но ни в одной он не Царь.
И Река бережет непреклонно
Секрет бытия своего
Лишь для него одного,
Как было ей сказано встарь.
Любовью согреты,
Мы смотрим на них:
На Небе планеты
В доспехах златых!
Кто, пеший и конный,
Пойдет к нам войной,
Если Звезд полк бессонный
Хранит наш покой?
Мечты и доктрины,
Что в сердце храним,
С огнем их едины,
И мы слиты с ним.
Миры и Идеи,
И прах и росток —
Все силы лелеет
Один лишь исток.
(Лишь рук своих власти
Ты веришь пока?
Над целым, над частью
Власть Звезд велика!
В земном и небесном
Всесильны они.
Мудрец! Клад чудесный
Открой, оцени!)
Терзает дрожь Землю —
Кричим: «Почему?»
Земля ж слепо внемлет
Царю своему.
Со дня сотворенья
Трепещет она;
То — сердца биенья:
В Творца влюблена.
Волна крушит крепи,
Ревет водопад,
Потоп спущен с цепи,
Кругом стон и ад:
Бессильны плотины,
Не свяжем злых крыл;
Уйдет Знак — быстрины
Умерят свой пыл.
Неймет разум долы
За бездной времен,
Где делят нам долю,
Где рок наш решен.
Но Те, кто решают,
Чью делим мы Суть,
Рабам отмеряют
Посильный лишь путь.
Хоть ужас томит нас,
Смелее держись:
Лишь то поразит нас,
Что дарит нам жизнь.
Венчает надежда
Конец наших дней —
Стихий мощь безбрежна,
Но Милость сильней.
Пусть радость без меры
Пылает в груди;
В Предвечного веруй
И песнь заведи:
Кто, пеший и конный,
Пойдет к нам войной,
Если Звезд полк бессонный
Хранит наш покой?
В час, когда в небе алеет заря,
И фонари брезжат чуть,
Ты видишь дорогу в Мечтаний Моря,
Трудный к Замку Забвения путь —
Где не знают забот бедняк и урод,
И больному боль не страшна?
Но мы — О горе! Несчастные мы!
Мы неусыпные — горькие мы!
Нас День — полицейский обратно ведет,
Уходим из Города Сна!
Стремятся от трона, и от алтаря,
Бумаг, и мотыг, и оков,
И к Замку летят сквозь Мечтаний Моря —
Вход чудный замкнуться готов.
Ночь им право дала — смыть дурные дела,
В Купель окунувшись до дна,
Но мы — О горе! Несчастные мы!
Души бессонные — горькие мы!
Нас День — полицейский обратно ведет,
Уходим из Города Сна!
В час, когда в небе алеет заря,
К людям спускается сон,
Видим мы Град сквозь Мечтаний Моря,
Но недоступен нам он!
От надежных оград мы уходим назад,
Спины горбим, смеется луна,
Горе! О горе! Несчастные мы!
Души бессонные — горькие мы!
Нас День — полицейский обратно ведет,
Уходим из Города Сна!
Достигнешь мыслью Рая —
Сумей остаться там,
Ведь проще ей, страдая,
Бродить по пропастям.
Напрасные надежды,
Безумные мечты
И страх — вот дом твой прежний,
Что ныне бросил ты.
И призраку былого
Остаться не позволь,
Не помяни ни словом
Ни ненависть, ни боль.
Сокройся средь потемок,
Там, где земного нет,
Пусть не найдет потомок
Твоих страданий след.
Грустишь? Понять попробуй —
Где вспыхнет гнев в очах,
Чей ум займется злобой,
Кого наш сдавит страх?
Грустишь? Тень нашей фальши,
Уныния печать
Распространятся дальше,
Чем можем предсказать.
Да, жизнь, как кровь, как воды,
Прольется на песок;
Бог нам отмерил годы,
Но нас спасет лишь Бог:
Пусть в нас не хватит Веры
И не сильна Любовь,
Тех, кто грешил без меры,
Он не отвергнет вновь.
Когда был разграблен Город, от Рима осталось — имя,
Тьма свет заслонила, а Вилфрид был славен делами своими,
(Так сказано старым поэтом) граничной линии вдоль
Между Лесов и Утесов правил саксонский Король.
Упрям был тогдашний народец, от лорда до батрака —
Меча и дубья не боялись, хоть мяли им часто бока.
Радостей ищут попроще, откажешь — полезут в ножи,
В путях своих стойки, упорны, как кабаны и ежи.
Закон на Советах творили — расправа или штраф —
На землю, на выпас, на рубку — довольно было прав —
Решенья деревни и рынка — про пиво, про мясо, про криль,
Цена за Брамбергскую лошадь, цена за Гастингса киль.
Так, на могилах друидов, средь Римского царства руин,
Строили грубо, но крепко опору грядущих годин;
В прошлом — пята легионов, в грядущем норманнов напасть —
Начали грубо, но крепко ладить порядок и власть.
Грубо, но прочно творили — и сейчас ты видишь вокруг
Меж полей и оград извивы, что чертил осьмиконный плуг.
Пришел король с Хамтуна, пройдя чрез Босенхам,
И сжег жестоко Леве, а Юз предал мечам.
Он бил их на Месте Совета — удары ножей и копий,
Окружив внезапно под Селси, когда воины были у Копей.
В лесах, на равнинах, в болотах Саксы сражались жарко,
Но желуди трижды опали, пока стала свободной марка.
Трижды орехи сбирали, и Белтейна палили костры,
И трижды солили свинину, как выполз враг из норы.
Прогнали из Хамтуна, и взят Босенхам в борьбе,
И Рагнор взят, и Вилтон — все земли забрали себе.
От Гиллинга до Алресфорда стоят лагерями войска,
Но гнев стал тревожить Саксов — от лорда до батрака.
Гнев на тяготы боя, на волчью хитрость врагов —
То коварно юлят, убегают, то внезапно насядут с боков;
Гнев на тупые копья — кузнецу платить было надо,
Стыд за сданные стены, за гибель в лесных засадах.
У печей, на рынках, в тавернах, где ни звучал разговор —
Бахвальства стыдились Саксы, и гневом горел каждый взор.
Да, кто-то пил и не помнил, а кто-то склонялся в мольбе,
Но большинство — гнев утишив — посылало упреки себе.
Так, собираясь толпою, пришли они на Совет —
У каждого щит за плечами, и каждый в позор одет.
Ибо старинный обычай — Совет не свершится доколь,
(Так сказано старым поэтом) их дел не узнает Король.
«Эдвард, король Саксонский (вот их воля) — известно везде:
Народ с Королем едины — в победах или в беде.
Совместно считаем заслуги: после ссор и драк, дележей
Разбили дурацких пришельцев — потратив много дней.
Совместно сочтем и потери: на оружии нашем порча,
Колдуны наводили чары, брала воинов злая корча.
Хоть были чисты дороги, а к сраженьям у нас сноровка,
Но стали как сонные все мы, глаза отвели нам ловко.
Мы на ходу дремали, под властью злобных чар,
Стеснял движенья воздух, нетвердым был удар.
И были мы недальновидны — верили всякому вздору,
Чужое считали своим мы, в непрочном искали опору:
Сочли, что щит дарит защиту, что силу вручает меч —
Меч, купленный по дешевке, и щит, снятый с чуждых плеч;
Что если мы начали бодро, то будет удачным итог,
Что, пусть и глупы мы, но к бою подарит нам разум Бог;
Колдуны навредили много, только мы осознали ныне —
Эти маги — в лагере нашем, имена им Лень и Гордыня.
Мы хвалились победой до брани, было лени оружье оплотом,
И гордыня таились в народе, как живет зараза в болоте,
Ожидая игрищ военных, чтоб пустить всюду душный дым,
Как из Оксни ползет лихорадка, тростником играя сухим.
Но теперь заразу избыли — проливая обильно кровь,
Пусть тела пострадали изрядно, мы не будем глупцами вновь.
Ныне вольные, снова готовы собираться мы в ратный стан,
Извлекая из битв уроки — и батрак, и воин, и тан.
Говорят ныне громко во храмах, в коих чтили богов войны,
Над оружием предков хохочут, тычут пальцами, разъярены,
Колесницы святые позорят, скиптр хулят и старинный доспех,
Опершись на копья, болтают, оскорбительный слышен смех.
Здесь и там пускает остроты старый, опытный в деле боец,
Смех Презрения власть обретает — Переменам он мать и отец.
Что несут они нам — не знаем, будет радость или же боль,
Потому ты учить нас должен. Вот задача твоя, Король!»
Где Геро, лампада где,
Что Леандра призывала?
Нет конца времен чреде,
Рима, Греции не стало.
Дремлем, скука опустила
Рваные «Арго» ветрила.
Кроют пепел, пыль и прах
Славный храм Весталки — девы,
Зрим на древних алтарях
Только сорных трав посевы.
Лагерем стоит Забвенье,
Свет застило серой сенью.
Пусть без Солнца спит страна,
Нам ли странствовать без цели?
Если в облаках Луна —
Надо, чтоб костры горели?
Фараоны нас учили
Жизни проводить в могиле?
Нет! пусть тянет Рок на дно
И сковало Время цепи,
Но Искусство нам дано —
Время вышибить из крепи:
Солнечных коней машины
Обгоняют в мах единый.
Вот тогда Пространство, нам
Став слугой, а не владыкой,
Путь, как меч, сложив к ногам,
К власти проведет великой
Победителей, готовых
К поискам владений новых.
— Кто там хромает за спиною?
— Враг. Неизбежен бой, милорд.
— Помчался вровень он со мною!
— То вашей силы тень, милорд.
— Я обернусь, мне страх неведом!
— Все ускользает он, милорд.
— Как с солнечным сражаться светом?
— Случится нынче суд, милорд.
— Задержит солнца кто сиянье?
— Король Навин. Он мертв, милорд.
— О, дайте час на покаянье!
— Молили сестры так, милорд.
— Я грешным ныне умираю!
— Пока вы целы, о милорд.
— Приходит ужас, смерти чаю!
— Теперь не слуги мы, милорд.
— Так где судьбы моей укрытье?
— Три лиги нам скакать, милорд.
— Вы лошадям добавьте прыти!
— Назавтра нам нужны, милорд.
— Мне — завтра нет! Снимите цепи!
— На сестрах нет цепей, милорд.
Пойти под меч страшитесь слепо,
Но — разве убежать, милорд?
— Вы сгубите живую душу!
— Кричали сестры так, милорд.
— Уйти без исповеди трушу!
— Они погибли так, милорд.
— Сотрите пот с лица хотя бы!
— Намочим кожу вновь, милорд.
— О, нет спасенья плоти слабой!
— Пора. Забудьте плоть, милорд!
Не знаю, кто же, в облаках
Сокрывшись от забот,
Держа цветной сосуд в руках,
На землю Радость льёт,
Кто повелел свистеть стрижам,
Будить наш сонный шар —
Спасенье полным слез очам,
Согбенным спинам дар;
Кто в нить Судьбы Удачу вплёл
У жертвы за спиной,
И вместо Факта на престол
Зовет Абсурд святой,
Чтоб Смех, в избытке чувства нем,
Согрев больную грудь,
Рождая новый вздох, затем
Нашел наружу путь.
В церквях такого Бога нет,
И глух восторгов глас,
Природы Хор хранит секрет
Его Имен от нас.
Но, вдруг, окажется раскрыт
Средь Сил шальной игры
Той Силой, что Ему творит
И розы, и миры.
От папы я слышал не раз,
От дяди и прочей родни,
Что нет никого лучше Нас,
Что Нам не ровня Они.
За морем обилье Их рас,
А Мы здесь живем искони...
Но — разве поверишь! — Те смотрят на Нас
И думают — «Это Они».
Мы режем бифштексы ножом,
Таков Наш правильный путь;
А кто рис жует над листом,
Являет собой Страх и Жуть.
Пусть ест червяков папуас,
В кустах проводя свои дни —
Но (просто скандал!) гордо смотрит на Нас:
«Противные эти Они!»
Двустволкой Мы бьем голубей,
Они же копьем валят льва.
У Нас — шарфы до ушей,
Они же прикрыты едва.
Им гостя радостен глас,
Мы любим остаться одни;
И, после всего, презирают там Нас —
Мол, дикие эти Они!
Еду Нам на кухне готовь,
И двери у Нас на замке;
Они же пьют свежую кровь,
Усевшись на теплом песке.
У Нас есть таблеток запас,
Им ближе шаманов огни;
Но (звери, язычники!) смотрят на Нас
И видят: тупые Они!
От близких Мы слышим не раз,
От Нашей достойной родни,
Что нет никого лучше Нас,
Что нас окружили Они.
Их край Нам ловушку припас:
Поселишься — станешь сродни...
Начнешь ты — подумай! — дивиться на Нас
И думать — «Вот так Они!»
Спаситель наш, кому хвалу
Поет и люд, и скот,
На смену летнему теплу
Ветра и стужу шлет.
Ветра и стужу, добрый сэр,
До самых вешних дней:
Их посылает наш Господь,
А Господу видней.
Когда с болот не сходит лед
Морозною порой,
И разрываются сердца
У яблонь под корой, —
Мы тоже мерзнем, добрый сэр,
В разгар январских дней:
Уж так нам повелел Господь,
А Господу видней.
Но если яблоня мертва, —
По милости Творца
Она годится на дрова
И греет нам сердца
В мороз и стужу, добрый сэр,
До самых вешних дней:
Не так ли повелел Господь?
А Господу видней.
Храни Христос наш мирный кров
И всех, кто здесь живет,
И берег наш — от чужаков,
И край наш — от невзгод.
И наши души — от вранья,
Чтоб до скончанья дней
Греха не знали вы да я.
А Господу видней.
Увы, пророчества сбылись —
Черна предгрозовая высь,
Звезду обманом не кори —
Надолго ночь, не жди зари.
Готовься! Грянет ураган,
И тишина сейчас — обман,
Но может статься, в свете дня
Страшнее будет западня.
Прибрежный риф преодолен,
Но не ликуй — со всех сторон,
Пока бесформенный, как мрак,
Смертельный подступает враг.
Отлив несет нас в океан,
Но всею мощью ураган
К свободе преграждает путь,
Пытаясь наш корабль вернуть.
Катится вал, еще один,
Почти не слышен пульс машин,
Но наконец корабль рывком
Пошел вперед — ура, плывем!
Плывем, все бросив за кормой;
Все дальше бури злобной вой,
Но знай — пока земля видна,
Свобода не обретена.
Рассвет не скоро. Ночь везде.
Единственной не верь звезде:
Приход гремящий этой тьмы
Давно предсказывали мы.
Прислушайся! Внезапный шквал
Утих, но шторм не миновал,
А только замер. Тем страшней
Безвыходность грядущих дней.
Будь зорок, будь настороже,
Мы первый риф прошли уже,
Но только первый. Как темно!
Грозит опасностями дно.
Предначертало небо нам
Идти наперекор волнам
И пятиться под злобный вой
Назад — к скале береговой.
Не ярость вспененных вершин
Волнует нас, а рев машин
Под палубой: он то замрет,
То оглушит — вперед, вперед!
Плыви! Спасенье моряка
В открытом море, и пока
Прибой, отпрянув, бьет в корму,
Не быть свободным ни кому!
Священники, Лорды. Народ и Корона —
Четыре ноги королевского трона.
Отец завещал мне устойчивый трон.
Хотел я быть мудрым, таким же как он.
Мне не нужен стул на одной ноге,
На двух или даже на трех.
От одной ноги в голове круги,
Стул на трех ногах тоже плох.
Я сидел на всех четырех ногах,
Ни единой не забывал.
И я никогда не качался на них,
И поэтому не упал.
И когда ты придешь занимать мой трон,
Балансируя налегке,
Никогда не садись на трон, если он
Стоит на одной ноге!
Раз — два — раз — два — три.
Раз — и — два — и — раз — два — три
Королева пред зеркалом пляшет одна
На себя в Зазеркалье глядит.
И пытается сбросить былые года
И не может себе угодить.
Раз — два — раз — два — три.
Раз — и — два — и — раз — два — три
У нее за плечами — Мария Стюарт,
Королей, королев череда.
Но она — королева и дочь короля,
Не боится она ни черта!
Раз — два — раз — два — три.
Раз — и — два — и — раз — два — три
Королева танцует в гостиной своей
И сквозь зубы негромко поет.
И страшней и противней кровавых теней
Ей самой — отраженье ее!
Раз — два — раз — два — три.
Раз — и — два — и — раз — два — три
Разводит огонь в очаге — каждый свой —
Каждый смертный под кровом своим,
И Четыре Ветра, что правят землей,
Отовсюду приносят дым.
То по холмам, то по далям морским
То в изменчивых небесах —
Все Четыре Ветра несут ко мне дым,
Так, что слезы стоят в глазах.
Так, что слезы от дыма стоят в глазах,
Что от скорби сердце щемит —
Весть о прежних днях, о былых часах
Каждый ветер в себе таит
Стоит раз любому из них подуть —
Ту же весть различу я в нем:
В четырех краях пролегал мой путь,
И везде мне был кров и дом.
И везде был очаг средь ночей сырых,
В непогоду везде был кров.
Я скорблю и ликую за четверых
В память всех четырех краев.
И могу ль я с бесстрастной душой судить
В чьем дому огонь горячей,
Если мне в одних довелось гостить,
А в других — принимать гостей?
И могу ль я чужим огнем пренебречь,
Пусть хозяин мне незнаком?
Разве просто было мне свой разжечь?
Как я бился над очагом!
И могу ли другого я не понять,
Скорбь и радость в его очах?
Это всё и мне пришлось испытать,
Это помнит и мой очаг.
О Четыре Ветра, вас нет быстрей,
Вы же знаете — я не лгу.
Донесите же песнь мою до друзей,
Пред которыми я в долгу,
Кто меня отогрел средь ночей сырых,
В непогоду — пустил под кров.
Я, любя и ликуя за четверых,
Спел им песнь Четырех Ветров.
Одна па крыше, я гляжу на север,
Слежу зарниц вечернюю игру:
То отблески шагов твоих на север.
Вернись, любимый, или я умру.
Базар внизу безлюден и спокоен,
Устало спят верблюды на ветру,
И спят рабы — твоя добыча, воин.
Вернись, любимый, или я умру.
Жена отца сварливей год от году,
Гну спину днем, в ночи и поутру...
Слезами запиваю хлеб невзгоды.
Вернись, любимый, или я умру.
Генерал чертыхнулся, заслышав пальбу,
И велел, чтобы выяснил вестовой:
Что за кретин искушает судьбу,
Что за осел принимает бой?
Того и гляди — пойдет заваруха,
А там и кокнут кого невзначай!
Чтоб не пер, зараза, поперек приказа,
Он самочинцу влепил нагоняй.
Все шестеренки, да винтики,
Да разные палки в колеса, —
Начальники наши горды
(Ох и тяжки у них зады!),
Но пуще всей чехарды
Боятся они Стелленбоса!
Большую пыль пустил генерал!
Генерал учинил большой разнос!
Генерал «ничего такого не ждал»,
А буры нам натянули нос!
Не сидеть бы нам, как клушам на яйцах,
Мы успели бы брод перейти без потерь —
Но чертовы буры, спасая шкуры,
Окопались, и хрен их проймешь теперь!
Не польстился на ферме спать генерал,
«Мол, буду в стенах чужих, как в тюрьме».
Но простудиться он не желал —
И до ночи мы копались в дерьме.
Покуда мы разбивали лагерь,
Он подремал над книгой слегка,
А во время в это буры де Вета
Просочились сквозь наши войска!
Ведь видел же он, что буры с гор
Нахально глядят на нас в упор,
Но он к подножию нас припер,
Доложив, что любая тревога — вздор.
Генерал не желал рисковать разведкой,
Не стал обстреливать горный кряж —
Он чуял в кармане орден Бани
И созерцал окрестный пейзаж.
Он выклянчил орден, но не утих
(Молчали прочие, как в гробу),
Навесив медали на крыс штабных,
Он выехал на солдатском горбу!
Он будто не знал, что кругом холера,
На того, кто стрелял, он свалил вину,
Он тявкал шавкой, грозил отставкой
И на полгода прогадил войну!
Все шестеренки, да винтики,
Да разные палки в колеса,
Начальники наши горды
И пока что держат бразды —
Но пуще всей чехарды
Боятся они Стелленбоса!
С первых дней, как ступил он на школьный порог,
Новичку, браня и грозя,
Велят поскорей заучить, как урок,
То, Чего Делать Нельзя.
Год за годом, с шести и до двадцати,
Надзирая любой его шаг,
Педагоги твердят, чтоб он вызубрил ряд
Вещей, Невозможных Никак.
(Средний пикт подобных запретов не знал,
Да, наверно, и знать не желал.)
Для того-то — отнюдь не для пользы своей
Или даже пользы чужой —
Он томится от невыразимых вещей
Телом, умом и душой.
Хоть бы пикнул! Так нет же, — доучившись в колледже,
Он пускается в свет, увозя
Высшее образованье — доскональное знанье
Того, Чего Делать Нельзя.
(Средний пикт был бы весьма удивлен,
Услыхав про такой закон.)
По натуре — лентяй, по привычкам — старик,
Лишь к брюзжанью всегда готов,
Человека оценивать он привык
По расцветке его носков.
Что же странного в том, что он мыслит с трудом,
И всему непривычному — враг,
Если он абсолютно осведомлен
О Вещах, Невозможных Никак?
(Средний пикт потому-то ему и дает
Сотню очков вперед.)
Non nobis,
Domine!
He нам хвала, Господь!
Тьму нечестивых дней
Очам не обороть.
Наш путь и крив и крут,
Вслепую — каждый шаг,
Лишь Твой всевышний суд
Над нами — зряч и благ.
Но падок рабский ум,
Стыду наперекор,
На Славы праздный шум,
На Злата грязный сор:
Им души предаем
И служим, как богам,
Но втайне сознаем:
Не нам хвала, не нам!
О Движитель всего,
Бог, Судия, Творец!
От блага своего
Нам удели, Отец!
Но в смуте наших дней
Дай прозревать сердцам:
Non nobis, Domine! —
Не нам хвала, не нам!
Не нам, Господи (лат.)
Non nobis,
Domine!
Не нам хвала, Господь!
Тьму нечестивых дней
Очам не побороть.
Наш путь и крив и крут,
Вслепую — каждый шаг,
Лишь Твой всевышний суд
Над нами — зряч и благ.
Но падок рабский ум,
Стыду наперекор.
На Славы праздный шум,
На Злата грязный сор:
Им души предаем
И служим, как богам,
Но втайне сознаем:
Не нам хвала, не нам!
О Движитель всего,
Бог, Судия, Творец!
От блага Своего
Нам удели, Отец!
Но в смуте наших дней
Дай прозревать сердцам:
Non nobis Domine! —
Не нам хвала, не нам!
А в Камакуре есть японский идол.
На Узкий Путь Ты пролил свет,
До Дня Суда — через Тофет.
«Язычников» храни от бед
Пред Буддою в Камакуре.
Здесь тоже Путь, хотя не Твой,
В нем тоже светоч мировой,
Наставник бодхисатв живой —
Он, Будда из Камакуры.
Он чужд и страсти и борьбе,
Он и не знает о Тебе, —
Не восставляй препон судьбе
Его детей в Камакуре!
Он европейцам не грозит,
Пусть от курильниц дым скользит,
Смывая страх и мелкий стыд
Молящихся в Камакуре.
Постигнешь, гордость отреша,
Сколь эта вера хороша, —
Тебе откроется Душа
Востока — здесь, в Камакуре.
Да — речь Ананды на устах:
О воплощеньях в рыб и птах,
Учитель здесь — во всех мечтах,
И сладок ветр в Камакуре.
От золотых, прикрытых век
Не скрыто: век сменяет век,
Но Лотос — воссиял навек
От Бирмы до Камакуры.
И слышен в воздухе густом
Тибетских барабанов гром;
Звучит: «Ом мани падме ом»
Всем странам из Камакуры.
Бенарес — не уберегли,
Бодхгайя древняя — в пыли,
Грозить враги теперь пришли
И Будде и Камакуре.
Среди туристов, суеты —
Руина злата, нищеты,
О, как в себя вмещаешь ты
Великий смысл, Камакура?
Моленья длятся и поднесь.
Задумайся и строго взвесь:
Не Бог ли облачился здесь
В златую плоть, в Камакуре?
Камакура — город в Японии, на острове Хонсю. Здесь находится гигантская бронзовая статуя Будды (XIII век).
Тофет — капище возле Иерусалима, где детей приносили в жертву Молоху. В переносном смысле — ад.
Правильнее «Ом мани падме хум», — допускающая множество толкований буддийская формула (одно из возможных: «Ом драгоценность в лотосе хум»).
Деревня в Бихаре, где Будда достиг просветления.
Июнь
Надежды нет. К земле прижаты крыши
Раздавленного небом городка,
И солнце тускло бьет сквозь облака
Весь долгий день, но и во тьме не тише
Тяжелый зной. Приходит ночь без сна,
Скребущим угрызениям подобна,
И светом водянистым хлещет злобно
По веткам сухоглазая луна.
Под толщей воздуха, под грузом душным
Бессильный гром пророкотал вдали,
Ответил эхом молниям тщедушным
И лег у трижды выжженной земли,
Где новый День, не зная перемирий,
Блеск возвращал палаческой секире.
Сентябрь
Деревья начали роптать к утру,
И пруд, в пророческом услышав зове
Прохладное затишье предгрозовий,
В ответ покрылся рябью на ветру.
Взметнулось солнце в небеса и пыльный
Позолотило столб, отчаясь сжечь
Сухую землю: так роняет меч
Старик-король, повелевать бессильный.
И лотос, неповинный в мятеже,
Доспехами рассыпался по саду,
Устав держать годичную осаду
Свирепой сини, а Зима уже
Подкралась: «Лето хоронить мы будем!
Я неизменно там, где трудно людям».
Застонут чайки над кормой, волнам ответит дрожью
Смоленый борт, — ты будешь тверд, свершая волю Божью.
Созвездий новых вспыхнет луч в нездешних небесах,
Судьбой маним, плывешь ты к ним на рваных парусах.
Ты голодом вооружен и жаждою наживы —
В песчаный зной голубизной сердца такие живы!
Ты от соседей прочь бежишь до самых дальних мест,
Где чист ручей, и дым ничей глаза тебе не ест.
Ты быть хотел один — смотри: в лесистое безлюдье
Твоей тропой идут толпой сограждане и судьи.
К едва остывшему костру назад ты повернул,
Но лагерь смят, кирки гремят, каменоломен гул.
В имперский спор и твой топор вмешается отныне,
Пока последний аванпост не встанет у пустыни.
О прошлом Новый год заводит речь,
Он в море нас торопится увлечь,
Синеет на фок-мачте флаг торговый,
И кочегар бросает уголь в печь.
Не даст «Гриндлей» купонов на еду,
Любви моряцкой в новом нет году, —
За Гвардафуй соленый ветер свежий
Влечет сердца — на паровом ходу!
Узлов двенадцать делаем мы в час, —
Кто б сонную посудину растряс!
Ни конкуренции, ни жестких сроков, —
А, впрочем, есть ли разница для нас?
На этих белых палубах жесток,
Под тентами, порядок твой, Восток:
Любовь, рожденья, слезы, смех, разлука
И Смерть как разрешающий итог.
Безумных душ полуночный надлом:
В каюте духота, а за стеклом
Так глубина прохладна, что на утро
Незанятое место за столом.
Трепещет снасть, пятная снег бортов,
Затянут крепкою рукой найтов,
Как цепи скованного великана,
Внизу грохочут лопасти винтов.
Приелись небу ярких брызг дожди:
За рыбами летучими следи
До одури, но вот и для светила
Окончен день и вахта позади.
Ветрам не первый ты подставил грудь,
Еще вчера здесь плыл какой-нибудь
Делийский Джонс, а Брук из Миднапора
И Браун завтра повторят твой путь.
Бродяги эти, за звеном звено,
Сковали цепь имперскую давно:
Путем скитальцев вдаль идут скитальцы,
Крича или рыдая, все равно!
Окончил труд — плыви себе домой!
Ты как челнок в руках Судьбы самой:
Скользящим килем соткана ряднина,
Бесчувственным пространством за кормой.
Не будет скидки за проезд, пойми! —
С женою, с кучей барахла, с детьми
Хоть тридцать раз плыви туда-обратно,
Компанию наличными корми!
Стань неприметным, если ты горласт,
Топи земную гордость, как балласт,
Пока на шканцах яркая кокарда
Соизволенья жить тебе не даст.
Нам жаль потраченных напрасно лет,
И флагу Пароходства глядя вслед,
Мы каждый раз порвать решаем с морем
И каждый раз опять берем билет.
Плывет из Кензингтона некий Смит,
Три месяца в душе его штормит
От новых азиатских впечатлений,
Но пестрый флаг его не изумит.
А мы верны тропической звезде,
Цыгане моря, вечно на воде,
Под этим красно-сине-желтым флагом,
Бездомные, мы дома, как нигде!
Разрушен лагерь, бунгало пусты,
По сторонам могильные кресты, —
За ветхим доком, в нищей богадельне
Остаток жизни скоротаешь ты.
Окончен труд — плыви себе домой!
За колесом Империи самой
Путем скитальцев следуют скитальцы,
От прадеда к потомку по прямой.
Плати и доберешься не спеша.
Проклятьем древним мудрость хороша.
Плывет под пестрым флагом Пароходства
Востока безутешная душа.
Море, кто счастлив тобой? Соленой водою без края,
Где грузные гребни зыбучих громад громами грозят, замирая,
Кто штилям тропическим рад с предательским их безразличьем,
Когда утихают шторма, чтоб с ревом наброситься бычьим, —
Таким он величьем пьянел, таким тяготился величьем
И море молил о ветрах.
Счастье не меньшее, счастье не меньшее
Горцы находят в горах.
Море, кто счастлив тобой? Кого не смутишь ты возмездьем
За бунт против бури, за буйный бушприт, бегущий к бурунным созвездьям?
Кто выдержит мерный напор муссонов и ярость цунами,
Кто слушать на мачте готов, как парус гремит над волнами?
Такими он снами пьянел, такими он мучился снами
И море молил о дарах.
Счастье не меньшее, счастье не меньшее
Горцы находят в горах.
Море, кто счастлив тобой? Кто бросил осознанный вызов
Обманным туманам и сизой зиме и брызгам серебряных бризов?
И айсбергам лунных пустынь, чьим царством в каютах мы бредим,
Обломкам, ревущим впотьмах на зависть пернатым соседям,
Таким он наследьем владел, с таким расставался наследьем
И морю поведал свой страх.
Счастье не меньшее, счастье не меньшее
Горцы находят в горах.
Море, кто счастлив тобой? Кто жаден до впадин свинцовых
Взамен толчеи городских площадей и роскоши залов дворцовых?
Кто к пыльным холмам не бежит, к земным смертоносным орудьям
От донного мха, где покой бездонным храним правосудьем? —
Таким он безлюдьем владел, таким упивался безлюдьем,
Он морю оставил свой прах, —
Счастье не меньшее, счастье не меньшее
Горцы находят в горах.
Мы лучших друзей пережили — такой уж нам выпал удел,
И лучшие годы, промчавшись, нам только прибавили дел,
И пока есть дыханье в груди и головы вроде трезвы,
Мы считаем себя живыми, а приглядишься — мертвы.
Мы признать не желаем, что к звездам иным устремляются первопроходцы
(Так весной зацветают кусты, но пусты потерявшие воду колодцы),
И нельзя новым людям без новых путей, новых карт, новых румбов и лоций.
Мы веревками, прежде стеснявшими нас, нашим внукам опутаем руки,
Мы теченье речное назад повернем, возвращая в былые излуки,
Мы коней запряжем (Бледной Смерти Коней) и распашем пески по науке.
Мы ослепшие рухнем у пыльной тропы и лучам свои бельма откроем,
Мы к закату поднимемся и прохрипим: «Новый день воссияет героям!»
Мы дождемся победы и только тогда вступим в бой малочисленным строем.
Размочалим, раздернем, растреплем, протрем, перешамкаем и пересудим
Стародавнюю ветошь взаимных обид, ненавистную Богу и людям, —
Как стервятники над потрохами быка, подеремся, давясь словоблудьем.
Мы комических призраков славы былой из чуланов повытащим разных.
Соскребая с нечищеных, тощих палитр сгустки красок, от времени грязных,
И соседи всплакнут, оборвав наш рассказ о любовных и прочих соблазнах.
В нашей жизненной лампе фитиль догорел, а нам чудятся новые весны,
Не нахвалимся мы на работу свою — для домашних, для близких несносны!
Улыбаемся, руки скрестив на груди, и слюнявим беззубые десны.
Мы стольких друзей пережили: мы живем слишком долго, пойми!
Мы в тягость земле и небу, ненавидимые людьми!
Совет мой: «Сложи оружье!» Но правды не утаю:
Кто бросил строй раньше смерти, с рождения не был в строю.
Бывает друг, сказал Соломон,
Который больше, чем брат.
Но прежде, чем встретится в жизни он,
Ты ошибёшься стократ.
Девяносто девять в твоей душе
Узрят лишь собственный грех.
И только сотый рядом с тобой
Встанет — один против всех.
Не обольщением, ни мольбой
Друга не приобрести;
Девяносто девять пойдут за тобой,
Покуда им по пути,
Пока им светит слава твоя,
Твоя удача влечёт.
И только сотый тебя спасти
Бросится в водоворот.
И будут для друга настежь всегда
Твой кошелёк и дом,
И можно ему сказать без труда,
О чём говорят с трудом.
Девяносто девять станут темнить,
Гадая о барыше,
И только сотый скажет, как есть,
Что у него на душе.
Вы оба знаете, как порой
Слепая верность нужна;
И друг встаёт за тебя горой,
Не спрашивая, чья вина.
Девяносто девять, заслыша гром,
В кусты убечь норовят.
И только сотый пойдёт с тобой
На виселицу — и в ад!
Времени очи безгневны,
Поступь тверда:
Словно цветы, однодневны
Страны и города.
Гибнут престолы, но снова,
Травам под стать,
Город из праха земного
Жаждет восстать.
Разве рождённый сегодня
Знает нарцисс,
Как над землей прошлогодней
Холод навис?
Нет, он от юной отваги
Только пьяней:
Вечностью мнятся бедняге
Семь летних дней.
Время сочувствует людям —
Дерзким сынам.
Жить неизменно мы будем —
Кажется нам.
И, не поддавшись смятенью,
Возле могилы самой,
Хвалится тень перед тенью:
«Труд не изгладится мой!»
Дождь беспрестанно льет и льет
Над нами высоко в горах;
Мы знаем, паводок идет —
Он силой полнится в горах.
Из туч деревья влагу пьют,
Ручьи клокочут и поют,
Себе прокладывая путь
К долинам благодатным.
Сперва стремительный поток
Смывает сухостой в горах,
Потом и лес, который впрок
Мы нарубили там, в горах,
И пни, которых по горам
Вовек не выкорчевать нам, —
И это всё помчится вниз
К долинам благодатным.
Мы слышим, как поток бурлит,
Беснуясь высоко в горах,
И многое нам говорит
Звук, нарастающий в горах.
Настанет час — вода придет
И всё безжалостно сметет,
Что не успело прирасти
К долинам благодатным.
И нам поток не победить
В долинах у подножий гор;
Что проку дамбы возводить
Меж нами и потоком с гор:
Вмиг рукотворная стена
Водою будет снесена,
И камни понесутся вниз
К долинам благодатным.
Смывая гниль, и тлен, и грязь —
С благословенья грозных гор, —
По склонам бешено стремясь,
Грядет к нам наводненье с гор.
Напьется скот, хлеба взойдут,
И наши дети не умрут...
Так лейся, мчись, струись, поток,
К долинам благодатным!
Сурова земля к безутешным сердцам.
Их путь в Аэндор ведет.
Жена, что скорбит по своим мертвецам,
дорогу легко найдет.
Тех, кого помним в лицо до сих пор,
мы вновь обретем на пути в Аэндор.
Руки во тьме — Боже мой! — узнают! —
смотри и внимай голосам,
что нас утешают! Легенды не лгут,
ты в том убедишься сам.
С мертвыми можно вступить в разговор,
за некую мзду на пути в Аэндор.
Но нам не понятна смутная речь —
дрема их так глубока!
Их с дальнего берега могут привлечь
только уста чужака.
Так к матери весть перейдет рубикон
от сына. Таков Аэндора закон.
Таланты, что явлены напоказ,
на радость мертвым даны.
Пока они не откроют глаз,
стенать и хрипеть должны.
Оформится в связную речь этот вздор
утробный, — плати на пути в Аэндор.
Терпенье и вера нужны — на век,
и мы разгадаем ответ.
Ведь то, что вещает родной человек,
порою похоже на бред.
( Нас сводит с ума лживых призраков хор,
пока о наших любовных делах не вызнает Аэндор)
О, путь в Аэндор древнейший из всех,
и самый безумный путь.
Ведет он к логову Ведьмы тех,
кто скорби изведал суть.
С времен, когда правил Саул, до сих пор
их путь неизменно ведет в Аэндор.
Мы любим землю, но сердца
У нас не беспредельны,
И каждому рукой Творца
Дан уголок отдельный,
Чтоб он, как милосердный бог,
Трудясь над мирозданьем,
Свой добрый мир построить мог
С божественным страданьем.
Балтийских сосен аромат
Нам дорог или звуки,
Что в пальмах пробудил пассат,
Летящий из Левуки?
Свой рай по сердцу выбирай,
А я, с судьбой не споря,
Люблю мой край, мой дивный край, —
Да, Сассекс мой, у моря!
Не украшают ни сады,
Ни ласковые рощи
Китообразные гряды —
Один терновник тощий!
Зато — какая благодать! —
Просвет в нагой теснине
Нам позволяет увидать
Уильд лесистый, синий.
Здесь полудик, небоязлив,
Дерн мудрый — нелюдимо
Прилег на меловой обрыв,
Как при солдатах Рима.
Где бившихся и павших след,
Превратной славы знаки?
Остались травы, солнца свет
Курганы, бивуаки.
Тяжелый, крылья просолив,
Зюйд-вест летит вдоль пляжа.
Свинцовой линией пролив
Прочерчен против кряжа.
О том, что отмель скрыла мгла,
Здесь, на своем наречье,
Гремят судов колокола,
Бубенчики овечьи.
Здесь нет ключей — долин красы,
И только на вершине,
Без вод подспудных, пруд росы
Всегда есть в котловине.
Пророча летних дней конец,
Трава у нас не чахнет.
Ощипан овцами, чабрец
Восходом райским пахнет!
Безмолвием звенящим весь
Пронизан день прелестный!
Творца холмов мы славим здесь,
В забытой церкви местной.
Но есть иные божества.
Свой круг блюдет их ревность,
И, в тайнике его, жива
Языческая древность.
Достанься мне земель-сестер
Прекрасных наших сорок,
Я разрешил бы равных спор:
Мне старый Сассекс дорог!
Меж Темзою и Твидом край
Возьми любой зеленый.
Холмы мне дай, и Рейк, и Рай,
И берег укрепленный.
К изгибу горного хребта
Направлюсь против солнца.
На графства смотрит нагота
Верзилы Уильмингтонца.
Здесь Ротер, сделав крюк, притих.
Он ищет, оробелый,
Прилива подле дамб сухих
Гордыни обмелелой!
Пущусь на север, в тишь дубрав,
В ущелья, к древним сеням
Дубов, хоть ниже сорных трав
Мы в Сассексе их ценим!
Иль в Пиддингхо пойду, на юг:
Дельфином золоченым
Играет ветер, и на луг
Волы бредут по склонам.
Привычка, память и любовь
Твердят нам: «До кончины
Свой край всем сердцем славословь!
Ты и земля — едины!»
Не пробуй это побороть!
В тупик твой разум станет:
Из глубины созданную плоть
К родимой глине тянет!
Мы любим землю, но сердца
У нас не беспредельны,
И каждому, рукой Творца,
Дан уголок отдельный.
Свой рай по сердцу выбирай,
А я, с судьбой не споря,
Люблю мой край, мой дивный край,
Да, Сассекс мой, у моря!
To T. A.
I have made
for you a song,
And it may
be right or wrong,
But only
you can tell me if it's true;
I have
tried for to explain
Both your
pleasure and your pain,
And,
Thomas, here's my best respects to you!
O there'll
surely come a day
When
they'll give you all your pay,
And treat
you as a Christian ought to do;
So, until
that day comes round,
Heaven keep
you safe and sound,
And,
Thomas, here's my best respects to you!
R. K.
«What are
the bugles blowin' for?» said Files-on-Parade.
«To turn
you out, to turn you out «, the Colour-Sergeant said.
«What makes
you look so white, so white?» said Files-on-Parade.
«I'm
dreadin' what I've got to watch», the Colour-Sergeant said.
For they're
hangin' Danny Deever, you can hear the Dead March play,
The
regiment's in 'ollow square — they're hangin' him to-day;
They've
taken of his buttons off an' cut his stripes away,
An' they're
hangin' Danny Deever in the mornin'.
«What makes
the rear-rank breathe so 'ard?» said Files-on-Parade.
«It's
bitter cold, it's bitter cold», the Colour-Sergeant said.
«What makes
that front-rank man fall down?» said Files-on-Parade.
«A touch o'
sun, a touch o' sun», the Colour-Sergeant said.
They are
hangin' Danny Deever, they are marchin' of 'im round,
They 'ave
'alted Danny Deever by 'is coffin on the ground;
An' 'e'll
swing in 'arf a minute for a sneakin' shootin' hound —
O they're
hangin' Danny Deever in the mornin'!
«'Is cot
was right-'and cot to mine», said Files-on-Parade.
«'E's
sleepin' out an' far to-night», the Colour-Sergeant said.
«I've drunk
'is beer a score o' times», said Files-on-Parade.
«'E's
drinkin' bitter beer alone», the Colour-Sergeant said.
They are
hangin' Danny Deever, you must mark 'im to 'is place,
For 'e shot
a comrade sleepin' — you must look 'im in the face;
Nine
'undred of 'is county an' the regiment's disgrace,
While
they're hangin' Danny Deever in the mornin'.
«What's
that so black agin' the sun?» said Files-on-Parade.
«It's Danny
fightin' 'ard for life», the Colour-Sergeant said.
«What's
that that whimpers over'ead?» said Files-on-Parade.
«It's
Danny's soul that's passin' now», the Colour-Sergeant said.
For they're
done with Danny Deever, you can 'ear the quickstep play,
The
regiment's in column, an' they're marchin' us away;
Ho! the
young recruits are shakin', an' they'll want their beer to-day,
After
hangin' Danny Deever in the mornin'.
I went into
a public-'ouse to get a pint o' beer,
The
publican 'e up an' sez, «We serve no red-coats here.»
The girls
be'ind the bar they laughed an' giggled fit to die,
I outs into
the street again an' to myself sez I:
O it's
Tommy this, an' Tommy that, an' «Tommy, go away»;
But it's
«Thank you, Mister Atkins», when the band begins to play,
The band
begins to play, my boys, the band begins to play,
O it's
«Thank you, Mister Atkins», when the band begins to play.
I went into
a theatre as sober as could be,
They gave a
drunk civilian room, but 'adn't none for me;
They sent
me to the gallery or round the music-'alls,
But when it
comes to fightin', Lord! they'll shove me in the stalls!
For it's
Tommy this, an' Tommy that, an' «Tommy, wait outside»;
But it's
«Special train for Atkins» when the trooper's on the tide,
The
troopship's on the tide, my boys, the troopship's on the tide,
O it's
«Special train for Atkins» when the trooper's on the tide.
Yes, makin'
mock o' uniforms that guard you while you sleep
Is cheaper
than them uniforms, an' they're starvation cheap;
An'
hustlin' drunken soldiers when they're goin' large a bit
Is five
times better business than paradin' in full kit.
Then it's
Tommy this, an' Tommy that, an' «Tommy, 'ow's yer soul?»
But it's
«Thin red line of 'eroes» when the drums begin to roll,
The drums
begin to roll, my boys, the drums begin to roll,
O it's
«Thin red line of 'eroes» when the drums begin to roll.
We aren't
no thin red 'eroes, nor we aren't no blackguards too,
But single
men in barricks, most remarkable like you;
An' if
sometimes our conduck isn't all your fancy paints,
Why, single
men in barricks don't grow into plaster saints;
While it's
Tommy this, an' Tommy that, an' «Tommy, fall be'ind»,
But it's
«Please to walk in front, sir», when there's trouble in the wind,
There's
trouble in the wind, my boys, there's trouble in the wind,
O it's
«Please to walk in front, sir», when there's trouble in the wind.
You talk o'
better food for us, an' schools, an' fires, an' all:
We'll wait
for extry rations if you treat us rational.
Don't mess
about the cook-room slops, but prove it to our face
The Widow's
Uniform is not the soldier-man's disgrace.
For it's
Tommy this, an' Tommy that, an' «Chuck him out, the brute!»
But it's
«Saviour of 'is country» when the guns begin to shoot;
An' it's
Tommy this, an' Tommy that, an' anything you please;
An' Tommy
ain't a bloomin' fool — you bet that Tommy sees!
(Soudan
Expeditionary Force)
We've
fought with many men acrost the seas,
An' some of
'em was brave an' some was not:
The Paythan
an' the Zulu an' Burmese;
But the
Fuzzy was the finest o' the lot.
We never
got a ha'porth's change of 'im:
'E squatted
in the scrub an' 'ocked our 'orses,
'E cut our
sentries up at Suakim,
An' 'e
played the cat an' banjo with our forces.
So 'ere's
to you, Fuzzy-Wuzzy, at your 'ome in the Soudan;
You're a
pore benighted 'eathen but a first-class fightin' man;
We gives
you your certificate, an' if you want it signed
We'll come
an' 'ave a romp with you whenever you're inclined.
We took our
chanst among the Khyber 'ills,
The Boers
knocked us silly at a mile,
The Burman
give us Irriwaddy chills,
An' a Zulu
impi dished us up in style:
But all we
ever got from such as they
Was pop to
what the Fuzzy made us swaller;
We 'eld our
bloomin' own, the papers say,
But man for
man the Fuzzy knocked us 'oller.
Then 'ere's
to you, Fuzzy-Wuzzy, an' the missis and the kid;
Our orders
was to break you, an' of course we went an' did.
We sloshed
you with Martinis, an' it wasn't 'ardly fair;
But for all
the odds agin' you, Fuzzy-Wuz, you broke the square.
'E 'asn't
got no papers of 'is own,
'E 'asn't
got no medals nor rewards,
So we must
certify the skill 'e's shown
In usin' of
'is long two-'anded swords:
When 'e's
'oppin' in an' out among the bush
With 'is
coffin-'eaded shield an' shovel-spear,
An 'appy
day with Fuzzy on the rush
Will last
an 'ealthy Tommy for a year.
So 'ere's
to you, Fuzzy-Wuzzy, an' your friends which are no more,
If we
'adn't lost some messmates we would 'elp you to deplore;
But give
an' take's the gospel, an' we'll call the bargain fair,
For if you
'ave lost more than us, you crumpled up the square!
'E rushes
at the smoke when we let drive,
An', before
we know, 'e's 'ackin' at our 'ead;
'E's all
'ot sand an' ginger when alive,
An' 'e's
generally shammin' when 'e's dead.
'E's a
daisy, 'e's a ducky, 'e's a lamb!
'E's a
injia-rubber idiot on the spree,
'E's the
on'y thing that doesn't give a damn
For a
Regiment o' British Infantree!
So 'ere's
to you, Fuzzy-Wuzzy, at your 'ome in the Soudan;
You're a
pore benighted 'eathen but a first-class fightin' man;
An' 'ere's
to you, Fuzzy-Wuzzy, with your 'ayrick 'ead of 'air —
You big
black boundin' beggar — for you broke a British square!
«Soldier,
soldier come from the wars,
Why don't
you march with my true love?»
«We're
fresh from off the ship an' 'e's maybe give the slip,
An' you'd
best go look for a new love.»
New love!
True love!
Best go
look for a new love,
The dead
they cannot rise, an' you'd better dry your eyes,
An' you'd
best go look for a new love.
«Soldier,
soldier come from the wars,
What did
you see o' my true love?»
«I seed 'im
serve the Queen in a suit o' rifle-green,
An' you'd
best go look for a new love.»
«Soldier,
soldier come from the wars,
Did ye see
no more o' my true love?»
«I seed 'im
runnin' by when the shots begun to fly —
But you'd
best go look for a new love.»
«Soldier,
soldier come from the wars,
Did aught
take 'arm to my true love?»
«I couldn't
see the fight, for the smoke it lay so white —
An' you'd
best go look for a new love.»
«Soldier,
soldier come from the wars,
I'll up an'
tend to my true love!»
«'E's lying
on the dead with a bullet through 'is 'ead,
An' you'd
best go look for a new love.»
«Soldier,
soldier come from the wars,
I'll down
an' die with my true love!»
«The pit we
dug'll 'ide 'im an' the twenty men beside 'im —
An' you'd
best go look for a new love.»
«Soldier,
soldier come from the wars,
Do you
bring no sign from my true love?»
«I bring a
lock of 'air that 'e all us used to wear,
An' you'd
best go look for a new love.»
«Soldier,
soldier come from the wars,
O then I
know it's true I've lost my true love!»
«An' I tell
you truth again — when you've lost the feel o' pain
You'd best
take me for your true love.»
True love!
New love!
Best take
'im for a new love,
The dead
they cannot rise, an' you'd better dry your eyes,
An' you'd
best take 'im for your true love.
Smokin' my
pipe on the mountings, sniffin' the mornin' cool,
I walks in
my old brown gaiters along o' my old brown mule,
With
seventy gunners be'ind me, an' never a beggar forgets
It's only
the pick of the Army
that
handles the dear little pets — 'Tss! 'Tss!
For you all
love the screw-guns — the screw-guns they all love you!
So when we
call round with a few guns,
o' course
you will know what to do — hoo! hoo!
Jest send
in your Chief an' surrender —
it's worse
if you fights or you runs:
You can go
where you please, you can skid up the trees,
but you
don't get away from the guns!
They sends
us along where the roads are, but mostly we goes where they ain't:
We'd climb
up the side of a sign-board an' trust to the stick o' the paint:
We've
chivied the Naga an' Looshai, we've give the Afreedeeman fits,
For we
fancies ourselves at two thousand,
we guns
that are built in two bits — 'Tss! 'Tss!
For you all
love the screw-guns . . .
If a man
doesn't work, why, we drills 'im an' teaches 'im 'ow to behave;
If a beggar
can't march, why, we kills 'im an' rattles 'im into 'is grave.
You've got
to stand up to our business an' spring without snatchin' or fuss.
D'you say
that you sweat with the field-guns?
By God, you
must lather with us — 'Tss! 'Tss!
For you all
love the screw-guns . . .
The eagles
is screamin' around us, the river's a-moanin' below,
We're clear
o' the pine an' the oak-scrub,
we're out
on the rocks an' the snow,
An' the
wind is as thin as a whip-lash what carries away to the plains
The rattle
an' stamp o' the lead-mules —
the
jinglety-jink o' the chains — 'Tss! 'Tss!
For you all
love the screw-guns . . .
There's a
wheel on the Horns o' the Mornin',
an' a wheel
on the edge o' the Pit,
An' a drop
into nothin' beneath you as straight as a beggar can spit:
With the
sweat runnin' out o' your shirt-sleeves,
an' the sun
off the snow in your face,
An' 'arf o'
the men on the drag-ropes
to hold the
old gun in 'er place — 'Tss! 'Tss!
For you all
love the screw-guns . . .
Smokin' my
pipe on the mountings, sniffin' the mornin' cool,
I climbs in
my old brown gaiters along o' my old brown mule.
The monkey
can say what our road was —
the
wild-goat 'e knows where we passed.
Stand easy,
you long-eared old darlin's!
Out
drag-ropes! With shrapnel! Hold fast — 'Tss! 'Tss!
For you all
love the screw-guns — the screw-guns they all love you!
So when we
take tea with a few guns,
o' course
you will know what to do — hoo! hoo!
Jest send
in your Chief an' surrender —
it's worse
if you fights or you runs:
You may
hide in the caves, they'll be only your graves,
but you
can't get away from the guns!
I've a head
like a concertina: I've a tongue like a button-stick:
I've a
mouth like an old potato, and I'm more than a little sick,
But I've
had my fun o' the Corp'ral's Guard: I've made the cinders fly,
And I'm
here in the Clink for a thundering drink
and
blacking the Corporal's eye.
With a
second-hand overcoat under my head,
And a beautiful
view of the yard,
O it's
pack-drill for me and a fortnight's C.B.
For «drunk
and resisting the Guard!»
Mad drunk
and resisting the Guard —
'Strewth,
but I socked it them hard!
So it's
pack-drill for me and a fortnight' s C.B.
For «drunk
and resisting the Guard.»
I started
o' canteen porter, I finished o' canteen beer,
But a dose
o' gin that a mate slipped in, it was that that brought me here.
'Twas that
and an extry double Guard that rubbed my nose in the dirt;
But I fell
away with the Corp'ral's stock
and the
best of the Corp'ral's shirt.
I left my
cap in a public-house, my boots in the public road,
And Lord
knows where, and I don't care, my belt and my tunic goed;
They'll
stop my pay, they'll cut away the stripes I used to wear,
But I left
my mark on the Corp'ral's face, and I think he'll keep it there!
My wife she
cries on the barrack-gate, my kid in the barrack-yard,
It ain't
that I mind the Ord'ly room — it's that that cuts so hard.
I'll take
my oath before them both that I will sure abstain,
But as soon
as I'm in with a mate and gin, I know I'll do it again!
With a
second-hand overcoat under my head,
And a
beautiful view of the yard,
Yes, it's
pack-drill for me and a fortnight's C.B.
For «drunk
and resisting the Guard!»
Mad drunk
and resisting the Guard —
'Strewth,
but I socked it them hard!
So it's
pack-drill for me and a fortnight's C.B.
For «drunk
and resisting the Guard.»
You may
talk o' gin and beer
When you're
quartered safe out 'ere,
An' you're
sent to penny-fights an' Aldershot it;
But when it
comes to slaughter
You will do
your work on water,
An' you'll
lick the bloomin' boots of 'im that's got it.
Now in
Injia's sunny clime,
Where I
used to spend my time
A-servin'
of 'Er Majesty the Queen,
Of all them
blackfaced crew
The finest
man I knew
Was our
regimental bhisti, Gunga Din.
He was
«Din! Din! Din!
You limpin'
lump o' brick-dust, Gunga Din!
Hi!
slippery hitherao!
Water, get
it! Panee lao!
You
squidgy-nosed old idol, Gunga Din.»
The uniform
'e wore
Was nothin'
much before,
An' rather
less than 'arf o' that be'ind,
For a piece
o' twisty rag
An' a
goatskin water-bag
Was all the
field-equipment 'e could find.
When the
sweatin' troop-train lay
In a sidin'
through the day,
Where the
'eat would make your bloomin' eyebrows crawl,
We shouted
«Harry By!»
Till our
throats were bricky-dry,
Then we
wopped 'im 'cause 'e couldn't serve us all.
It was
«Din! Din! Din!
You
'eathen, where the mischief 'ave you been?
You put
some juldee in it
Or I'll
marrow you this minute
If you don't
fill up my helmet, Gunga Din!»
'E would
dot an' carry one
Till the
longest day was done;
An' 'e
didn't seem to know the use o' fear.
If we
charged or broke or cut,
You could
bet your bloomin' nut,
'E'd be
waitin' fifty paces right flank rear.
With 'is
mussick on 'is back,
'E would
skip with our attack,
An' watch
us till the bugles made «Retire»,
An' for all
'is dirty 'ide
'E was
white, clear white, inside
When 'e
went to tend the wounded under fire!
It was
«Din! Din! Din!»
With the
bullets kickin' dust-spots on the green.
When the
cartridges ran out,
You could
hear the front-files shout,
«Hi!
ammunition-mules an' Gunga Din!»
I shan't
forgit the night
When I
dropped be'ind the fight
With a
bullet where my belt-plate should 'a' been.
I was chokin'
mad with thirst,
An' the man
that spied me first
Was our
good old grinnin', gruntin' Gunga Din.
'E lifted
up my 'ead,
An' he
plugged me where I bled,
An' 'e guv
me 'arf-a-pint o' water-green:
It was
crawlin' and it stunk,
But of all
the drinks I've drunk,
I'm
gratefullest to one from Gunga Din.
It was
«Din! Din! Din!
'Ere's a
beggar with a bullet through 'is spleen;
'E's
chawin' up the ground,
An' 'e's
kickin' all around:
For Gawd's
sake git the water, Gunga Din!»
'E carried
me away
To where a
dooli lay,
An' a
bullet come an' drilled the beggar clean.
'E put me
safe inside,
An' just
before 'e died,
«I 'ope you
liked your drink», sez Gunga Din.
So I'll
meet 'im later on
At the
place where 'e is gone —
Where it's
always double drill and no canteen;
'E'll be
squattin' on the coals
Givin'
drink to poor damned souls,
An' I'll
get a swig in hell from Gunga Din!
Yes, Din!
Din! Din!
You
Lazarushian-leather Gunga Din!
Though I've
belted you and flayed you,
By the
livin' Gawd that made you,
You're a
better man than I am, Gunga Din!
(Northern
India Transport Train)
Wot makes
the soldier's 'eart to penk, wot makes 'im to perspire?
It isn't
standin' up to charge nor lyin' down to fire;
But it's
everlastin' waitin' on a everlastin' road
For the
commissariat camel an' 'is commissariat load.
O the oont,
O the oont, O the commissariat oont!
With 'is
silly neck a-bobbin' like a basket full o' snakes;
We packs
'im like an idol, an' you ought to 'ear 'im grunt,
An' when we
gets 'im loaded up 'is blessed girth-rope breaks.
Wot makes
the rear-guard swear so 'ard when night is drorin' in,
An' every
native follower is shiverin' for 'is skin?
It ain't
the chanst o' being rushed by Paythans from the 'ills,
It's the
commissariat camel puttin' on 'is bloomin' frills!
O the oont,
O the oont, O the hairy scary oont!
A-trippin'
over tent-ropes when we've got the night alarm!
We socks
'im with a stretcher-pole an' 'eads 'im off in front,
An' when
we've saved 'is bloomin' life 'e chaws our bloomin' arm.
The 'orse
'e knows above a bit, the bullock's but a fool,
The
elephant's a gentleman, the battery-mule's a mule;
But the
commissariat cam-u-el, when all is said an' done,
'E's a
devil an' a ostrich an' a orphan-child in one.
O the oont,
O the oont, O the Gawd-forsaken oont!
The
lumpy-'umpy 'ummin'-bird a-singin' where 'e lies,
'E's
blocked the whole division from the rear-guard to the front,
An' when we
get him up again — the beggar goes an' dies!
'E'll gall
an' chafe an' lame an' fight — 'e smells most awful vile;
'E'll lose
'isself for ever if you let 'im stray a mile;
'E's game
to graze the 'ole day long an' 'owl the 'ole night through,
An' when 'e
comes to greasy ground 'e splits 'isself in two.
O the oont,
O the oont, O the floppin', droppin' oont!
When 'is
long legs give from under an' 'is meltin' eye is dim,
The tribes
is up be'ind us, and the tribes is out in front —
It ain't no
jam for Tommy, but it's kites an' crows for 'im.
So when the
cruel march is done, an' when the roads is blind,
An' when we
sees the camp in front an' 'ears the shots be'ind,
Ho! then we
strips 'is saddle off, and all 'is woes is past:
'E thinks
on us that used 'im so, and gets revenge at last.
O the oont,
O the oont, O the floatin', bloatin' oont!
The late
lamented camel in the water-cut 'e lies;
We keeps a
mile be'ind 'im an' we keeps a mile in front,
But 'e gets
into the drinkin'-casks, and then o' course we dies.
If you've
ever stole a pheasant-egg be'ind the keeper's back,
If you've
ever snigged the washin' from the line,
If you've
ever crammed a gander in your bloomin' 'aversack,
You will
understand this little song o' mine.
But the
service rules are 'ard, an' from such we are debarred,
For the
same with English morals does not suit.
(Cornet:
Toot! toot!)
W'y, they
call a man a robber if 'e stuffs 'is marchin' clobber
With the —
(Chorus)
Loo! loo! Lulu! lulu! Loo! loo! Loot! loot! loot!
Ow the
loot!
Bloomin'
loot!
That's the
thing to make the boys git up an' shoot!
It's the
same with dogs an' men,
If you'd make
'em come again
Clap 'em
forward with a Loo! loo! Lulu! Loot!
(ff)
Whoopee! Tear 'im, puppy! Loo! loo! Lulu! Loot! loot! loot!
If you've
knocked a nigger edgeways when 'e's thrustin' for your life,
You must
leave 'im very careful where 'e fell;
An' may
thank your stars an' gaiters if you didn't feel 'is knife
That you
ain't told off to bury 'im as well.
Then the
sweatin' Tommies wonder as they spade the beggars under
Why lootin'
should be entered as a crime;
So if my
song you'll 'ear, I will learn you plain an' clear
'Ow to pay
yourself for fightin' overtime.
(Chorus)
With the loot, . . .
Now
remember when you're 'acking round a gilded Burma god
That 'is
eyes is very often precious stones;
An' if you
treat a nigger to a dose o' cleanin'-rod
'E's like
to show you everything 'e owns.
When 'e
won't prodooce no more, pour some water on the floor
Where you
'ear it answer 'ollow to the boot
(Cornet:
Toot! toot!) —
When the
ground begins to sink, shove your baynick down the chink,
An' you're
sure to touch the —
(Chorus)
Loo! loo! Lulu! Loot! loot! loot!
Ow the
loot! . . .
When from
'ouse to 'ouse you're 'unting, you must always work in pairs —
It 'alves
the gain, but safer you will find —
For a
single man gets bottled on them twisty-wisty stairs,
An' a woman
comes and clobs 'im from be'ind.
When you've
turned 'em inside out, an' it seems beyond a doubt
As if there
weren't enough to dust a flute
(Cornet:
Toot! toot!) —
Before you
sling your 'ook, at the 'ousetops take a look,
For it's
underneath the tiles they 'ide the loot.
(Chorus) Ow
the loot! . . .
You can
mostly square a Sergint an' a Quartermaster too,
If you only
take the proper way to go;
I could
never keep my pickin's, but I've learned you all I knew —
An' don't
you never say I told you so.
An' now
I'll bid good-bye, for I'm gettin' rather dry,
An' I see
another tunin' up to toot
(Cornet:
Toot! toot!) —
So 'ere's
good-luck to those that wears the Widow's clo'es,
An' the
Devil send 'em all they want o' loot!
(Chorus) Yes,
the loot,
Bloomin'
loot!
In the
tunic an' the mess-tin an' the boot!
It's the
same with dogs an' men,
If you'd
make 'em come again
(fff) Whoop
'em forward with a Loo! loo! Lulu! Loot! loot! loot!
Heeya! Sick
'im, puppy! Loo! loo! Lulu! Loot! loot! loot!
This
'appened in a battle to a batt'ry of the corps
Which is
first among the women an' amazin' first in war;
An' what
the bloomin' battle was I don't remember now,
But Two's
off-lead 'e answered to the name o' Snarleyow.
Down in the
Infantry, nobody cares;
Down in the
Cavalry, Colonel 'e swears;
But down in
the lead with the wheel at the flog
Turns the
bold Bombardier to a little whipped dog!
They was
movin' into action, they was needed very sore,
To learn a
little schoolin' to a native army corps,
They 'ad
nipped against an uphill, they was tuckin' down the brow,
When a
tricky, trundlin' roundshot give the knock to Snarleyow.
They cut
'im loose an' left 'im — 'e was almost tore in two —
But he
tried to follow after as a well-trained 'orse should do;
'E went an'
fouled the limber, an' the Driver's Brother squeals:
«Pull up,
pull up for Snarleyow — 'is head's between 'is 'eels!»
The Driver
'umped 'is shoulder, for the wheels was goin' round,
An' there ain't
no «Stop, conductor!» when a batt'ry's changin' ground;
Sez 'e: «I
broke the beggar in, an' very sad I feels,
But I
couldn't pull up, not for you — your 'ead between your 'eels!»
'E 'adn't
'ardly spoke the word, before a droppin' shell
A little
right the batt'ry an' between the sections fell;
An' when
the smoke 'ad cleared away, before the limber wheels,
There lay
the Driver's Brother with 'is 'ead between 'is 'eels.
Then sez
the Driver's Brother, an' 'is words was very plain,
«For Gawd's
own sake get over me, an' put me out o' pain.»
They saw
'is wounds was mortial, an' they judged that it was best,
So they
took an' drove the limber straight across 'is back an' chest.
The Driver
'e give nothin' 'cept a little coughin' grunt,
But 'e
swung 'is 'orses 'andsome when it came to «Action Front!»
An' if one
wheel was juicy, you may lay your Monday head
'Twas
juicier for the niggers when the case begun to spread.
The moril
of this story, it is plainly to be seen:
You 'avn't
got no families when servin' of the Queen —
You 'avn't
got no brothers, fathers, sisters, wives, or sons —
If you want
to win your battles take an' work your bloomin' guns!
Down in the
Infantry, nobody cares;
Down in the
Cavalry, Colonel 'e swears;
But down in
the lead with the wheel at the flog
Turns the
bold Bombardier to a little whipped dog!
'Ave you
'eard o' the Widow at Windsor
With a
hairy gold crown on 'er 'ead?
She 'as
ships on the foam — she 'as millions at 'ome,
An' she
pays us poor beggars in red.
(Ow, poor
beggars in red!)
There's 'er
nick on the cavalry 'orses,
There's 'er
mark on the medical stores —
An' 'er
troopers you'll find with a fair wind be'ind
That takes
us to various wars.
(Poor
beggars! — barbarious wars!)
Then 'ere's
to the Widow at Windsor,
An' 'ere's
to the stores an' the guns,
The men an'
the 'orses what makes up the forces
O' Missis
Victorier's sons.
(Poor
beggars! Victorier's sons!)
Walk wide
o' the Widow at Windsor,
For 'alf o'
Creation she owns:
We 'ave bought
'er the same with the sword an' the flame,
An' we've
salted it down with our bones.
(Poor
beggars! — it's blue with our bones!)
Hands off
o' the sons o' the Widow,
Hands off
o' the goods in 'er shop,
For the
Kings must come down an' the Emperors frown
When the
Widow at Windsor says «Stop»!
(Poor
beggars! — we're sent to say «Stop»!)
Then 'ere's
to the Lodge o' the Widow,
From the
Pole to the Tropics it runs —
To the
Lodge that we tile with the rank an' the file,
An' open in
form with the guns.
(Poor beggars!
— it's always they guns!)
We 'ave
'eard o' the Widow at Windsor,
It's safest
to let 'er alone:
For 'er
sentries we stand by the sea an' the land
Wherever
the bugles are blown.
(Poor
beggars! — an' don't we get blown!)
Take 'old
o' the Wings o' the Mornin',
An' flop
round the earth till you're dead;
But you
won't get away from the tune that they play
To the
bloomin' old rag over'ead.
(Poor
beggars! — it's 'ot over'ead!)
Then 'ere's
to the sons o' the Widow,
Wherever,
'owever they roam.
'Ere's all
they desire, an' if they require
A speedy
return to their 'ome.
(Poor
beggars! — they'll never see 'ome!)
There was a
row in Silver Street that's near to Dublin Quay,
Between an
Irish regiment an' English cavalree;
It started
at Revelly an' it lasted on till dark:
The first
man dropped at Harrison's, the last forninst the Park.
For it was:
— «Belts, belts, belts, an' that's one for you!»
An' it was
«Belts, belts, belts, an' that's done for you!»
O buckle
an' tongue
Was the
song that we sung
From
Harrison's down to the Park!
There was a
row in Silver Street — the regiments was out,
They called
us «Delhi Rebels», an' we answered «Threes about!»
That drew
them like a hornet's nest — we met them good an' large,
The English
at the double an' the Irish at the charge.
Then it
was: — «Belts . . .
There was a
row in Silver Street — an' I was in it too;
We passed
the time o' day, an' then the belts went whirraru!
I
misremember what occurred, but subsequint the storm
A Freeman's
Journal Supplemint was all my uniform.
O it was: —
«Belts . . .
There was a
row in Silver Street — they sent the Polis there,
The English
were too drunk to know, the Irish didn't care;
But when
they grew impertinint we simultaneous rose,
Till half
o' them was Liffey mud an' half was tatthered clo'es.
For it was:
— «Belts . . .
There was a
row in Silver Street — it might ha' raged till now,
But some
one drew his side-arm clear, an' nobody knew how;
'Twas Hogan
took the point an' dropped; we saw the red blood run:
An' so we
all was murderers that started out in fun.
While it
was: — «Belts . . .
There was a
row in Silver Street — but that put down the shine,
Wid each
man whisperin' to his next: «'Twas never work o' mine!»
We went
away like beaten dogs, an' down the street we bore him,
The poor
dumb corpse that couldn't tell the bhoys were sorry for him.
When it
was: — «Belts . . .
There was a
row in Silver Street — it isn't over yet,
For half of
us are under guard wid punishments to get;
'Tis all a
merricle to me as in the Clink I lie:
There was a
row in Silver Street — begod, I wonder why!
But it was:
— «Belts, belts, belts, an' that's one for you!»
An' it was
«Belts, belts, belts, an' that's done for you!»
O buckle
an' tongue
Was the
song that we sung
From
Harrison's down to the Park!
When the
'arf-made recruity goes out to the East
'E acts
like a babe an' 'e drinks like a beast,
An' 'e
wonders because 'e is frequent deceased
Ere 'e's
fit for to serve as a soldier.
Serve,
serve, serve as a soldier,
Serve,
serve, serve as a soldier,
Serve,
serve, serve as a soldier,
So-oldier
of the Queen!
Now all you
recruities what's drafted to-day,
You shut up
your rag-box an' 'ark to my lay,
An' I'll
sing you a soldier as far as I may:
A soldier
what's fit for a soldier.
Fit, fit,
fit for a soldier . . .
First mind
you steer clear o' the grog-sellers' huts,
For they
sell you Fixed Bay'nets that rots out your guts —
Ay, drink
that 'ud eat the live steel from your butts —
An' it's
bad for the young British soldier.
Bad, bad,
bad for the soldier . . .
When the
cholera comes — as it will past a doubt —
Keep out of
the wet and don't go on the shout,
For the
sickness gets in as the liquor dies out,
An' it
crumples the young British soldier.
Crum-,
crum-, crumples the soldier . . .
But the
worst o' your foes is the sun over'ead:
You must
wear your 'elmet for all that is said:
If 'e finds
you uncovered 'e'll knock you down dead,
An' you'll
die like a fool of a soldier.
Fool, fool,
fool of a soldier . . .
If you're
cast for fatigue by a sergeant unkind,
Don't
grouse like a woman nor crack on nor blind;
Be handy
and civil, and then you will find
That it's
beer for the young British soldier.
Beer, beer,
beer for the soldier . . .
Now, if you
must marry, take care she is old —
A
troop-sergeant's widow's the nicest I'm told,
For beauty
won't help if your rations is cold,
Nor love
ain't enough for a soldier.
'Nough,
'nough, 'nough for a soldier . . .
If the wife
should go wrong with a comrade, be loath
To shoot
when you catch 'em — you'll swing, on my oath! —
Make 'im
take 'er and keep 'er: that's Hell for them both,
An' you're
shut o' the curse of a soldier.
Curse,
curse, curse of a soldier . . .
When first
under fire an' you're wishful to duck,
Don't look
nor take 'eed at the man that is struck,
Be thankful
you're livin', and trust to your luck
And march
to your front like a soldier.
Front,
front, front like a soldier . . .
When 'arf
of your bullets fly wide in the ditch,
Don't call
your Martini a cross-eyed old bitch;
She's human
as you are — you treat her as sich,
An' she'll
fight for the young British soldier.
Fight,
fight, fight for the soldier . . .
When
shakin' their bustles like ladies so fine,
The guns o'
the enemy wheel into line,
Shoot low
at the limbers an' don't mind the shine,
For noise
never startles the soldier.
Start-,
start-, startles the soldier . . .
If your
officer's dead and the sergeants look white,
Remember
it's ruin to run from a fight:
So take
open order, lie down, and sit tight,
And wait
for supports like a soldier.
Wait, wait,
wait like a soldier . . .
When you're
wounded and left on Afghanistan's plains,
And the
women come out to cut up what remains,
Jest roll
to your rifle and blow out your brains
An' go to
your Gawd like a soldier.
Go, go, go
like a soldier,
Go, go, go
like a soldier,
Go, go, go
like a soldier,
So-oldier
of the Queen!
By the old
Moulmein Pagoda, lookin' eastward to the sea,
There's a
Burma girl a-settin', and I know she thinks o' me;
For the
wind is in the palm-trees, and the temple-bells they say:
«Come you
back, you British soldier; come you back to Mandalay!»
Come you
back to Mandalay,
Where the
old Flotilla lay:
Can't you
'ear their paddles chunkin' from Rangoon to Mandalay?
On the road
to Mandalay,
Where the
flyin'-fishes play,
An' the
dawn comes up like thunder outer China 'crost the Bay!
'Er
petticoat was yaller an' 'er little cap was green,
An' 'er
name was Supi-yaw-lat — jes' the same as Theebaw's Queen,
An' I seed
her first a-smokin' of a whackin' white cheroot,
An'
a-wastin' Christian kisses on an 'eathen idol's foot:
Bloomin'
idol made o'mud —
Wot they
called the Great Gawd Budd —
Plucky lot
she cared for idols when I kissed 'er where she stud!
On the road
to Mandalay . . .
When the
mist was on the rice-fields an' the sun was droppin' slow,
She'd git
'er little banjo an' she'd sing «Kulla-lo-lo!»
With 'er
arm upon my shoulder an' 'er cheek agin' my cheek
We useter
watch the steamers an' the hathis pilin' teak.
Elephints
a-pilin' teak
In the
sludgy, squdgy creek,
Where the
silence 'ung that 'eavy you was 'arf afraid to speak!
On the road
to Mandalay . . .
But that's
all shove be'ind me — long ago an' fur away,
An' there
ain't no 'busses runnin' from the Bank to Mandalay;
An' I'm
learnin' 'ere in London what the ten-year soldier tells:
«If you've
'eard the East a-callin', you won't never 'eed naught else.»
No! you
won't 'eed nothin' else
But them
spicy garlic smells,
An' the
sunshine an' the palm-trees an' the tinkly temple-bells;
On the road
to Mandalay . . .
I am sick
o' wastin' leather on these gritty pavin'-stones,
An' the
blasted Henglish drizzle wakes the fever in my bones;
Tho' I
walks with fifty 'ousemaids outer Chelsea to the Strand,
An' they
talks a lot o' lovin', but wot do they understand?
Beefy face
an' grubby 'and —
Law! wot do
they understand?
I've a
neater, sweeter maiden in a cleaner, greener land!
On the road
to Mandalay . . .
Ship me
somewheres east of Suez, where the best is like the worst,
Where there
aren't no Ten Commandments an' a man can raise a thirst;
For the
temple-bells are callin', an' it's there that I would be —
By the old
Moulmein Pagoda, looking lazy at the sea;
On the road
to Mandalay,
Where the
old Flotilla lay,
With our sick
beneath the awnings when we went to Mandalay!
On the road
to Mandalay,
Where the
flyin'-fishes play,
An' the
dawn comes up like thunder outer China 'crost the Bay!
(Our Army
in the East)
Troopin',
troopin', troopin' to the sea:
'Ere's
September come again — the six-year men are free.
O leave the
dead be'ind us, for they cannot come away
To where
the ship's a-coalin' up that takes us 'ome to-day.
We're goin'
'ome, we're goin' 'ome,
Our ship is
at the shore,
An' you
must pack your 'aversack,
For we
won't come back no more.
Ho, don't
you grieve for me,
My lovely
Mary-Ann,
For I'll
marry you yit on a fourp'ny bit
As a
time-expired man.
The
Malabar's in 'arbour with the Jumner at 'er tail,
An' the
time-expired's waitin' of 'is orders for to sail.
Ho! the
weary waitin' when on Khyber 'ills we lay,
But the
time-expired's waitin' of 'is orders 'ome to-day.
They'll
turn us out at Portsmouth wharf in cold an' wet an' rain,
All wearin'
Injian cotton kit, but we will not complain;
They'll
kill us of pneumonia — for that's their little way —
But damn
the chills and fever, men, we're goin' 'ome to-day!
Troopin',
troopin', winter's round again!
See the new
draf's pourin' in for the old campaign;
Ho, you
poor recruities, but you've got to earn your pay —
What's the
last from Lunnon, lads? We're goin' there to-day.
Troopin',
troopin', give another cheer —
'Ere's to
English women an' a quart of English beer.
The Colonel
an' the regiment an' all who've got to stay,
Gawd's
mercy strike 'em gentle — Whoop! we're goin' 'ome to-day.
We're goin'
'ome, we're goin' 'ome,
Our ship is
at the shore,
An' you
must pack your 'aversack,
For we
won't come back no more.
Ho, don't
you grieve for me,
My lovely
Mary-Ann,
For I'll
marry you yit on a fourp'ny bit
As a
time-expired man.
«Where have
you been this while away,
Johnnie,
Johnnie?»
'Long with
the rest on a picnic lay,
Johnnie, my
Johnnie, aha!
They called
us out of the barrack-yard
To Gawd
knows where from Gosport Hard,
And you
can't refuse when you get the card,
And the
Widow gives the party.
(Bugle:
Ta—rara—ra-ra-rara!)
«What did
you get to eat and drink,
Johnnie,
Johnnie?»
Standing
water as thick as ink,
Johnnie, my
Johnnie, aha!
A bit o'
beef that were three year stored,
A bit o'
mutton as tough as a board,
And a fowl
we killed with a sergeant's sword,
When the
Widow give the party.
«What did
you do for knives and forks,
Johnnie,
Johnnie?»
We carries
'em with us wherever we walks,
Johnnie, my
Johnnie, aha!
And some
was sliced and some was halved,
And some
was crimped and some was carved,
And some
was gutted and some was starved,
When the
Widow give the party.
«What ha'
you done with half your mess,
Johnnie,
Johnnie?»
They
couldn't do more and they wouldn't do less,
Johnnie, my
Johnnie, aha!
They ate
their whack and they drank their fill,
And I think
the rations has made them ill,
For half my
comp'ny's lying still
Where the
Widow give the party.
«How did
you get away — away,
Johnnie,
Johnnie?»
On the
broad o' my back at the end o' the day,
Johnnie, my
Johnnie, aha!
I comed
away like a bleedin' toff,
For I got
four niggers to carry me off,
As I lay in
the bight of a canvas trough,
When the
Widow give the party.
«What was
the end of all the show,
Johnnie,
Johnnie?»
Ask my
Colonel, for I don't know,
Johnnie, my
Johnnie, aha!
We broke a
King and we built a road —
A
court-house stands where the reg'ment goed.
And the
river's clean where the raw blood flowed
When the
Widow give the party.
(Bugle:
Ta—rara—ra-ra-rara!)
Kabul
town's by Kabul river —
Blow the
bugle, draw the sword —
There I
lef' my mate for ever,
Wet an'
drippin' by the ford.
Ford, ford,
ford o' Kabul river,
Ford o'
Kabul river in the dark!
There's the
river up and brimmin', an' there's 'arf a squadron swimmin'
'Cross the
ford o' Kabul river in the dark.
Kabul
town's a blasted place —
Blow the
bugle, draw the sword —
'Strewth I
sha'n't forget 'is face
Wet an'
drippin' by the ford!
Ford, ford,
ford o' Kabul river,
Ford o'
Kabul river in the dark!
Keep the
crossing-stakes beside you, an' they will surely guide you
'Cross the
ford o' Kabul river in the dark.
Kabul town
is sun and dust —
Blow the
bugle, draw the sword —
I'd ha'
sooner drownded fust
'Stead of
'im beside the ford.
Ford, ford,
ford o' Kabul river,
Ford o'
Kabul river in the dark!
You can
'ear the 'orses threshin', you can 'ear the men a-splashin',
'Cross the
ford o' Kabul river in the dark.
Kabul town
was ours to take —
Blow the
bugle, draw the sword —
I'd ha'
left it for 'is sake —
'Im that
left me by the ford.
Ford, ford,
ford o' Kabul river,
Ford o'
Kabul river in the dark!
It's none
so bloomin' dry there; ain't you never comin' nigh there,
'Cross the
ford o' Kabul river in the dark?
Kabul
town'll go to hell —
Blow the
bugle, draw the sword —
'Fore I see
him 'live an' well —
'Im the
best beside the ford.
Ford, ford,
ford o' Kabul river,
Ford o'
Kabul river in the dark!
Gawd 'elp
'em if they blunder, for their boots'll pull 'em under,
By the ford
o' Kabul river in the dark.
Turn your
'orse from Kabul town —
Blow the
bugle, draw the sword —
'Im an'
'arf my troop is down,
Down an'
drownded by the ford.
Ford, ford,
ford o' Kabul river,
Ford o'
Kabul river in the dark!
There's the
river low an' fallin', but it ain't no use o' callin'
'Cross the
ford o' Kabul river in the dark.
To the
legion of the lost ones, to the cohort of the damned,
To my
brethren in their sorrow overseas,
Sings a
gentleman of England cleanly bred, machinely crammed,
And a
trooper of the Empress, if you please.
Yea, a
trooper of the forces who has run his own six horses,
And faith
he went the pace and went it blind,
And the
world was more than kin while he held the ready tin,
But to-day
the Sergeant's something less than kind.
We're poor
little lambs who've lost our way,
Baa! Baa!
Baa!
We're
little black sheep who've gone astray,
Baa—aa—aa!
Gentlemen-rankers
out on the spree,
Damned from
here to Eternity,
God ha'
mercy on such as we,
Baa! Yah!
Bah!
Oh, it's
sweet to sweat through stables, sweet to empty kitchen slops,
And it's
sweet to hear the tales the troopers tell,
To dance
with blowzy housemaids at the regimental hops
And thrash
the cad who says you waltz too well.
Yes, it
makes you cock-a-hoop to be «Rider» to your troop,
And branded
with a blasted worsted spur,
When you
envy, O how keenly, one poor Tommy being cleanly
Who blacks
your boots and sometimes calls you «Sir».
If the home
we never write to, and the oaths we never keep,
And all we
know most distant and most dear,
Across the
snoring barrack-room return to break our sleep,
Can you
blame us if we soak ourselves in beer?
When the
drunken comrade mutters and the great guard-lantern gutters
And the
horror of our fall is written plain,
Every
secret, self-revealing on the aching white-washed ceiling,
Do you
wonder that we drug ourselves from pain?
We have
done with Hope and Honour, we are lost to Love and Truth,
We are
dropping down the ladder rung by rung,
And the
measure of our torment is the measure of our youth.
God help
us, for we knew the worst too young!
Our shame
is clean repentance for the crime that brought the sentence,
Our pride
it is to know no spur of pride,
And the
Curse of Reuben holds us till an alien turf enfolds us
And we die,
and none can tell Them where we died.
We're poor
little lambs who've lost our way,
Baa! Baa!
Baa!
We're
little black sheep who've gone astray,
Baa—aa—aa!
Gentlemen-rankers
out on the spree,
Damned from
here to Eternity,
God ha'
mercy on such as we,
Baa! Yah!
Bah!
We're
marchin' on relief over Injia's sunny plains,
A little
front o' Christmas-time an' just be'ind the Rains;
Ho! get
away you bullock-man, you've 'eard the bugle blowed,
There's a
regiment a-comin' down the Grand Trunk Road;
With its
best foot first
And the
road a-sliding past,
An' every
bloomin' campin'-ground exactly like the last;
While the
Big Drum says,
With 'is
«rowdy-dowdy-dow!» —
«Kiko
kissywarsti don't you hamsher argy jow?»
Oh, there's
them Injian temples to admire when you see,
There's the
peacock round the corner an' the monkey up the tree,
An' there's
that rummy silver grass a-wavin' in the wind,
An' the old
Grand Trunk a-trailin' like a rifle-sling be'ind.
While it's
best foot first, . . .
At
half-past five's Revelly, an' our tents they down must come,
Like a lot
of button mushrooms when you pick 'em up at 'ome.
But it's
over in a minute, an' at six the column starts,
While the
women and the kiddies sit an' shiver in the carts.
An' it's
best foot first, . . .
Oh, then
it's open order, an' we lights our pipes an' sings,
An' we
talks about our rations an' a lot of other things,
An' we
thinks o' friends in England, an' we wonders what they're at,
An' 'ow
they would admire for to hear us sling the bat.
An' it's
best foot first, . . .
It's none
so bad o' Sunday, when you're lyin' at your ease,
To watch
the kites a-wheelin' round them feather-'eaded trees,
For
although there ain't no women, yet there ain't no barrick-yards,
So the
orficers goes shootin' an' the men they plays at cards.
Till it's
best foot first, . . .
So 'ark an'
'eed, you rookies, which is always grumblin' sore,
There's
worser things than marchin' from Umballa to Cawnpore;
An' if your
'eels are blistered an' they feels to 'urt like 'ell,
You drop
some tallow in your socks an' that will make 'em well.
For it's
best foot first, . . .
We're
marchin' on relief over Injia's coral strand,
Eight
'undred fightin' Englishmen, the Colonel, and the Band;
Ho! get
away you bullock-man, you've 'eard the bugle blowed,
There's a
regiment a-comin' down the Grand Trunk Road;
With its
best foot first
And the
road a-sliding past,
An' every
bloomin' campin'-ground exactly like the last;
While the
Big Drum says,
With 'is
«rowdy-dowdy-dow!» —
«Kiko
kissywarsti don't you hamsher argy jow?»
My name is
O'Kelly, I've heard the Revelly
From Birr
to Bareilly, from Leeds to Lahore,
Hong-Kong
and Peshawur,
Lucknow and
Etawah,
And
fifty-five more all endin' in «pore».
Black Death
and his quickness, the depth and the thickness,
Of sorrow
and sickness I've known on my way,
But I'm old
and I'm nervis,
I'm cast
from the Service,
And all I
deserve is a shillin' a day.
(Chorus)
Shillin' a day,
Bloomin'
good pay —
Lucky to
touch it, a shillin' a day!
Oh, it
drives me half crazy to think of the days I
Went slap
for the Ghazi, my sword at my side,
When we
rode Hell-for-leather
Both
squadrons together,
That didn't
care whether we lived or we died.
But it's no
use despairin', my wife must go charin'
An' me
commissairin' the pay-bills to better,
So if me you
be'old
In the wet
and the cold,
By the
Grand Metropold, won't you give me a letter?
(Full
chorus) Give 'im a letter —
'Can't do
no better,
Late
Troop-Sergeant-Major an' — runs with a letter!
Think what
'e's been,
Think what
'e's seen,
Think of
his pension an' —
Gawd save
the Queen
There's a
little red-faced man,
Which is
Bobs,
Rides the
tallest 'orse 'e can-
Our Bobs,
If it bucks
or kicks or rears,
'E can sit
for twenty years
With a
smile round both 'is ears-
Can't yer,
Bobs?
Then 'ere's
to Bobs Bahadur-
Little
Bobs, Bobs, Bobs!
'E's or
pukka Kandaharder-
Fightin'
Bobs, Bobs, Bobs!
'E's the
Dook of Aggy Chel;
'E's the
man that done us well,
An' we'll
follow 'im to 'ell-
Won't we
Bobs?
If a limber
's slipped a trace,
'Ook on
Bobs.
If a marker's
lost 'is place,
Dress by
Bobs
For 'e's
eyes all up 'is coat,
An' a bugle
in 'is throat,
An' you
will not play the goat
Under Bobs.
'E's a
little down on drink,
Chaplain
Bobs;
But it
keeps us outer Clink —
Don't it
Bobs?
So we will
not complain
Tho' 'e's
water on the brain,
If 'e leads
us straight again-
Blue-light
Bobs.
If you
stood 'im on 'is head
Father
Bobs,
You could
spill a quart o' lead
Outer Bobs.
'E's been
at it thirty years,
An' amassin
souveneers
In the way
o' slugs an' spears-
Ain't yer,
Bobs?
What 'e
does not know o' war,
Gen'ral
Bobs,
You can
arst the shop next door-
Can't they,
Bobs?
Oh, 'e's
little, but he's wise;
'E's a
terror for 'is size,
An'-'e-does-not-advertise
—
Do yer,
Bobs?
Now they've
made a bloomin' Lord
Outer Bobs,
Which was
but 'is fair reward-
Weren't it
Bobs?
So 'e'll
wear a coronet
Where 'is
'elmet used to set;
But we know
you won't forget-
Will yer,
Bobs?
Then 'ere's
to Bobs Bahadur-
Little
Bobs, Bobs, Bobs!
Pocket-Wellin'ton
an' arder —
Fightin'
Bobs, Bobs, Bobs!
This ain't
no bloomin' ode,
But you've
'elped the soldier's load,
An' for
benefits bestowed,
Bless yer,
Bobs!
I'm 'ere in
a ticky ulster an' a broken billycock 'at,
A-layin' on
to the sergeant I don't know a gun from a bat;
My shirt's
doing' duty for jacket, my sock's sticking' out o' my boots,
An' I'm
learnin' the damned old goose-step along o' the new recruits!
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again.
Don't look
so 'ard, for I 'aven't no card,
I'm back to
the Army again!
I done my
six years' service. 'Er Majesty sez: «Good-day —
You'll
please to come when you're rung for, an' 'ere's your 'ole back-pay;
An'
fourpence a day for baccy — an' bloomin' gen'rous, too;
An' now you
can make your fortune — the same as your orf'cers do.»
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again;
'Ow did I
learn to do right-about turn?
I'm back to
the Army again!
A man o'
four-an'-twenty that 'asn't learned of a trade —
Beside
«Reserve» agin' him — 'e'd better be never made.
I tried my
luck for a quarter, an' that was enough for me,
An' I
thought of 'Er Majesty's barricks, an' I thought I'd go an' see.
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again;
'Tisn't my
fault if I dress when I 'alt —
I'm back to
the Army again!
The
sergeant arst no questions, but 'e winked the other eye,
'E sez to
me, «'Shun!» an' I shunted, the same as in days gone by;
For 'e saw
the set o' my shoulders, an' I couldn't 'elp 'oldin' straight
When me an'
the other rookies come under the barrick-gate.
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again;
'Oo would
ha' thought I could carry an' port?
I'm back to
the Army again!
I took my
bath, an' I wallered — for, Gawd, I needed it so!
I smelt the
smell o' the barricks, I 'eard the bugles go.
I 'eard the
feet on the gravel — the feet o' the men what drill —
An' I sez
to my flutterin' 'eart-strings, I sez to 'em, «Peace, be still!»
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again;
'Oo said I
knew when the Jumner was due?
I'm back to
the Army again!
I carried
my slops to the tailor; I sez to 'im, «None o' your lip!
You tight
'em over the shoulders, an' loose 'em over the 'ip,
For the set
o' the tunic's 'orrid.» An' 'e sez to me, «Strike me dead,
But I
thought you was used to the business!» an' so 'e done what I said.
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again.
Rather too
free with my fancies? Wot — me?
I'm back to
the Army again!
Next week
I'll 'ave 'em fitted; I'll buy me a swagger-cane;
They'll let
me free o' the barricks to walk on the Hoe again
In the name
o' William Parsons, that used to be Edward Clay,
An' — any
pore beggar that wants it can draw my fourpence a day!
Back to the
Army again, sergeant,
Back to the
Army again:
Out o' the
cold an' the rain, sergeant,
Out o' the
cold an' the rain.
'Oo's
there?
A man
that's too good to be lost you,
A man that
is 'andled an' made —
A man that
will pay what 'e cost you
In learnin'
the others their trade — parade!
You're
droppin' the pick o' the Army
Because you
don't 'elp 'em remain,
But drives
'em to cheat to get out o' the street
An' back to
the Army again!
March! The
mud is cakin' good about our trousies.
Front! —
eyes front, an' watch the Colour-casin's drip.
Front! The
faces of the women in the 'ouses
Ain't the
kind o' things to take aboard the ship.
Cheer! An'
we'll never march to victory.
Cheer! An'
we'll never live to 'ear the cannon roar!
The Large
Birds o' Prey
They will
carry us away,
An' you'll
never see your soldiers any more!
Wheel! Oh,
keep your touch; we're goin' round a corner.
Time! —
mark time, an' let the men be'ind us close.
Lord! the
transport's full, an' 'alf our lot not on 'er —
Cheer, O
cheer! We're going off where no one knows.
March! The
Devil's none so black as 'e is painted!
Cheer!
We'll 'ave some fun before we're put away.
'Alt, an'
'and 'er out — a woman's gone and fainted!
Cheer! Get
on — Gawd 'elp the married men to-day!
Hoi! Come
up, you 'ungry beggars, to yer sorrow.
('Ear them
say they want their tea, an' want it quick!)
You won't
have no mind for slingers, not to-morrow —
No; you'll
put the 'tween-decks stove out, bein' sick!
'Alt! The
married kit 'as all to go before us!
'Course
it's blocked the bloomin' gangway up again!
Cheer, O
cheer the 'Orse Guards watchin' tender o'er us,
Keepin' us
since eight this mornin' in the rain!
Stuck in
'eavy marchin'-order, sopped and wringin' —
Sick,
before our time to watch 'er 'eave an' fall,
'Ere's your
'appy 'ome at last, an' stop your singin'.
'Alt! Fall
in along the troop-deck! Silence all!
Cheer! For
we'll never live to see no bloomin' victory!
Cheer! An'
we'll never live to 'ear the cannon roar! (One cheer more!)
The jackal
an' the kite
'Ave an
'ealthy appetite,
An' you'll
never see your soldiers any more! ('Ip! Urroar!)
The eagle
an' the crow
They are
waitin' ever so,
An' you'll
never see your soldiers any more! ('Ip! Urroar!)
Yes, the
Large Birds o' Prey
They will
carry us away,
An' you'll
never see your soldiers any more!
As I was
spittin' into the Ditch aboard o' the Crocodile,
I seed a
man on a man-o'-war got up in the Reg'lars' style.
'E was
scrapin' the paint from off of 'er plates,
an' I sez
to 'im, «'Oo are you?»
Sez 'e,
«I'm a Jolly — 'Er Majesty's Jolly — soldier an' sailor too!»
Now 'is
work begins by Gawd knows when, and 'is work is never through;
'E isn't
one o' the reg'lar Line, nor 'e isn't one of the crew.
'E's a kind
of a giddy harumfrodite — soldier an' sailor too!
An' after I
met 'im all over the world, a-doin' all kinds of things,
Like
landin' 'isself with a Gatlin' gun to talk to them 'eathen kings;
'E sleeps
in an 'ammick instead of a cot,
an' 'e
drills with the deck on a slew,
An' 'e
sweats like a Jolly — 'Er Majesty's Jolly — soldier an' sailor too!
For there
isn't a job on the top o' the earth the beggar don't know, nor do —
You can
leave 'im at night on a bald man's 'ead, to paddle 'is own canoe —
'E's a sort
of a bloomin' cosmopolouse — soldier an' sailor too.
We've
fought 'em in trooper, we've fought 'em in dock,
and drunk
with 'em in betweens,
When they
called us the seasick scull'ry-maids,
an' we
called 'em the Ass Marines;
But, when
we was down for a double fatigue, from Woolwich to Bernardmyo,
We sent for
the Jollies — 'Er Majesty's Jollies — soldier an' sailor too!
They think
for 'emselves, an' they steal for 'emselves,
and they
never ask what's to do,
But they're
camped an' fed an' they're up an' fed before our bugle's blew.
Ho! they
ain't no limpin' procrastitutes — soldier an' sailor too.
You may say
we are fond of an 'arness-cut, or 'ootin' in barrick-yards,
Or startin'
a Board School mutiny along o' the Onion Guards;
But once in
a while we can finish in style for the ends of the earth to view,
The same as
the Jollies — 'Er Majesty's Jollies — soldier an' sailor too!
They come
of our lot, they was brothers to us;
they was
beggars we'd met an' knew;
Yes,
barrin' an inch in the chest an' the arm, they was doubles o' me an' you;
For they
weren't no special chrysanthemums — soldier an' sailor too!
To take
your chance in the thick of a rush, with firing all about,
Is nothing
so bad when you've cover to 'and, an' leave an' likin' to shout;
But to
stand an' be still to the Birken'ead drill
is a damn
tough bullet to chew,
An' they
done it, the Jollies — 'Er Majesty's Jollies —
soldier an'
sailor too!
Their work
was done when it 'adn't begun; they was younger nor me an' you;
Their
choice it was plain between drownin' in 'eaps
an' bein'
mopped by the screw,
So they
stood an' was still to the Birken'ead drill, soldier an' sailor too!
We're most
of us liars, we're 'arf of us thieves,
an' the
rest are as rank as can be,
But once in
a while we can finish in style
(which I
'ope it won't 'appen to me).
But it
makes you think better o' you an' your friends,
an' the
work you may 'ave to do,
When you
think o' the sinkin' Victorier's Jollies — soldier an' sailor too!
Now there
isn't no room for to say ye don't know —
they 'ave
proved it plain and true —
That
whether it's Widow, or whether it's ship, Victorier's work is to do,
An' they
done it, the Jollies — 'Er Majesty's Jollies —
soldier an'
sailor too!
When the
Waters were dried an' the Earth did appear,
(«It's all
one,» says the Sapper),
The Lord He
created the Engineer,
Her
Majesty's Royal Engineer,
With the
rank and pay of a Sapper!
When the
Flood come along for an extra monsoon,
'Twas Noah
constructed the first pontoon
To the
plans of Her Majesty's, etc.
But after
fatigue in the wet an' the sun,
Old Noah
got drunk, which he wouldn't ha' done
If he'd
trained with, etc.
When the
Tower o' Babel had mixed up men's bat,
Some clever
civilian was managing that,
An' none of,
etc.
When the
Jews had a fight at the foot of a hill,
Young
Joshua ordered the sun to stand still,
For he was
a Captain of Engineers, etc.
When the
Children of Israel made bricks without straw,
They were
learnin' the regular work of our Corps,
The work
of, etc.
For ever
since then, if a war they would wage,
Behold us
a-shinin' on history's page —
First page
for, etc.
We lay down
their sidings an' help 'em entrain,
An' we
sweep up their mess through the bloomin' campaign,
In the
style of, etc.
They send
us in front with a fuse an' a mine
To blow up
the gates that are rushed by the Line,
But bent
by, etc.
They send
us behind with a pick an' a spade,
To dig for
the guns of a bullock-brigade
Which has
asked for, etc.
We work
under escort in trousers and shirt,
An' the
heathen they plug us tail-up in the dirt,
Annoying,
etc.
We blast
out the rock an' we shovel the mud,
We make 'em
good roads an' — they roll down the khud,
Reporting,
etc.
We make 'em
their bridges, their wells, an' their huts,
An' the
telegraph-wire the enemy cuts,
An' it's
blamed on, etc.
An' when we
return, an' from war we would cease,
They grudge
us adornin' the billets of peace,
Which are
kept for, etc.
We build
'em nice barracks — they swear they are bad,
That our
Colonels are Methodist, married or mad,
Insultin',
etc.
They
haven't no manners nor gratitude too,
For the
more that we help 'em, the less will they do,
But mock
at, etc.
Now the
Line's but a man with a gun in his hand,
An'
Cavalry's only what horses can stand,
When helped
by, etc.
Artillery
moves by the leave o' the ground,
But we are
the men that do something all round,
For we are,
etc.
I have
stated it plain, an' my argument's thus
(«It's all
one,» says the Sapper),
There's
only one Corps which is perfect — that's us;
An' they
call us Her Majesty's Engineers,
Her
Majesty's Royal Engineers,
With the
rank and pay of a Sapper!
It got
beyond all orders an' it got beyond all 'ope;
It got to
shammin' wounded an' retiring' from the halt.
'Ole
companies was lookin' for the nearest road to slope;
It were
just a bloomin' knock-out — an' our fault!
Now there
ain't no chorus 'ere to give,
Nor there
ain't no band to play;
An' I wish
I was dead 'fore I done what I did,
Or seen
what I seed that day!
We was sick
o' bein' punished, an' we let 'em know it, too;
An' a
company-commander up an' 'it us with a sword,
An' some
one shouted «'Ook it!» an' it come to sove-ki-poo,
An' we
chucked our rifles from us — O my Gawd!
There was
thirty dead an' wounded on the ground we wouldn't keep —
No, there
wasn't more than twenty when the front begun to go;
But,
Christ! along the line o' flight they cut us up like sheep,
An' that
was all we gained by doin' so.
I 'eard the
knives be'ind me, but I dursn't face my man,
Nor I don't
know where I went to, 'cause I didn't 'alt to see,
Till I
'eard a beggar squealin' out for quarter as 'e ran,
An' I
thought I knew the voice an' — it was me!
We was
'idin' under bedsteads more than 'arf a march away;
We was
lyin' up like rabbits all about the countryside;
An' the
major cursed 'is Maker 'cause 'e lived to see that day,
An' the
colonel broke 'is sword acrost, an' cried.
We was
rotten 'fore we started — we was never disciplined;
We made it
out a favour if an order was obeyed;
Yes, every
little drummer 'ad 'is rights an' wrongs to mind,
So we had
to pay for teachin' — an' we paid!
The papers
'id it 'andsome, but you know the Army knows;
We was put
to grooming' camels till the regiments withdrew,
An' they
gave us each a medal for subduin' England's foes,
An' I 'ope
you like my song — because it's true!
An' there
ain't no chorus 'ere to give,
Nor there
ain't no band to play;
But I wish
I was dead 'fore I done what I did,
Or seen
what I seed that day!
A Song of
Instruction
The men
that fought at Minden, they was rookies in their time —
So was them
that fought at Waterloo!
All the
'ole command, yuss, from Minden to Maiwand,
They was
once dam' sweeps like you!
Then do not
be discouraged, 'Eaven is your 'elper,
We'll learn
you not to forget;
An' you
mustn't swear an' curse, or you'll only catch it worse,
For we'll
make you soldiers yet!
The men
that fought at Minden, they 'ad stocks beneath their chins,
Six inch
'igh an' more;
But fatigue
it was their pride, and they would not be denied
To clean
the cook-'ouse floor.
The men
that fought at Minden, they had anarchistic bombs
Served to
'em by name of 'and-grenades;
But they
got it in the eye (same as you will by-an'-by)
When they
clubbed their field-parades.
The men
that fought at Minden, they 'ad buttons up an' down,
Two-an'-twenty
dozen of 'em told;
But they
didn't grouse an' shirk at an hour's extry work,
They kept
'em bright as gold.
The men
that fought at Minden, they was armed with musketoons,
Also, they
was drilled by 'alberdiers;
I don't
know what they were, but the sergeants took good care
They washed
be'ind their ears.
The men
that fought at Minden, they 'ad ever cash in 'and
Which they
did not bank nor save,
But spent
it gay an' free on their betters — such as me —
For the
good advice I gave.
The men
that fought at Minden, they was civil — yuss, they was —
Never
didn't talk o' rights an' wrongs,
But they
got it with the toe (same as you will get it — so!) —
For
interrupting songs.
The men
that fought at Minden, they was several other things
Which I
don't remember clear;
But that's
the reason why, now the six-year men are dry,
The rooks
will stand the beer!
Then do not
be discouraged, 'Eaven is your 'elper,
We'll learn
you not to forget;
An' you
mustn't swear an' curse, or you'll only catch it worse,
For we'll
make you soldiers yet!
Soldiers
yet, if you've got it in you —
All for the
sake of the Core;
Soldiers
yet, if we 'ave to skin you —
Run an' get
the beer, Johnny Raw — Johnny Raw!
Ho! run an'
get the beer, Johnny Raw!
We've got
the cholerer in camp — it's worse than forty fights;
We're dyin'
in the wilderness the same as Isrulites;
It's before
us, an' be'ind us, an' we cannot get away,
An' the
doctor's just reported we've ten more to-day!
Oh, strike
your camp an' go, the Bugle's callin',
The Rains
are fallin' —
The dead
are bushed an' stoned to keep 'em safe below;
The Band's
a-doin' all she knows to cheer us;
The
Chaplain's gone and prayed to Gawd to 'ear us —
To 'ear us
—
O Lord, for
it's a-killin' of us so!
Since
August, when it started, it's been stickin' to our tail,
Though
they've 'ad us out by marches an' they've 'ad us back by rail;
But it runs
as fast as troop-trains, and we cannot get away;
An' the
sick-list to the Colonel makes ten more to-day.
There ain't
no fun in women nor there ain't no bite to drink;
It's much
too wet for shootin', we can only march and think;
An' at
evenin', down the nullahs, we can 'ear the jackals say,
«Get up,
you rotten beggars, you've ten more to-day!»
'Twould
make a monkey cough to see our way o' doin' things —
Lieutenants
takin' companies an' captains takin' wings,
An' Lances
actin' Sergeants — eight file to obey —
For we've
lots o' quick promotion on ten deaths a day!
Our
Colonel's white an' twitterly — 'e gets no sleep nor food,
But mucks
about in 'orspital where nothing does no good.
'E sends us
'eaps o' comforts, all bought from 'is pay —
But there
aren't much comfort 'andy on ten deaths a day.
Our Chaplain's
got a banjo, an' a skinny mule 'e rides,
An' the
stuff 'e says an' sings us, Lord, it makes us split our sides!
With 'is
black coat-tails a-bobbin' to Ta-ra-ra Boom-der-ay!
'E's the
proper kind o' padre for ten deaths a day.
An' Father
Victor 'elps 'im with our Roman Catholicks —
He knows an
'eap of Irish songs an' rummy conjurin' tricks;
An' the two
they works together when it comes to play or pray;
So we keep
the ball a-rollin' on ten deaths a day.
We've got
the cholerer in camp — we've got it 'ot an' sweet;
It ain't no
Christmas dinner, but it's 'elped an' we must eat.
We've gone
beyond the funkin', 'cause we've found it doesn't pay,
An' we're
rockin' round the Districk on ten deaths a day!
Then strike
your camp an' go, the Rains are fallin',
The Bugle's
callin'!
The dead
are bushed an' stoned to keep 'em safe below!
An' them
that do not like it they can lump it,
An' them
that cannot stand it they can jump it;
We've got
to die somewhere — some way — some'ow —
We might as
well begin to do it now!
Then,
Number One, let down the tent-pole slow,
Knock out
the pegs an' 'old the corners — so!
Fold in the
flies, furl up the ropes, an' stow!
Oh, strike
— oh, strike your camp an' go!
(Gawd 'elp
us!)
I've taken
my fun where I've found it;
I've rogued
an' I've ranged in my time;
I've 'ad my
pickin' o' sweet'earts,
An' four o'
the lot was prime.
One was an
'arf-caste widow,
One was a
woman at Prome,
One was the
wife of a jemadar-sais,
An' one is
a girl at 'ome.
Now I
aren't no 'and with the ladies,
For, takin'
'em all along,
You never
can say till you've tried 'em,
An' then
you are like to be wrong.
There's
times when you'll think that you mightn't,
There's
times when you'll know that you might;
But the
things you will learn from the Yellow an' Brown,
They'll
'elp you a lot with the White!
I was a
young un at 'Oogli,
Shy as a
girl to begin;
Aggie de
Castrer she made me,
An' Aggie
was clever as sin;
Older than
me, but my first un —
More like a
mother she were —
Showed me
the way to promotion an' pay,
An' I
learned about women from 'er!
Then I was
ordered to Burma,
Actin' in
charge o' Bazar,
An' I got
me a tiddy live 'eathen
Through
buyin' supplies off 'er pa.
Funny an'
yellow an' faithful —
Doll in a
teacup she were,
But we
lived on the square, like a true-married pair,
An' I
learned about women from 'er!
Then we was
shifted to Neemuch
(Or I might
ha' been keepin' 'er now),
An' I took
with a shiny she-devil,
The wife of
a nigger at Mhow;
'Taught me
the gipsy-folks' bolee;
Kind o'
volcano she were,
For she
knifed me one night 'cause I wished she was white,
And I
learned about women from 'er!
Then I come
'ome in the trooper,
'Long of a
kid o' sixteen —
Girl from a
convent at Meerut,
The straightest
I ever 'ave seen.
Love at
first sight was 'er trouble,
She didn't
know what it were;
An' I
wouldn't do such, 'cause I liked 'er too much,
But — I
learned about women from 'er!
I've taken
my fun where I've found it,
An' now I
must pay for my fun,
For the
more you 'ave known o' the others
The less
will you settle to one;
An' the end
of it's sittin' and thinkin',
An'
dreamin' Hell-fires to see;
So be
warned by my lot (which I know you will not),
An' learn
about women from me!
What did
the Colonel's Lady think?
Nobody
never knew.
Somebody
asked the Sergeant's wife,
An' she
told 'em true!
When you
get to a man in the case,
They're
like as a row of pins —
For the
Colonel's Lady an' Judy O'Grady
Are sisters
under their skins!
«'As
anybody seen Bill 'Awkins?»
«Now 'ow in
the devil would I know?»
«'E's taken
my girl out walkin',
An' I've
got to tell 'im so —
Gawd —
bless — 'im!
I've got to
tell 'im so.»
«D'yer know
what 'e's like, Bill 'Awkins?»
«Now what
in the devil would I care?»
«'E's the
livin', breathin' image of an organ-grinder's monkey,
With a
pound of grease in 'is 'air —
Gawd —
bless — 'im!
An' a pound
o' grease in 'is 'air.»
«An' s'pose
you met Bill 'Awkins,
Now what in
the devil 'ud ye do?»
«I'd open
'is cheek to 'is chin-strap buckle,
An' bung up
'is both eyes, too —
Gawd —
bless — 'im!
An' bung up
'is both eyes, too!»
«Look 'ere,
where 'e comes, Bill 'Awkins!
Now what in
the devil will you say?»
«It isn't
fit an' proper to be fightin' on a Sunday,
So I'll
pass 'im the time o' day —
Gawd —
bless — 'im!
I'll pass
'im the time o' day!»
There was
Rundle, Station Master,
An'
Beazeley of the Rail,
An'
'Ackman, Commissariat,
An' Donkin'
o' the Jail;
An' Blake,
Conductor-Sargent,
Our Master
twice was 'e,
With 'im
that kept the Europe-shop,
Old Framjee
Eduljee.
Outside —
«Sergeant! Sir! Salute! Salaam!»
Inside —
«Brother», an' it doesn't do no 'arm.
We met upon
the Level an' we parted on the Square,
An' I was
Junior Deacon in my Mother-Lodge out there!
We'd Bola
Nath, Accountant,
An' Saul
the Aden Jew,
An' Din
Mohammed, draughtsman
Of the
Survey Office too;
There was
Babu Chuckerbutty,
An' Amir
Singh the Sikh,
An' Castro
from the fittin'-sheds,
The Roman
Catholick!
We 'adn't
good regalia,
An' our
Lodge was old an' bare,
But we knew
the Ancient Landmarks,
An' we kep'
'em to a hair;
An' lookin'
on it backwards
It often
strikes me thus,
There ain't
such things as infidels,
Excep',
per'aps, it's us.
For
monthly, after Labour,
We'd all
sit down and smoke
(We dursn't
give no banquits,
Lest a
Brother's caste were broke),
An' man on
man got talkin'
Religion
an' the rest,
An' every
man comparin'
Of the God
'e knew the best.
So man on
man got talkin',
An' not a
Brother stirred
Till
mornin' waked the parrots
An' that
dam' brain-fever-bird;
We'd say
'twas 'ighly curious,
An' we'd
all ride 'ome to bed,
With
Mo'ammed, God, an' Shiva
Changin'
pickets in our 'ead.
Full oft on
Guv'ment service
This rovin'
foot 'ath pressed,
An' bore
fraternal greetin's
To the
Lodges east an' west,
Accordin'
as commanded
From Kohat
to Singapore,
But I wish
that I might see them
In my
Mother-Lodge once more!
I wish that
I might see them,
My Brethren
black an' brown,
With the
trichies smellin' pleasant
An' the
hog-darn passin' down;
An' the old
khansamah snorin'
On the
bottle-khana floor,
Like a
Master in good standing
With my
Mother-Lodge once more!
Outside —
«Sergeant! Sir! Salute! Salaam!»
Inside —
«Brother», an' it doesn't do no 'arm.
We met upon
the Level an' we parted on the Square,
An' I was
Junior Deacon in my Mother-Lodge out there!
There was
no one like 'im, 'Orse or Foot,
Nor any o'
the Guns I knew;
An' because
it was so, why, o' course 'e went an' died,
Which is
just what the best men do.
So it's
knock out your pipes an' follow me!
An' it's
finish up your swipes an' follow me!
Oh, 'ark to
the big drum callin',
Follow me —
follow me 'ome!
'Is mare
she neighs the 'ole day long,
She paws
the 'ole night through,
An' she
won't take 'er feed 'cause o' waitin' for 'is step,
Which is
just what a beast would do.
'Is girl
she goes with a bombardier
Before 'er
month is through;
An' the
banns are up in church, for she's got the beggar hooked,
Which is
just what a girl would do.
We fought
'bout a dog — last week it were —
No more
than a round or two;
But I
strook 'im cruel 'ard, an' I wish I 'adn't now,
Which is
just what a man can't do.
'E was all
that I 'ad in the way of a friend,
An' I've
'ad to find one new;
But I'd
give my pay an' stripe for to get the beggar back,
Which it's
just too late to do.
So it's
knock out your pipes an' follow me!
An' it's
finish off your swipes an' follow me!
Oh, 'ark to
the fifes a-crawlin'!
Follow me —
follow me 'ome!
Take 'im
away! 'E's gone where the best men go.
Take 'im
away! An' the gun-wheels turnin' slow.
Take 'im
away! There's more from the place 'e come.
Take 'im
away, with the limber an' the drum.
For it's
«Three rounds blank» an' follow me,
An' it's
«Thirteen rank» an' follow me;
Oh, passin'
the love o' women,
Follow me —
follow me 'ome!
'E was
warned aging' 'er —
That's what
made 'im look;
She was
warned agin' 'im —
That is why
she took.
'Wouldn't
'ear no reason,
'Went an'
done it blind;
We know all
about 'em,
They've got
all to find!
Cheer for
the Sergeant's weddin' —
Give 'em
one cheer more!
Grey
gun-'orses in the lando,
An' a rogue
is married to, etc.
What's the
use o' tellin'
'Arf the
lot she's been?
'E's a
bloomin' robber,
An' 'e
keeps canteen.
'Ow did 'e
get 'is buggy?
Gawd, you
needn't ask!
'Made 'is
forty gallon
Out of
every cask!
Watch 'im,
with 'is 'air cut,
Count us
filin' by —
Won't the
Colonel praise 'is
Pop — u —
lar — i — ty!
We 'ave
scores to settle —
Scores for
more than beer;
She's the
girl to pay 'em —
That is why
we're 'ere!
See the
chaplain thinkin'?
See the
women smile?
Twig the
married winkin'
As they
take the aisle?
Keep your
side-arms quiet,
Dressin' by
the Band.
Ho! You
'oly beggars,
Cough
be'ind your 'and!
Now it's done
an' over,
'Ear the
organ squeak,
«'Voice
that breathed o'er Eden» —
Ain't she
got the cheek!
White an'
laylock ribbons,
Think
yourself so fine!
I'd pray
Gawd to take yer
'Fore I
made yer mine!
Escort to
the kerridge,
Wish 'im
luck, the brute!
Chuck the
slippers after —
(Pity
'tain't a boot!)
Bowin' like
a lady,
Blushin'
like a lad —
'Oo would
say to see 'em
Both is
rotten bad?
Cheer for
the Sergeant's weddin' —
Give 'em
one cheer more!
Grey
gun-'orses in the lando,
An' a rogue
is married to, etc.
Through the
Plagues of Egyp' we was chasin' Arabi,
Gettin'
down an' shovin' in the sun;
An' you
might 'ave called us dirty, an' you might ha' called us dry,
An' you
might 'ave 'eard us talkin' at the gun.
But the
Captain 'ad 'is jacket, an' the jacket it was new —
('Orse
Gunners, listen to my song!)
An' the
wettin' of the jacket is the proper thing to do,
Nor we
didn't keep 'im waitin' very long.
One day
they gave us orders for to shell a sand redoubt,
Loadin'
down the axle-arms with case;
But the
Captain knew 'is dooty, an' he took the crackers out
An' he put
some proper liquor in its place.
An' the
Captain saw the shrapnel, which is six-an'-thirty clear.
('Orse
Gunners, listen to my song!)
«Will you
draw the weight,» sez 'e, «or will you draw the beer?»
An' we
didn't keep 'im waitin' very long.
For the
Captain, etc.
Then we
trotted gentle, not to break the bloomin' glass,
Though the
Arabites 'ad all their ranges marked;
But we
dursn't 'ardly gallop, for the most was bottled Bass,
An' we'd
dreamed of it since we was disembarked:
So we fired
economic with the shells we 'ad in 'and,
('Orse
Gunners, listen to my song!)
But the
beggars under cover 'ad the impidence to stand,
An' we
couldn't keep 'em waitin' very long.
And the
Captain, etc.
So we
finished 'arf the liquor (an' the Captain took champagne),
An' the
Arabites was shootin' all the while;
An' we left
our wounded 'appy with the empties on the plain,
An' we used
the bloomin' guns for pro-jec-tile!
We limbered
up an' galloped — there were nothin' else to do —
('Orse
Gunners, listen to my song!)
An' the
Battery came a-boundin' like a boundin' kangaroo,
But they
didn't watch us comin' very long.
As the
Captain, etc.
We was
goin' most extended — we was drivin' very fine,
An' the
Arabites were loosin' 'igh an' wide,
Till the
Captain took the glassy with a rattlin' right incline,
An' we
dropped upon their 'eads the other side.
Then we
give 'em quarter — such as 'adn't up and cut,
('Orse
Gunners, listen to my song!)
An' the
Captain stood a limberful of fizzy — somethin' Brutt,
But we
didn't leave it fizzing very long.
For the
Captain, etc.
We might
ha' been court-martialled, but it all come out all right
When they
signalled us to join the main command.
There was
every round expended, there was every gunner tight,
An' the
Captain waved a corkscrew in 'is 'and.
But the
Captain 'ad 'is jacket, etc.
The 'eathen
in 'is blindness bows down to wood an' stone;
'E don't
obey no orders unless they is 'is own;
'E keeps
'is side-arms awful: 'e leaves 'em all about,
An' then
comes up the regiment an' pokes the 'eathen out.
All along
o' dirtiness, all along o' mess,
All along
o' doin' things rather-more-or-less,
All along
of abby-nay, kul, an' hazar-ho,
Mind you
keep your rifle an' yourself jus' so!
The young
recruit is 'aughty — 'e draf's from Gawd knows where;
They bid
'im show 'is stockin's an' lay 'is mattress square;
'E calls it
bloomin' nonsense — 'e doesn't know no more —
An' then up
comes 'is Company an' kicks 'im round the floor!
The young
recruit is 'ammered — 'e takes it very 'ard;
'E 'angs
'is 'ead an' mutters — 'e sulks about the yard;
'E talks o'
«cruel tyrants» 'e'll swing for by-an'-by,
An' the
others 'ears an' mocks 'im, an' the boy goes orf to cry.
The young
recruit is silly — 'e thinks o' suicide;
'E's lost
'is gutter-devil; 'e 'asn't got 'is pride;
But day by
day they kicks 'im, which 'elps 'im on a bit,
Till 'e
finds 'isself one mornin' with a full an' proper kit.
Gettin'
clear o' dirtiness, gettin' done with mess,
Gettin'
shut o' doin' things rather-more-or-less;
Not so fond
of abby-nay, kul, nor hazar-ho,
Learns to
keep 'is rifle an' 'isself jus' so!
The young
recruit is 'appy — 'e throws a chest to suit;
You see 'im
grow mustaches; you 'ear 'im slap 'is boot;
'E learns
to drop the «bloodies» from every word 'e slings,
An' 'e
shows an 'ealthy brisket when 'e strips for bars an' rings.
The
cruel-tyrant-sergeants they watch 'im 'arf a year;
They watch
'im with 'is comrades, they watch 'im with 'is beer;
They watch
'im with the women at the regimental dance,
And the
cruel-tyrant-sergeants send 'is name along for «Lance».
An' now
'e's 'arf o' nothin', an' all a private yet,
'Is room
they up an' rags 'im to see what they will get;
They rags
'im low an' cunnin', each dirty trick they can,
But 'e
learns to sweat 'is temper an' 'e learns to sweat 'is man.
An', last,
a Colour-Sergeant, as such to be obeyed,
'E schools
'is men at cricket, 'e tells 'em on parade;
They sees
'em quick an' 'andy, uncommon set an' smart,
An' so 'e
talks to orficers which 'ave the Core at 'eart.
'E learns
to do 'is watchin' without it showin' plain;
'E learns
to save a dummy, an' shove 'im straight again;
'E learns
to check a ranker that's buyin' leave to shirk;
An' 'e
learns to make men like 'im so they'll learn to like their work.
An' when it
comes to marchin' he'll see their socks are right,
An' when it
comes to action 'e shows 'em 'ow to sight;
'E knows
their ways of thinkin' and just what's in their mind;
'E knows
when they are takin' on an' when they've fell be'ind.
'E knows
each talkin' corpril that leads a squad astray;
'E feels
'is innards 'eavin', 'is bowels givin' way;
'E sees the
blue-white faces all tryin' 'ard to grin,
An' 'e
stands an' waits an' suffers till it's time to cap 'em in.
An' now the
hugly bullets come peckin' through the dust,
An' no one
wants to face 'em, but every beggar must;
So, like a
man in irons which isn't glad to go,
They moves
'em off by companies uncommon stiff an' slow.
Of all 'is
five years' schoolin' they don't remember much
Excep' the
not retreatin', the step an' keepin' touch.
It looks
like teachin' wasted when they duck an' spread an' 'op,
But if 'e
'adn't learned 'em they'd be all about the shop!
An' now
it's «'Oo goes backward?» an' now it's «'Oo comes on?»
And now
it's «Get the doolies,» an' now the captain's gone;
An' now
it's bloody murder, but all the while they 'ear
'Is voice,
the same as barrick drill, a-shepherdin' the rear.
'E's just
as sick as they are, 'is 'eart is like to split,
But 'e
works 'em, works 'em, works 'em till he feels 'em take the bit;
The rest is
'oldin' steady till the watchful bugles play,
An' 'e
lifts 'em, lifts 'em, lifts 'em through the charge that wins the day!
The 'eathen
in 'is blindness bows down to wood an' stone;
'E don't
obey no orders unless they is 'is own;
The 'eathen
in 'is blindness must end where 'e began,
But the
backbone of the Army is the non-commissioned man!
Keep away
from dirtiness — keep away from mess.
Don't get
into doin' things rather-more-or-less!
Let's ha'
done with abby-nay, kul, an' hazar-ho;
Mind you
keep your rifle an' yourself jus' so!
Sez the
Junior Orderly Sergeant
To the
Senior Orderly Man:
«Our
Orderly Orf'cer's hokee-mut,
You 'elp
'im all you can.
For the
wine was old and the night is cold,
An' the
best we may go wrong,
So, 'fore
'e gits to the sentry-box,
You pass
the word along.»
So it was
«Rounds! What Rounds?» at two of a frosty night,
'E's
'oldin' on by the sergeant's sash, but, sentry, shut your eye.
An' it was
«Pass! All's well!» Oh, ain't 'e drippin' tight!
'E'll need
an affidavit pretty badly by-an'-by.
The moon
was white on the barricks,
The road
was white an' wide,
An' the
Orderly Orf'cer took it all,
An' the
ten-foot ditch beside.
An' the
corporal pulled an' the sergeant pushed,
An' the
three they danced along,
But I'd
shut my eyes in the sentry-box,
So I didn't
see nothin' wrong.
Though it
was «Rounds! What Rounds?» O corporal, 'old 'im up!
'E's usin'
'is cap as it shouldn't be used, but, sentry, shut your eye.
An' it was
«Pass! All's well!» Ho, shun the foamin' cup!
'E'll need,
etc.
'Twas after
four in the mornin';
We 'ad to
stop the fun,
An' we sent
'im 'ome on a bullock-cart,
With 'is
belt an' stock undone;
But we
sluiced 'im down an' we washed 'im out,
An' a
first-class job we made,
When we
saved 'im, smart as a bombardier,
For
six-o'clock parade.
It 'ad been
«Rounds! What Rounds?» Oh, shove 'im straight again!
'E's usin'
'is sword for a bicycle, but, sentry, shut your eye.
An' it was
«Pass! All's well!» 'E's called me «Darlin' Jane»!
'E'll need,
etc.
The drill
was long an' 'eavy,
The sky was
'ot an' blue,
An' 'is eye
was wild an' 'is 'air was wet,
But 'is
sergeant pulled 'im through.
Our men was
good old trusties —
They'd done
it on their 'ead;
But you
ought to 'ave 'eard 'em marking' time
To 'ide the
things 'e said!
For it was
«Right flank — wheel!» for «'Alt, an' stand at ease!»
An' «Left
extend!» for «Centre close!» O marker, shut your eye!
An' it was,
«'Ere, sir, 'ere! before the Colonel sees!»
So he
needed affidavits pretty badly by-an'-by.
There was
two-an'-thirty sergeants,
There was
corp'rals forty-one,
There was
just nine 'undred rank an' file
To swear to
a touch o' sun.
There was
me 'e'd kissed in the sentry-box,
As I 'ave
not told in my song,
But I took
my oath, which were Bible truth,
I 'adn't
seen nothin' wrong.
There's
them that's 'ot an' 'aughty,
There's
them that's cold an' 'ard,
But there
comes a night when the best gets tight,
And then
turns out the Guard.
I've seen
them 'ide their liquor
In every
kind o' way,
But most
depends on makin' friends
With Privit
Thomas A.!
When it is
«Rounds! What Rounds?» 'E's breathin' through 'is nose.
'E's
reelin', rollin', roarin' tight, but, sentry, shut your eye.
An' it is
«Pass! All's well!» An' that's the way it goes:
We'll 'elp
'im for 'is mother, an' 'e'll 'elp us by-an'-by!
You call
yourself a man,
For all you
used to swear,
An' leave
me, as you can,
My certain
shame to bear?
I 'ear! You
do not care —
You done
the worst you know.
I 'ate you,
grinnin' there. . . .
Ah, Gawd, I
love you so!
Nice while
it lasted, an' now it is over —
Tear out
your 'eart an' good-bye to your lover!
What's the
use o' grievin', when the mother that bore you
(Mary, pity
women!) knew it all before you?
It aren't
no false alarm,
The finish
to your fun;
You — you
'ave brung the 'arm,
An' I'm the
ruined one;
An' now
you'll off an' run
With some
new fool in tow.
Your 'eart?
You 'aven't none. . . .
Ah, Gawd, I
love you so!
When a man
is tired there is naught will bind 'im;
All 'e
solemn promised 'e will shove be'ind 'im.
What's the
good o' prayin' for The Wrath to strike 'im
(Mary, pity
women!), when the rest are like 'im?
What 'ope
for me or — it?
What's left
for us to do?
I've walked
with men a bit,
But this —
but this is you.
So 'elp me
Christ, it's true!
Where can I
'ide or go?
You coward
through and through! . . .
Ah, Gawd, I
love you so!
All the
more you give 'em the less are they for givin' —
Love lies
dead, an' you cannot kiss 'im livin'.
Down the
road 'e led you there is no returnin'
(Mary, pity
women!), but you're late in learnin'!
You'd like
to treat me fair?
You can't,
because we're pore?
We'd
starve? What do I care!
We might,
but this is shore!
I want the
name — no more —
The name,
an' lines to show,
An' not to
be an 'ore. . . .
Ah, Gawd, I
love you so!
What's the
good o' pleadin', when the mother that bore you
(Mary, pity
women!) knew it all before you?
Sleep on
'is promises an' wake to your sorrow
(Mary, pity
women!), for we sail to-morrow!
The Injian
Ocean sets an' smiles
So sof', so
bright, so bloomin' blue;
There
aren't a wave for miles an' miles
Excep' the
jiggle from the screw.
The ship is
swep', the day is done,
The bugle's
gone for smoke and play;
An' black
agin' the settin' sun
The Lascar
sings, «Hum deckty hai!»
For to
admire an' for to see,
For to
be'old this world so wide —
It never
done no good to me,
But I can't
drop it if I tried!
I see the
sergeants pitchin' quoits,
I 'ear the
women laugh an' talk,
I spy upon
the quarter-deck
The
orficers an' lydies walk.
I thinks
about the things that was,
An' leans
an' looks acrost the sea,
Till spite
of all the crowded ship
There's no
one lef' alive but me.
The things
that was which I 'ave seen,
In barrick,
camp, an' action too,
I tells
them over by myself,
An'
sometimes wonders if they're true;
For they
was odd — most awful odd —
But all the
same now they are o'er,
There must
be 'eaps o' plenty such,
An' if I
wait I'll see some more.
Oh, I 'ave
come upon the books,
An'
frequent broke a barrick rule,
An' stood
beside an' watched myself
Be'avin'
like a bloomin' fool.
I paid my
price for findin' out,
Nor never
grutched the price I paid,
But sat in
Clink without my boots,
Admirin'
'ow the world was made.
Be'old a
crowd upon the beam,
An' 'umped
above the sea appears
Old Aden,
like a barrick-stove
That no
one's lit for years an' years!
I passed by
that when I began,
An' I go
'ome the road I came,
A
time-expired soldier-man
With six
years' service to 'is name.
My girl she
said, «Oh, stay with me!»
My mother
'eld me to 'er breast.
They've
never written none, an' so
They must
'ave gone with all the rest —
With all
the rest which I 'ave seen
An' found
an' known an' met along.
I cannot
say the things I feel,
And so I
sing my evenin' song:
For to
admire an' for to see,
For to
be'old this world so wide —
It never
done no good to me,
But I can't
drop it if I tried!
(To
«Barrack-room ballads»)
There's a
whisper down the field where the year has shot her yield,
And the
ricks stand grey to the sun,
Singing:—'Over
then, come over, for the bee has quit the clover,
And your
English summer's done.'
You have
heard the beat of the off-shore wind,
And the
thresh of the deep-sea rain;
You have
heard the song—how long! how long?
Pull out on
the trail again!
Ha' done
with the Tents of Shem, dear lass,
We've seen
the seasons through,
And it's
time to turn on the old trail, our own trail, the out trail,
Pull out,
pull out, on the Long Trail—the trail that is always new.
It's North
you may mn to the rime-ringed sun
Or South to
the blind Horn's hate;
Or East all
the way into Mississippi Bay,
Or West to
the Golden Gate;
Where the
blindest bluffs hold good, dear lass,
And the
wildest tales are true,
And the men
bulk big oh the old trail, our own trail, the out trail,
And life runs
large on the Long Trail—the trail that is always new.
The days
are sick and cold, and the skies are grey and old,
And the
twice-breathed airs blow damp;
And I'd
sell my tired soul for the bucking beam-sea roll
Of a black
Bilbao tramp;
With her
load-line over her hatch, dear lass,
And a
drunken Dago crew,
And her
nose held down on the old trail, our own trail, the out trail
From Cadiz
Bar on the Long Trail—the trail that is always new.
There be
triple ways to take, of the eagle or the snake,
Or the way
of a man with a maid;
But the
sweetest way to me is a ship's upon the sea
In the heel
of the North-East Trade.
Can you
hear the crash on her bows, dear lass,
And the
drum of the racing screw,
As she
ships it green on the old trail, our own trail, the out trail,
As she
lifts and 'scends on the Long Trail—the trail that is always new?
See the
shaking funnels roar, with the Peter at the fore,
And the
fenders grind and heave,
And the
derricks clack and grate as the tackle hooks the crate,
And the fall-rope
whines through the sheave;
It's
'Gang-plank up and in,' dear lass,
It's
'Hawsers warp her through!'
And it's
'All clear aft ' on the old trail, our own trail, the out trail,
We're
backing down on the Long Trail—the trail that is always new.
Oh, the
mutter overside, when the port-fog holds us tied,
And the
syrens hoot their dread!
When foot
by foot we creep o'er the hueless viewless deep
To the sob
of the questing lead!
It's down
by the Lower Hope, dear lass,
With the
Gunfleet Sands in view,
Till the
Mouse swings green on the old trail, our own trail, the out trail,
And the
Gull Light lifts on the Long Trail—the trail that is always new.
Oh, the
blazing tropic night, when the wake's a welt of light
That holds
the hot sky tame,
And the
steady fore-foot snores through the planet-powdered floors
Where the
scared whale flukes in flame!
Her plates
are scarred by the sun, dear lass,
Her ropes
are taunt with the dew,
For we're
booming down on the old trail, our own trail, the out trail,
We're
sagging south on the Long Trail—the trail that is always new.
Then home,
get her home where the drunken rollers comb,
And the
shouting seas drive by,
And the
engines stamp and ring and the wet bows reel and swing,
And the
Southern Cross rides high!
Yes, the old
lost stars wheel back, dear lass,
That blaze
in the velvet blue.
They're all
old friends on the old trail, our own trail, the out trail,
They're
God's own guides on the Long Trail—the trail that is always new.
Fly
forward, 0 my heart, from the Foreland to the Start—
We're
steaming all too slow,
And it's
twenty thousand miles to our little lazy isle
Where the
trumpet-orchids blow!
You have
heard the call of the off-shore wind
And the
voice of the deep-sea rain—
You have
heard the song—how long! how long?
Pull out on
the trail again!
The Lord
knows what we may find, dear lass,
And the
Deuce knows what we may do—
But we're
back once more on the old trail, our own trail, the out trail,
We're down,
hull-down on the Long Trail—the trail that is always new.
(1914)
We’re
foot—slog—slog—slog—sloggin' over Africa —
Foot—foot—foot—foot—sloggin'
over Africa —
(Boots—boots—boots—boots—movin'
up an' down again!)
There's no
discharge in the war!
Seven—six—eleven—five—nine-an'-twenty
mile to-day —
Four—eleven—seventeen—thirty-two
the day before —
(Boots—boots—boots—boots—movin'
up an' down again!)
There's no
discharge in the war!
Don’t—don’t—don’t—don’t—look
at what’s in front of you.
(Boots—boots—boots—boots—movin'
up an' down again);
Men—men—men—men—men
go mad with watchin' em,
An' there's
no discharge in the war!
Try—try—try—try—to
think o' something different —
Oh—my—God—keep—me
from goin' lunatic!
(Boots—boots—boots—boots—movin'
up an' down again!)
There's no
discharge in the war!
Count—count—count—count—the
bullets in the bandoliers.
If—your—eyes—drop—they
will get atop o' you!
(Boots—boots—boots—boots—movin'
up an' down again) —
There's no
discharge in the war!
We—can—stick—out—'unger,
thirst, an' weariness,
But—not—not—not—not
the chronic sight of 'em —
Boot—boots—boots—boots—movin'
up an' down again,
An' there's
no discharge in the war!
'Taint—so—bad—by—day
because o' company,
But
night—brings—long—strings—o' forty thousand million
Boots—boots—boots—boots—movin'
up an' down again.
There's no
discharge in the war!
I—'ave—marched—six—weeks
in 'Ell an' certify
It—is—not—fire—devils,
dark, or anything,
But
boots—boots—boots—boots—movin' up an' down again,
An' there's
no discharge in the war!
If
If you can
keep your head when all about you
Are losing
theirs and blaming it on you,
If you can
trust yourself when all men doubt you
But make
allowance for their doubting too,
If you can
wait and not be tired by waiting,
Or being
lied about, don't deal in lies,
Or being
hated, don't give way to hating,
And yet
don't look too good, nor talk too wise:
If you can
dream—and not make dreams your master,
If you can
think—and not make thoughts your aim;
If you can
meet with Triumph and Disaster
And treat
those two impostors just the same;
If you can
bear to hear the truth you've spoken
Twisted by
knaves to make a trap for fools,
Or watch
the things you gave your life to, broken,
And stoop
and build 'em up with worn-out tools:
If you can
make one heap of all your winnings
And risk it
all on one turn of pitch-and-toss,
And lose,
and start again at your beginnings
And never
breath a word about your loss;
If you can
force your heart and nerve and sinew
To serve
your turn long after they are gone,
And so hold
on when there is nothing in you
Except the
Will which says to them: «Hold on!»
If you can
talk with crowds and keep your virtue,
Or walk
with kings—nor lose the common touch,
If neither
foes nor loving friends can hurt you;
If all men
count with you, but none too much,
If you can
fill the unforgiving minute
With sixty
seconds' worth of distance run,
Yours is
the Earth and everything that's in it,
And—which
is more—you'll be a Man, my son!
Eyes of
grey — a sodden quay,
Driving
rain and falling tears,
As the
steamer wears to sea
In a
parting storm of cheers.
Sing, for
Faith and Hope are high —
None so
true as you and I —
Sing the
Lovers' Litany:
«Love like
ours can never die!»
Eyes of
black — a throbbing keel,
Milky foam
to left and right;
Whispered
converse near the wheel
In the
brilliant tropic night.
Cross that
rules the Southern Sky!
Stars that
sweep and wheel and fly,
Hear the
Lovers' Litany:
Love like
ours can never die!»
Eyes of
brown — a dusy plain
Split and
parched with heat of June,
Flying hoof
and tightened rein,
Hearts that
beat the old, old tune.
Side by
side the horses fly,
Frame we
now the old reply
Of the
Lovers' Litany:
«Love like
ours can never die!»
Eyes of
blue — the Simla Hills
Silvered
with the moonlight hoar;
Pleading of
the waltz that thrills,
Dies and
echoes round Benmore.
«Mabel,»
«Officers,» «Good-bye,»
Glamour,
wine, and witchery —
On my
soul's sincerity,
«Love like
ours can never die!»
Maidens of
your charity,
Pity my
most luckless state.
Four times
Cipid's debtor I —
Bankrupt in
quadruplicate.
Yet,
despite this evil case,
And a
maiden showed me grace,
Four-and-forty
times would I
Sing the
Lovers' Litany:
«Love like
ours can never die!»
Now
Tomlinson gave up the ghost in his house in Berkeley Square,
And a
Spirit came to his bedside and gripped him by the hair —
A Spirit
gripped him by the hair and carried him far away,
Till he
heard as the roar of a rain-fed ford the roar of the Milky Way:
Till he
heard the roar of the Milky Way die down and drone and cease,
And they
came to the Gate within the Wall where Peter holds the keys.
«Stand up,
stand up now, Tomlinson, and answer loud and high
The good
that ye did for the sake of men or ever ye came to die —
The good
that ye did for the sake of men in little earth so lone!»
And the
naked soul of Tomlinson grew white as a rain-washed bone.
«O I have a
friend on earth,» he said, «that was my priest and guide,
And well
would he answer all for me if he were by my side.»
«For that
ye strove in neighbour-love it shall be written fair,
But now ye
wait at Heaven's Gate and not in Berkeley Square:
Though we
called your friend from his bed this night, he could not speak for you,
For the
race is run by one and one and never by two and two.»
Then
Tomlinson looked up and down, and little gain was there,
For the
naked stars grinned overhead, and he saw that his soul was bare:
The Wind
that blows between the worlds, it cut him like a knife,
And
Tomlinson took up his tale and spoke of his good in life.
«This I
have read in a book,» he said, «and that was told to me,
And this I
have thought that another man thought of a Prince in Muscovy.»
The good
souls flocked like homing doves and bade him clear the path,
And Peter
twirled the jangling keys in weariness and wrath.
«Ye have
read, ye have heard, ye have thought,» he said, «and the tale is yet to run:
By the
worth of the body that once ye had, give answer — what ha' ye done?»
Then
Tomlinson looked back and forth, and little good it bore,
For the
Darkness stayed at his shoulder-blade and Heaven's Gate before:
«O this I
have felt, and this I have guessed, and this I have heard men say,
And this
they wrote that another man wrote of a carl in Norroway.»
— «Ye have
read, ye have felt, ye have guessed, good lack! Ye have hampered Heaven's Gate;
There's little
room between the stars in idleness to prate!
O none may
reach by hired speech of neighbour, priest, and kin
Through
borrowed deed to God's good meed that lies so fair within;
Get hence,
get hence to the Lord of Wrong, for doom has yet to run,
And... the
faith that ye share with Berkeley Square uphold you, Tomlinson!»
The Spirit
gripped him by the hair, and sun by sun they fell
Till they
came to the belt of Naughty Stars that rim the mouth of Hell:
The first
are red with pride and wrath, the next are white with pain,
But the
third are black with clinkered sin that cannot burn again:
They may
hold their path, they may leave their path, with never a soul to mark,
They may
burn or freeze, but they must not cease in the Scorn of the Outer Dark.
The Wind
that blows between the worlds, it nipped him to the bone,
And he
yearned to the flare of Hell-Gate there as the light of his own hearth-stone.
The Devil
he sat behind the bars, where the desperate legions drew,
But he caught
the hasting Tomlinson and would not let him through.
«Wot ye the
price of good pit-coal that I must pay?» said he,
«That ye
rank yoursel' so fit for Hell and ask no leave of me?
I am all
o'er-sib to Adam's breed that ye should give me scorn,
For I strove
with God for your First Father the day that he was born.
Sit down,
sit down upon the slag, and answer loud and high
The harm
that ye did to the Sons of Men or ever you came to die.»
And
Tomlinson looked up and up, and saw against the night
The belly of
a tortured star blood-red in Hell-Mouth light;
And
Tomlinson looked down and down, and saw beneath his feet
The
frontlet of a tortured star milk-white in Hell-Mouth heat.
«O I had a
love on earth,» said he, «that kissed me to my fall,
And if ye
would call my love to me I know she would answer all.»
— «All that
ye did in love forbid it shall be written fair,
But now ye
wait at Hell-Mouth Gate and not in Berkeley Square:
Though we
whistled your love from her bed to-night, I trow she would not run,
For the sin
ye do by two and two ye must pay for one by one!»
The Wind
that blows between the worlds, it cut him like a knife,
And
Tomlinson took up the tale and spoke of his sin in life:
«Once I ha'
laughed at the power of Love and twice at the grip of the Grave,
And thrice
I ha' patted my God on the head that men might call me brave.»
The Devil
he blew on a brandered soul and set it aside to cool:
«Do ye
think I would waste my good pit-coal on the hide of a brain-sick fool?
I see no
worth in the hobnailed mirth or the jolthead jest ye did
That I
should waken my gentlemen that are sleeping three on a grid.»
Then
Tomlinson looked back and forth, and there was little grace,
For
Hell-Gate filled the houseless Soul with the Fear of Naked Space.
«Nay, this
I ha' heard,» quo' Tomlinson, «and this was noised abroad,
And this I
ha' got from a Belgian book on the word of a dead French lord.»
— «Ye ha'
heard, ye ha' read, ye ha' got, good lack! and the tale begins afresh —
Have ye
sinned one sin for the pride o' the eye or the sinful lust of the flesh?»
Then
Tomlinson he gripped the bars and yammered, «Let me in —
For I mind
that I borrowed my neighbour's wife to sin the deadly sin.»
The Devil
he grinned behind the bars, and banked the fires high:
«Did ye
read of that sin in a book?» said he; and Tomlinson said, «Ay!»
The Devil
he blew upon his nails, and the little devils ran,
And he
said: «Go husk this whimpering thief that comes in the guise of a man:
Winnow him
out 'twixt star and star, and sieve his proper worth:
There's sore
decline in Adam's line if this be spawn of earth.»
Empusa's
crew, so naked-new they may not face the fire,
But weep
that they bin too small to sin to the height of their desire,
Over the
coal they chased the Soul, and racked it all abroad,
As children
rifle a caddis-case or the raven's foolish hoard.
And back
they came with the tattered Thing, as children after play,
And they
said: «The soul that he got from God he has bartered clean away.
We have
threshed a stook of print and book, and winnowed a chattering wind
And many a
soul wherefrom he stole, but his we cannot find:
We have
handled him, we have dandled him, we have seared him to the bone,
And sure if
tooth and nail show truth he has no soul of his own.»
The Devil
he bowed his head on his breast and rumbled deep and low:
«I'm all
o'er-sib to Adam's breed that I should bid him go.
Yet close
we lie, and deep we lie, and if I gave him place,
My
gentlemen that are so proud would flout me to my face;
They'd call
my house a common stews and me a careless host,
And — I
would not anger my gentlemen for the sake of a shiftless ghost.»
The Devil
he looked at the mangled Soul that prayed to feel the flame,
And he
thought of Holy Charity, but he thought of his own good name:
«Now ye
could haste my coal to waste, and sit ye down to fry:
Did ye
think of that theft for yourself?» said he; and Tomlinson said, «Ay!»
The Devil
he blew an outward breath, for his heart was free from care: —
«Ye have
scarce the soul of a louse,» he said, «but the roots of sin are there,
And for
that sin should ye come in were I the lord alone.
But sinful
pride has rule inside — and mightier than my own.
Honour and
Wit, fore-damned they sit, to each his priest and whore:
Nay, scarce
I dare myself go there, and you they'd torture sore.
Ye are
neither spirit nor spirk,» he said; «ye are neither book nor brute —
Go, get ye
back to the flesh again for the sake of Man's repute.
I'm all
o'er-sib to Adam's breed that I should mock your pain,
But look
that ye win to worthier sin ere ye come back again.
Get hence,
the hearse is at your door — the grim black stallions wait —
They bear
your clay to place to-day. Speed, lest ye come too late!
Go back to
Earth with a lip unsealed — go back with an open eye,
And carry
my word to the Sons of Men or ever ye come to die:
That the
sin they do by two and two they must pay for one by one —
And... the
God that you took from a printed book be with you, Tomlinson!»
You
couldn't pack a Broadwood half a mile —
You mustn't
leave a fiddle in the damp
You
couldn't raft an organ up the Nile,
And play it
in an Equatorial swamp.
I travel
with the cooking-pots and pails —
I'm
sandwiched 'tween the coffee and the pork —
And when
the dusty column checks and tails,
You should
hear me spur the rearguard to a walk!
With my
«Pilly-willy-wirky-wirky-popp!»
[Oh, it's
any tune that comes into my head!]
So I keep
'em moving forward till they drop;
So I play
'em up to water and to bed.
In the
silence of the camp before the fight,
When it's
good to make your will and say your prayer,
You can
hear my strumpty-tumpty overnight,
Explaining
ten to one was always fair.
I'm the
Prophet of the Utterly Absurd,
Of the
Patently Impossible and Vain
And when
the Thing that Couldn't has occurred,
Give me
time to change my leg and go again.
With my
«Tumpa-tumpa-tumpa-tumpa-tump!»
In the
desert where the dung-fed camp-smoke curled.
There was
never voice before us till I fed our lonely chorus,
I the
war-drum of the White Man round the world!
By the
bitter road the Younger Son must tread,
Ere he win
to hearth and saddle of his own, —
'Mid the
riot of the shearers at the shed,
In the
silence of the herder's hut alone —
In the
twilight, on a bucket upside down,
Hear me
babble what the weakest won't confess —
I am Memory
and Torment — I am Town!
I am all
that ever went with evening dress!
With my
«Tunka-tunka-tunka-tunka-tunk!»
[So the
lights — the London Lights grow near and plain!]
So I
rowel'em afresh towards the Devil and the Flesh
Till I
bring my broken rankers home again.
In desire
of many marvels over sea,
Where the
new-raised tropic city sweats and roars,
I have
sailed with Young Ulysses from the quay
Till the
anchor rumbled down on stranger shores.
He is
blooded to the open and the sky,
He is taken
in a snare that shall not fail,
He shall
hear me singing strongly, till he die,
Like the
shouting of a backstay in a gale.
With my
«Hya! Heeya! Heeya! Hullah! Haul!»
(Oh, the
green that thunders aft along the deck!]
Are you sick
o' towns and men? You must sign and sail again,
For it's
«Johnny Bowlegs, pack your kit and trek!»
Through the
gorge that gives the stars at noon-day clear —
Up the pass
that packs the scud beneath our wheel —
Round the
bluff that sinks her thousand fathom sheer; —
Down the
valley with our guttering brakes asqueal:
Where the
trestle groans and quivers in the snow,
Where the
many-shedded levels loop and twine,
Hear me
lead my reckless children from below
Till we
sing the Song of Roland to the pine!
With my
«Tinka-tinka-tinka-tinka-tink!»
[Oh, the
axe has cleared the mountain, croup and crest!]
And we ride
the iron stallions down to drink,
Through the
canons to the waters of the West!
And the
tunes that mean so much to you alone —
Common
tunes that make you choke and blow your nose —
Vulgar
tunes that bring the laugh that brings the groan —
I can rip
your very heartstrings out with those;
With the
feasting, and the folly, and the fun —
And the
lying, and the lusting, and the drink,
And the
merry play that drops you, when you're done.
To the
thoughs that burn like irons if you think.
With my
«Plunka-lunka-linka-lunka-lunka!»
Here's a
trifle on account of pleasure past,
Ere the wit
made you win gives you eyes to see your sin
And — the
heavier repentance at the last!
Let the
organ moan her sorrow to the roof —
I have told
the naked stars the Grief of Man!
Let the
trumpet snare the foeman to the proof —
I have
known Defeat, and mocked it as we ran!
My bray ye
may not alter nor mistake
When I
stand to jeer the fatted Soul of Things,
But the
Song of Lost Endeavour that I make,
Is it
hidden in the twanging of the strings?
With my
«Ta-ra-rara-rara-ra-ra-rrrp!»
[Is it
naught to you that hear and pass me by?]
But the
word — the word is mine, when the order moves the line
And the
lean, locked ranks go roaring down to die!
The grandam
of my grandam was the Lyre —
[Oh, the
blue below the little fisher-huts!]
That the
Stealer stooping beachward filled with fire,
Till she
bore my iron head and ringing guts!
By the
wisdom of the centuries I speak —
To the tune
of yestermorn I set the truth —
I, the joy
of life unquestioned — I, the Greek —
I, the
everlasting Wonder-song of Youth!
With my
«Tinka-tinka-tinka-tinka-tink!»
What d'ye
lack, my noble masters! What d'ye lack?]
So I draw
the world together link by link:
Yea, from
Delos up to Limerick and back!
As I pass
through my incarnations in every age and race, I make my proper
prostrations
to the Gods of the Market-Place.
Peering
through reverent fingers I watch them flourish and fall,
And the
Gods of the Copybook Headings, I notice, outlast them all.
We were
living in trees when they met us. They showed us each in turn.
That Water
would certainly wet us, as Fire would certainly burn:
But we
found them lacking in Uplift, Vision and Breath of Mind,
So we left
them to teach the Gorillas while we followed the March of Mankind.
We moved as
the Spirit listed. They never altered their pace,
Being
neither cloud nor wind-borne like the Gods of the Market-Place;
But they
always caught up with our progress, and presently word would come
That a
tribe had been wiped off its icefield, or the lights had gone out in Rome.
With the
Hopes that our World is built on they were utterly out of touch.
They denied
that the Moon was Stilton; they denied she was even Dutch.
They denied
that Wishes were Horses; they denied that a Pig had Wings.
So we
worshipped the Gods of the Market Who promised these beautiful things.
When the
Cambrian measures were forming, They promised perpetual peace.
They swore,
if we gave them our weapons, that the wars of the tribes would cease.
But when we
disarmed They sold us and delivered us bound to our foe,
And the
Gods of the Copybook Headings said: «Stick to the Devil you know.»
On the
first Feminian Sandstones we were promised the Fuller Life
(Which
started by loving our neighbour and ended by loving his wife)
Till our
women had no more children and the men lost reason and faith,
And the
Gods of the Copybook Heading said: «The Wages of Sin is Death.»
In the
Carboniferous Epoch we were promised abundance for all,
By robbing
selected Peter to pay for collective Paul; But, though we had
plenty of
money, there was nothing our money could buy,
And the
Gods of the Copybook Heading said: «If you don't work you die.»
Then the
Gods of the Market tumbled, and their smooth-tongued wizards withdrew,
And the
hearts of the meanest were humbled and began to believe it was true
That All is
not God that Glitters, and Two and Two make Four-
And the
Gods of the Copybook Headings limped up to explain it once more.
As it will
be in the future, it was at the birth of Man—
There are
only four things certain since Social Progress began:-
That the Dog
returns to his Vomit and the Sow returns to her Mire,
And the
burnt Fool's bandaged finger goes wobbling back to the Fire;
And that
after this is accomplished, and the brave new world begins
When all
men are paid for existing and no man must pay for his sins,
As surely
as Water will wet us, as surely as Fire will burn,
The Gods of
the Copybook Headings with terror and slaughter return!
Alone upon
the housetops to the North
I turn and
watch the lightnings in the sky
The glamour
of thy footsteps in the North.
Come back
to me. Beloved, or I die.
Below my
feet the still bazar is laid —
Far, far
below the weary camels lie —
The camels
and the captives of thy raid.
Come back
to me. Beloved, or I die.
My father's
wife is old and harsh with years,
And drudge
of all my father's house am I —
My bread is
sorrow and my drink is tears.
Come back
to me. Beloved, or I die.
Men make
them fires on the hearth
Each under
his roof-tree,
And the
Four Winds that rule the earth
They blow
the smoke to me.
Across the
high hills and the sea
And all the
changeful skies,
The Four
Winds blow the smoke to me
Till the
tears are in my eyes.
Until the
tears are in my eyes
And my
heart is well-nigh broke
For
thinking on old memories
That gather
in the smoke.
With every
shift of every wind
The
homesick memories come,
From every
quarter of mankind
Where I
have made me a home.
Four times
a fire against the cold
And a roof
against the rain —
Sorrow
fourfold and joy fourfold
The Four
Winds bring again!
How can I
answer which is best
Of all the
fires that burn?
I have been
too often host or guest
At every
fire in turn.
How can I
turn from any fire,
On any
man's hearthstone?
I know the
wonder and desire
That went
to build my own!
How can I
doubt man's joy or woe
Where 'er
his house-fires shine,
Since all
that man must undergo
Will visit
me at mine?
Oh, you
Four Winds that blow so strong
And know
that this is true,
Stoop for a
little and carry my song
To all the
men I knew!
Where there
are fires against the cold,
Or roofs
against the rain —
With love
fourfold and joy fourfold,
Take them
my songs again!
The earth
is full of anger, The seas are dark with wrath;
The Nations
in their harness Go up against our path:
Ere yet we
loose the legions — Ere yet we draw the blade,
Jehovah of
the Thunders, Lord God of Battles, aid!
High lust
and forward bearing, Proud heart, rebellious brow —
Deaf ear
and soul uncaring, We seek Thy mercy now!
The sinner
that forswore Thee, The fool that passed Thee by,
Our times
are known before Thee —
Lord, grant
us strength to die!
For those
who kneel beside us At altars not Thine own,
Who lack
the lights that guide us, Lord, let their faith atone!
If wrong we
did to call them, By honour bound they came;
Let not Thy
Wrath befall them, But deal to us the blame.
From panic,
pride, and terror, Revenge that knows no rein —
Light haste
and lawless error, Protect us yet again.
Cloke Thou
our undeserving, Make firm the shuddering breath,
In silence
and unswerving To taste Thy lesser death.
Ah, Mary
pierced with sorrow,
Remember,
reach and save The soul that comes to-morrow
Before the
God that gave! Since each was born of woman,
For each at
utter need — True comrade and true foeman —
Madonna,
intercede!
E’en now
their vanguard gathers, E’en now we face the fray —
As Thou
didst help our fathers, Help Thou our host to-day.
Fulfilled
of signs and wonders, In life, in death made clear —
Jehovah of
the Thunders, Lord God of Battles, hear!
When ‘Omer
smote ‘is bloomin’ lyre,
He’d ‘eard
men sing by land an’ sea;
An’what he
thought ‘e might require,
‘E went an’
took — the same as me!
The
market-girls an’ fishermen,
The
shepherds an’ the sailors, too,
They ‘eard
old songs turn up again,
But kep’ it
quiet — same as you!
They knew
‘e stole; ‘e knew they knowed.
They didn’t
tell, nor make a fuss,
But winked
at ‘Omer down the road,
An’ ‘e
winked back — the same as us!
There are four
good legs to my Father's Chair—
Priest and
People and Lords and Crown.
I sits on
all of 'em fair and square,
And that is
the reason it don't break down.
I won't
trust one leg, nor two, nor three,
To carry my
weight when I sets me down.
I wants all
four of 'em under me—
Priest and
People and Lords and Crown.
I sits on
all four and I favours none—
Priest, nor
People, nor Lords, nor Crown:
And I never
tilts in my chair, my son,
And that is
the reason it don't break down.
When your
time comes to sit in my Chair,
Remember
your Father's habits and rules.
Sit on all
four legs, fair and square,
And never
be tempted by one-legged stools!
I have
eaten your bread and salt.
I have
drunk your water and wine.
The deaths
ye died I have watched beside,
And the
lives ye led were mine.
Was there
aught I did not share
In vigil or
toil or ease, —
One joy or
woe that I did not know,
Dear hearts
across the seas?
I have
written the tale of our life
For a
sheltered people’s mirth,
In jesting
guise — but ye are wise,
And ye know
what jest is worth.
Oh, East is
East and West is West, and never the twain shall meet,
Till Earth
and Sky stand presently at God's great Judgement Seat;
But there
is neither East nor West, Border, nor Breed, nor Birth,
When two
strong men stand face to face, tho' they come from the ends of the earth!
Kamal is
out with twenty men to raise the Border side,
And he has
lifted the Colonel's mare that is the Colonel's pride:
He has
lifted her out of the stable-door between the dawn and the day,
And turned
the calkins upon her feet, and ridden her far away.
Then up and
spoke the Colonel's son that led a troop of the Guides:
«Is there
never a man of all my men can say where Kamal hides?»
Then up and
spoke Mahommed Khan, the son of the Ressaldar,
«If ye know
the track of the morning-mist, ye know where his pickets are.
At dusk he
harries the Abazai—at dawn he is into Borair,
But he must
go by Fort Bukloh to his own place to fare,
So if ye
gallop to Fort Bukloh as fast as a bird can fly,
By the
favour of God ye may cut him off ere he win to the Tonuge of Jagai,
But if he
be passed the Tongue of Jagai, right swiftly turn ye then,
For the
length and the breadth of that grisly plain is sown with Kamal's men.
There is
rock to the left, and rock to the right, and low lean thorn between,
And ye may
hear a breech-bolt snick where never a man is seen.»
The
Colonel's son has taken a horse, and a raw rough dun was he,
With the
mouth of a bell and the heart of Hell, and the head of a gallows-tree.
The
Colonel's son to the Fort has won, they bid him stay to eat—
Who rides
at the tail of a Border thief, he sits not long at his meat.
He's up and
away from Fort Bukloh as fast as he can fly,
Till he was
aware of his father's mare in the gut of the Tonue of Jagai,
Till he was
aware of his father's mare with Kamal upon her back,
And when he
could spy the white of her eye, he made the pistol crack.
He has
fired once, he has fired twice, but the whistling ball went wide.
«Ye shoot
like a soldier,» Kamal said. «Show now if ye can ride.»
It's up and
over the Tongue of Jagai, as blown dust-devils go,
The dun he
fled like a stag of ten, but the mare like a barren doe.
The dun he
leaned against the bit and slugged his head above,
But the red
mare played with the snaffle-bars, as a maiden plays with a glove.
There was
rock to the left and rock to the right, and low lean thorn between,
And thrice
he heard a breech-bolt snick tho' never a man was seen.
They have
ridden the low moon out of the sky, their hoofs drum up the dawn,
The dun he
went like a wounded bull, but the mare like a new-roused fawn.
The dun he
fell at a water-course—in a woeful heap fell he,
And Kamal
has turned the red mare back, and pulled the rider free.
He has
knocked the pistol out of his hand—small room was there to strive,
«'Twas only
by favour of mine,» quoth he, «ye rode so long alive:
There was
not a rock for twenty mile, there was not a clump of tree,
But covered
a man of my own men with his rifle cocked on his knee.
If I had
raised my bridle-hand, as I have held it low,
The little
jackals that flee so fast were feasting all in a row:
If I had
bowed my head on my breast, as I have held it high,
The kite
that whistles above us now were gorged till she could not fly.»
Lightly
answered the Colonel's son:—»Do good to bird and beast,
But count
who come for the broken meats before thou makest a feast.
If there
should follow a thousand swords to carry my bones away,
Belike the
price of a jackal's meal were more than a thief could pay.
They will
feed their horse on the standing crop, their men on the garnered grain,
The thatch
of the byres will serve their fires when all the cattle are slain.
But if thou
thinkest the price be fair, —thy brethren wait to sup,
The hound
is kin to the jackal-spawn, —howl, dog, and call them up!
And if thou
thinkest the price be high, in steer and gear and stack,
Give me my
father's mare again, and I'll fight my own way back!»
Kamal has
gripped him by the hand and set him upon his feet.
«No talk
shall be of dogs,» said he, «when wolf and grey wolf meet.
May I eat
dirt if thou hast hurt of me in deed or breath;
What dam of
lances brought thee forth to jest at the dawn with Death?»
Lightly
answered the Colonel's son: «I hold by the blood of my clan:
Take up the
mare for my father's gift, —by God, she has carried a man.!»
The red
mare ran to the Colonel's son, and nuzzled against his breast,
«We be two
strong men,» said Kamal then, «but she loveth the younger best.
So she
shall go with a lifter's dower, my turquoise-studded rein,
My
broidered saddle and saddle-cloth, and silver stirrups twain.»
The
Colonel's son a pistol drew and held it muzzle-end,
«Ye have
taken the one from a foe,» said he; «will ye take the mate from a friend?»
«A gift for
a gift,» said Kamal straight, «a limb for the risk of limb.
Thy father
has sent his son to me, I'll send my son to him!»
With that
he whistled his only son, that dropped from a mountain-crest—
He trod the
ling like a buck in spring, and he looked like a lance at rest.
«Now here
is thy master,» Kamal said, «who leads a troop of the Guides,
And thou
must ride at his left side as shield on the shoulder rides.
Till Death
or I cut loose the tie, at camp and board and bed,
Thy life is
his—thy fate it is to guard him with thy head.
So thou
must eat the White Queen's meat, and all her foes are thine,
And thou
must harry thy father's hold for the peace of the Border-line,
And thou
must make a trooper tough and hack thy way to power—
Belike they
will raise thee to Ressaldar when I am hanged in Peshawur.»
They have
looked each other between the eyes, and there they found not fault,
They have
taken the Oath of the Brother-in-Blood on leavened bread and salt:
They have
taken the Oath of the Brother-in-Blood on fire and fresh-cut sod,
On the hilt
and the haft of the Khyber knife, and the Wondrous Names of God.
The
Colonel's son he rides the mare and Kamal's boy the dun,
And two
have come back to Fort Bukloh where there went forth but one.
And when
they drew to the Quarter-Guard, full twenty swords flew clear—
There was
not a man but carried his feud with the blood of the mountaineer.
«Ha' done!
ha' done!» said the Colonel's son. «Put up the steel at your sides!
Last night
ye had struck at a Border thief—to-night 'tis a man of the Guides!»
Oh, East is
East and West is West, and never the twain shall meet,
Till Earth
and Sky stand presently at God's great Judgement Seat;
But there
is neither East nor West, Border, nor Breed, nor Birth,
When two
strong men stand face to face, tho' they come from the ends of the earth!
Cities and
Thrones and Powers,
Stand in
Time's eye,
Almost as
long as flowers,
Which daily
die:
But, as new
buds put forth,
To glad new
men,
Out of the
spent and unconsidered Earth,
The Cities
rise again.
This
season's Daffodil,
She never
hears
What
change, what chance, what chill,
Cut down
last year's:
But with
bold countenance,
And
knowledge small,
Esteems her
seven days' continuance
To be
perpetual.
So time
that is o'er kind,
To all that
be,
Ordains us
e'en as blind,
As bold as
she:
That in our
very death,
And burial
sure,
Shadow to
shadow, well-persuaded, saith,
«See how
our works endure!»
As Adam lay
a-dreaming beneath the Apple Tree
The Angel
of the Earth came down and offered Earth in fee.
But Adam
did not need it.
Nor the
plough he would not speed it
Singing:
Earth and Water, Air and Fire,
What more
mortal man desire?
(The Apple
Tree's in bud)
As Adam lay
a-dreaming beneath the Apple Tree
The Angel
of the Water offers all seas in fee
But Adam
would not take 'em
Nor the
ships he wouldn't make 'em
Singing:
Water, Earth and Air and Fire,
What more
mortal man desire?
(The Apple
Tree's in leaf)
As Adam lay
a-dreaming beneath the Apple Tree
The Angel
of the Air he offered all the air in fee.
But Adam
did not crave it.
Nor the
flight he would not brave it
Singing:
Air and Water, Earth and Fire,
What more
mortal man desire?
(The Apple
Tree's in bloom)
As Adam lay
a-dreaming beneath the Apple Tree
The Angel
of the Fire rose up and not a word said he
But he
wished a flame and made it
And in
Adam's heart he laid it
Singing:
Fire, Fire, burning Fire
Stand up
and reach your heart's desire!
(The Apple
Blossom's set)
As Adam was
a-working outside of Eden-Wall
He used the
Earth, he used the Seas, he used the Air and all;
Till out of
black disaster
He arouse
to be a master
Of Earth
and Water, Air and Fire,
But never
reached his heart's desire!
(The Apple
Tree's cut down!)
Queen Bess was Harry's daughter. Stand forward partners all!
In ruff and
stomacher and gown
She danced
King Philip down-a-down
And left
her shoe to show it was true —
(The very
tune I'm playing you)
In Norgem
and Brickwall!
The Queen
was her chamber, and she was middling old.
Her
petticoat was satin and her stomacher was gold.
Backwards
and forwards and sideways did she pass,
Making up
her mind to face the cruel looking-glass
The cruel
looking-glass that will never show a lass
As comely
or as kindly or as young as what she was!
Queen Bess
was Harry's daughter. Now hand your partners all!
The Queen
was in her chamber, a-combing of her hair.
There came
a Queen Mary's spirit and it stood behind her chair.
Singing
«Backwards and forwards and sideways may you pass,
But I will
stand behind you till you face the looking glass,
The cruel
looking-glass that will never show a lass
As lovely
or unlucky or as lonely as I was!»
Queen Bess
was Harry's daughter. Now turn your partners all!
The Queen
was in her chamber, a weeping very sore,
There came
a Lord Leicester's spirit and it scratched upon the door
Singing
«Backwards and forwards and sideways may you pass,
But I will
walk beside you till you face the looking glass,
The cruel
looking-glass that will never show a lass
As hard and
unforgiving or as wicked as you was!»
Queen Bess
was Harry's daughter. Now kiss your partners all!
The Queen
was in her chamber, her sins were on head head.
She looked
the spirits up and down and statelily she said —
«Backwards
and forwards and sideways though I've been,
Yet I'm
Harry's daughter and I am England's Queen!»
And she
faced her looking-glass (and whatever else there was)
And she saw
her days was over and she saw her beauty pass
In the
cruel looking-glass, that can always hurt a lass
More than
any ghost there is or any man there was!
The Sons of
Mary seldom bother, for they have inherited that good part;
But the
Sons of Martha favour their Mother of the careful soul and the troubled heart.
And because
she lost her temper once, and because she was rude to the Lord her Guest,
Her Sons
must wait upon Mary's Sons, world without end, reprieve, or rest.
It is their
care in all the ages to take the buffet and cushion
the shock.
It is their care that the gear engages; it is their care that the switches
lock.
It is their
care that the wheels run truly; it is their care to embark and entrain,
Tally,
transport, and deliver duly the Sons of Mary by land and main.
They say to
mountains, «Be ye removed.» They say to the lesser floods, «Be dry.»
Under their
rods are the rocks reproved — they are not afraid of that which is high.
Then do the
hill-tops shake to the summit — then is the bed of the deep laid bare,
That the
Sons of Mary may overcome it, pleasantly sleeping and unaware.
They finger
death at their gloves' end where they piece and repiece the living wires.
He rears
against the gates they tend: they feed him hungry behind their fires.
Early at
dawn, ere men see clear, they stumble into his terrible stall,
And hale
him forth like a haltered steer, and goad and turn him till evenfall.
To these
from birth is Belief forbidden; from these till death is Relief afar.
They are
concerned with matters hidden — under the earthline their altars are —
The secret
fountains to follow up, waters withdrawn to restore to the mouth,
And gather
the floods as in a cup, and pour them again at a city's drouth.
They do not
preach that their God will rouse them a little before the nuts work loose.
They do not
teach that His Pity allows them to drop their job when they dam'-well choose.
As in the
thronged and the lighted ways, so in the dark and the desert they stand,
Wary and
watchful all their days that their brethren's days may be long in the land.
Raise ye
the stone or cleave the wood to make a path more fair or flat —
Lo, it is
black already with blood some Son of Martha spilled for that!
Not as a
ladder from earth to Heaven, not as a witness to any creed,
But simple
service simply given to his own kind in their common need.
And the
Sons of Mary smile and are blessed — they know the Angels are on their side.
They know
in them is the Grace confessed, and for them are the Mercies multiplied.
They sit at
the Feet — they hear the Word — they see how truly the Promise runs.
They have
cast their burden upon the Lord, and — the Lord He lays it on Martha's Sons!
Our England
is a garden that is full of stately views,
Of borders,
beds and shrubberies and lawns and avenues,
With statues
on tlie terraces and peacocks strutting by;
But the
Glory of the Garden lies in more than meets the eye.
For where
the old thick laurels grow, along the thin red wall,
You will
find the tool— and potting-sheds which are the heart of all;
The
cold-frames and the hot-houses, the dungpits and the tanks,
The
rollers, carts and drain-pipes, with the barrows and the planks.
And there
you'll see the gardeners, the men and 'prentice boys
Told off to
do as they are bid and do it without noise;
For, except
when seeds are planted and we shout to scare' the birds,
The Glory
of the Garden it abideth not in words.
And some
can pot begonias and some can bud a rose,
And some
are hardly fit to trust with anything that grows;
But they
can roll and trim the lawns and sift tlie sand and loam,
For the
Glory of the Garden occupielh all who come.
Our England
is a garden, and such gardens are not made
By singing:
— «Oh, how beautiful!» and sitting in the shade,
While
better men than we go out and start their working lives
At grubbing
weeds from gravel-paths with broken dinner-knives.
There's not
a pair of legs so thin, there's not a head so thick,
There's not
a hand so weak and white, nor yet a heart so sick,
But it can
find some needful job that's crying to be done,
For the
Glory of the Garden glorifieth every one.
Then seek
your job with thankfulness and work till further orders,
If it's
only netting strawberries of killing slugs on borders;
And when
your back stops aching and your hands begin to harden,
You will
find yourself a partner in the Glory of the Garden.
Oh, Adam
was a gardener, and God who made him sees
That half a
proper gardener's work is done upon his knees,
So when
your work is finished, you can wash your hands and pray
For the
Glory of the Garden, that it may not pass away!
And the
Glory of the Garden it shall never pass away!
The white
moth to the closing bine,
The bee to
the opened clover,
And the
gipsy blood to the gipsy blood
Ever the
wide world over.
Ever the
wide world over, lass,
Ever the
trail held true,
Over the
world and under the world,
And back at
the last to you.
Out of the
dark of the gorgio camp,
Out of the
grime and the gray
(Morning
waits at the end of the world),
Gipsy, come
away!
The wild
boar to the sun-dried swamp,
The red
crane to her reed,
And the
Romany lass to the Romany lad
By the tie
of a roving breed.
The pied
snake to the rifted rock,
The buck to
the stony plain,
And the
Romany lass to the Romany lad,
And both to
the road again.
Both to the
road again, again!
Out on a
clean sea-track —
Follow the
cross of the gipsy trail
Over the
world and back!
Follow the
Romany patteran
North where
the blue bergs sail,
And the
bows are grey with the frozen spray,
And the
masts are shod with mail.
Follow the
Romany patteran
Sheer to
the Austral Light,
Where the
besom of God is the wild South wind,
Sweeping
the sea-floors white.
Follow the
Romany patteran
West to the
sinking sun,
Till the
junk-sails lift through the houseless drift.
And the
east and west are one.
Follow the
Romany patteran
East where
the silence broods
By a purple
wave on an opal beach
In the hush
of the Mahim woods.
“The wild
hawk to the wind-swept sky,
The deer to
the wholesome world,
And the
heart of a man to the heart of a maid,
As it was
in the days of old.»
The heart
of a man to the heart of a maid —
Light of my
tents, be fleet.
Morning
waits at the end of the world,
And the
world is all at our feet!
Lest you
should think this story true
I merely
mention I
Evolved it
lately. 'Tis a most
Unmitigated
misstatement.
Now Jones
had left his new-wed bride to keep his house in order,
And hied
away to the Hurrum Hills above the Afghan border,
To sit on a
rock with a heliograph; but ere he left he taught
His wife
the working of the Code that sets the miles at naught.
And Love
had made him very sage, as Nature made her fair;
So Cupid
and Apollo linked , per heliograph, the pair.
At dawn,
across the Hurrum Hills, he flashed her counsel wise—
At e'en,
the dying sunset bore her husband's homilies.
He warned
her 'gainst seductive youths in scarlet clad and gold,
As much as
'gainst the blandishments paternal of the old;
But kept
his gravest warnings for (hereby the ditty hangs)
That
snowy-haired Lothario, Lieutenant-General Bangs.
'Twas
General Bangs, with Aide and Staff, who tittupped on the way,
When they
beheld a heliograph tempestuously at play.
They
thought of Border risings, and of stations sacked and burnt—
So stopped
to take the message down—and this is what they learnt—
«Dash dot
dot, dot, dot dash, dot dash dot» twice. The General swore.
«Was ever
General Officer addressed as 'dear' before?
«'My Love,'
i' faith! 'My Duck,' Gadzooks! 'My darling popsy-wop!'
«Spirit of great
Lord Wolseley, who is on that mountaintop?»
The artless
Aide-de-camp was mute; the gilded Staff were still,
As, dumb
with pent-up mirth, they booked that message from the hill;
For clear
as summer lightning-flare, the husband's warning ran:—
«Don't dance
or ride with General Bangs—a most immoral man.»
[At dawn,
across the Hurrum Hills, he flashed her counsel wise—
But,
howsoever Love be blind, the world at large hath eyes.]
With
damnatory dot and dash he heliographed his wife
Some
interesting details of the General's private life.
The artless
Aide-de-camp was mute, the shining Staff were still,
And red and
ever redder grew the General's shaven gill.
And this is
what he said at last (his feelings matter not):—
«I think
we've tapped a private line. Hi! Threes about there! Trot!»
All honour
unto Bangs, for ne'er did Jones thereafter know
By word or
act official who read off that helio.
But the
tale is on the Frontier, and from Michni to Mooltan
They know
the worthy General as «that most immoral man.»
This is the
reason why Rustum Beg,
Rajah of
Kolazai,
Drinketh
the «simpkin» and brandy peg,
Maketh the
money to fly,
Vexeth a
Government, tender and kind,
Also—but
this is a detail—blind.
Rustum Beg
of Kolazai—slightly backward Native State—
Lusted for
a C. S. I.—so began to sanitate.
Built a
Gaol and Hospital—nearly built a City drain—
Till his
faithful subjects all thought their ruler was insane.
Strange
departures made he then—yea, Departments stranger still,
Half a dozen
Englishmen helped the Rajah with a will,
Talked of
noble aims and high, hinted of a future fine
For the
State of Kolazai, on a strictly Western line.
Rajah
Rustum held his peace; lowered octroi dues one half;
Organized a
State Police; purified the Civil Staff;
Settled
cess and tax afresh in a very liberal way;
Cut
temptations of the flesh—also cut the Bukhshi's pay;
Roused his
Secretariat to a fine Mahratta fury,
By a Hookum
hinting at supervision of dasturi;
Turned the
state of Kolazai very nearly upside—down;
When the
end of May was nigh waited his achievement crown.
Then the
Birthday honours came. Sad to state and sad to see,
Stood
against the Rajah's name nothing more than C. I. E.!
Things were
lively for a week in the State of Kolazai,
Even now
the people speak of that time regretfully;
How he
disendowed the Gaol—stopped at once the City drain;
Turned to
beauty fair and frail—got his senses back again;
Doubled
taxes, cesses all; cleared away each new-built thana;
Turned the
two-lakh Hospital into a superb Zenana;
Heaped upon
the Bukhshi Sahib wealth and honours manifold;
Clad
himself in Eastern garb—squeezed his people as of old.
Happy,
happy Kolazai! Never more will Rustum Beg
Play to
catch the Viceroy's eye. He prefers the «simpkin» peg.
«Now there
were two men in one city;
the one
rich, and. the other poor.»
Jack
Barrett went to Quetta
Because
they told him to.
He left his
wife at Simla
On
three-fourths his monthly screw.
Jack Barren
died at Quetta
Ere the
next month's pay he drew.
Jack
Barrett went to Quetta,
He didn't
understand
The reason
of his transfer
From the
pleasant mountain—land;
The season
was September,
And it
killed him out of hand.
Jack
Barrett went to Quetta
And there
gave up the ghost:
Attempting
two men's duty
In that
very healthy post;
And Mrs.
Barrett mourned for him
Five lively
months at most.
Jack
Barrett's bones at Quetta
Enjoy
profound repose;
But I
shouldn't be astonished
If now his
spirit knows
The reason
of his transfer
From the
Himalayan snows.
And, when
the Last Great Bugle Call
Adown the
Hurnai throbs,
When the
last grim joke is entered
In the big
black Book of Jobs,
And Quetta
graveyards give again
Their
victims to the air,
I shouldn't
like to be the man,
Who sent
Jack Barrett there.
I go to
concert, party, ball—
What profit
is in these?
I sit alone
against the wall
And strive
to look at ease.
The incense
that is mine by right
They burn
before Her shrine;
And that's
because I'm seventeen
And she is
forty-nine.
I cannot
check my girlish blush,
My colour
comes and goes;
I redden to
my finger-tips,
And
sometimes to my nose.
But She is
white where white should be
And red
where red should shine.
The blush
that flies at seventeen
Is fixed at
forty-nine.
<